Actions

Work Header

Умри, но сделай

Summary:

К живым мертвецам отношение в разных странах было разным, но почти всегда в первую очередь — утилитарным.

Chapter 1: 1805-1832, Тулон – Париж, Франция

Chapter Text

Гражданский кодекс 1804 года, выдержка:

Ст. 23: Любая физическая смерть, в том числе по решению уполномоченного на то суда, имеет своим следствием гражданскую смерть. 

Гражданин избегает гражданской смерти в случае, если естественная смерть наступила в процессе исполнение воинского и полицейского долга, либо унаследованного от предка соответствующего артефакта и гражданин был поднят без утери сознания.

В случае, если осужденный был осужден на гражданскую смерть вследствие любого уголовного бессрочного наказания, то она сохраняется и в случае поднятия осужденного без утери сознания. В иных случаях поднятия осужденных гражданская смерть не наступает и гражданин сохраняет любые гражданские права.

 

Жавер знал 24601 еще живым, еще до второго побега: что-то пошло не так, и обратно принесли тело, подняли из кровати мирно спавшего кюре и тогда же мальчишка еще совсем Жавер посмотрел на то, как возвращают таких беглецов.

Тело выло, тело изгибалось так, как живые не смогут, кюре читал что-то африканским речитативом, монотонно, словно не перед ним так крутило мертвеца. Вокруг стояли охранники: Жавера и позвали потому, что не хватало до нужного числа. Бюве был как каменный, Миро явно чуть не вырвало.

А потом перед ними выкручивало уже не мертвеца: в глаза тела вернулась жизнь, ярость и боль.

Жавер их запомнил едва ли не более всего остального и знал, что 24601 запомнил всех присутствовавших.

Это чувствовалось.

***

Мужчина в Аррасе был жив, полноценно живой, как требовали писать в документах.

Суд это не убедило.

От такого правосудия Жавер позорно сбежал, не дожидаясь приговора.

***

В Париже Жавер видит 24601, Вальжана , так, словно он признак: на грани видимого, обернешься – нет его.

Такими бывают мании, бывают мороки, бывают проклятья: Жавер даже доходит до священника их полицейской части, просит отвести.

Тот что-то шепчет на латыни; призраки пропадают. 

Вальжан появляется телесно, в доме Гарбо.

Появляется и пропадает, оставляя за собой запах паленого мертвого мяса.

Жавер знает, что призраки, мороки, мании, проклятья не пахнут: Вальжан в Париже, там, где быть не должен, и теперь долг Жавера его найти.

***

Найти Жавер нашел, но легче от этого не стало.

Вальжан не виновен в главном: он не преступник из тех, что специально творят свои прегрешения перед законом. Да, он законный мертвец, тулонской работы – даже ожог с их предыдущей встречи едва зажил, огнем вечных тулонцев только и пугать, да чем вообще Вальжан думал, когда ставил себе новое клеймо?

Чем думает Жавер, что беспокоится о том, не попала ли в ожог какая зараза, магической дряни в канализации столицы должно быть не меньше, чем обычных фекалий?

И что с этим делать, с этим осознанием, что то, на что Жавер положил жизнь, не бессмысленно, нет, просто беспощадно до жестокости, которой нет оправдания.

И дело не только в Вальжане, дело во внезапно свободном Тенардье, в студентах, никого из которых не поднимут отрабатывать их преступления, кроме разве что того работяги, вроде бы Фейи, горожане имеют свои привилегии; дело во всем, в том, что сейчас уже снова утро, что рядом река, что Жавер устал смертельно, но был вынужден написать заявление об увольнении, иначе со службы его не отпустят, поднимет безо всяких слов кюре, без латыни или африканского наречия, он слишком ценен, префект подозревал, что что-то пойдет не так, и лично заколдовал, но чем тогда Жавер лучше тулонских заключенных…

Мысли начинают ходить кругом, словно спускаясь в омут.

Вода снизу гремит все приятнее.

Падая, Жавер словно слышит чей-то знакомый до боли голос, зовущий его, но уже поздно.

***

Жан Вальжан выхаживает больного инспектора, не жалея денег и времени. На все предложения врачей попробовать зомбификацию – это дорого, да и легальной смерти не отменит, исключений для больных и раненых вне армии, полиции и тюрьмы нет, – он отказывается.

Жавер мечется в бреду, зовет кого-то, узнает Вальжана, но кличет его Мадленом, просит прощения…

И в редкие мгновения хоть какого-то сознания признается, что жизни не заслужил.

Вальжан думает иначе.

Поднять инспектора всегда успеют.

Chapter 2: 1876, Москва, Российская Империя

Chapter Text

Выдержка из неофициальной внутренней инструкции Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии: 

“Единственный, кто имеет право осуждать действия Третьего отделения и Корпуса жандармов – Государь Император. Впрочем, если Вам кажется, что Вы можете совершить непоправимое, посоветуйтесь с АХ. 

Смерть естественная не повлекла полной его гражданской смерти, он все еще наш глава.

Если проблема сложная, берите с собой хорошее вино."

 

Эраст Петрович едва открывает глаза. В них словно песок насыпали.

Хочет двинуть рукой, протереть: не получается. Руки словно свинцовые, тяжелые.

Пытается проморгаться. Становится чуть легче: теперь он понимает, что смотрит на что-то белое, далеко.

Белый потолок.

И пахнет йодом, камфорой и почему-то чуточку мочой.

Он в госпитале? Где Лиза?

– Очнулся, голубчик. Я же говорил, Александр Христофорович, не пожалеете, Фандорин у нас – один из лучших, – тепло заговаривает справа знакомый голос.

Кто-то чуть поправляет одеяло: руки так и жгут кожу, словно трогают раскаленным железом. Эраст Петрович чуть не кричит и понимает, что не издает звуков лишь потому, что в горле пересохло.

Другая рука, приятно прохладная, резко приподнимает голову. К губам приставляют стакан.

– Раз очнулся, пускай пьет. Давно пора, – говорит слева другой голос, устало-официальный.

Эраст Петрович послушно глотает неведомую жидкость. Жжет, как водка, привкус медный, но не пьянит, а наоборот, проясняет туман в голове.

Горло не саднит, да и сесть теперь он может сам.

Справа оказывается Ксаверий Феофилактович, смотрит жалостливо и шмыгает носом, словно готов прослезиться.

Слева – неизвестный строгий господин в мундире Третьего отделения, но без знаков отличия.

Да еще и с серовато-мертвым лицом. 

Стакан он уже поставил на прикроватную тумбочку и теперь изучает Эраста Петровича холодным взглядом.

Видимо, это его называли Александром Христофоровичем.

– Где Лизонька? – спрашивает Эраст и понимает, что теперь может и говорить.

Ксаверий Феофилактович отводит взгляд, тяжело вздыхает.

– Погибла. Она, четверо гостей, трое слуг и один мальчишка-курьер, – сообщает Александр Христофорович.

Эраст Петрович открывает было рот, чтобы уточнить, но, внезапно даже для себя, издает вопль боли. Комната словно ложится на бок; свет идет горизонтально, не сверху вниз, что-то гремит, словно стекло разбилось, а в голове Эраста Петровича одна мысль ходит кругом.

"Умерла? Но как, Лизонька! Она не могла! Она же так радовалась… Умерла!"

Кто-то – руки холодные – поднимает если не мир на место, то Эраста Петровича обратно в вертикальное положение.

Ко рту опять приставляют стакан. Внутри опять жидкость, на этот раз пряно-мятная.

– Тише, голубчик, тише. Лучше поплачь. Будет тебе, будет, – шепчет Ксаверий Феофилактович, осторожно нагибая стакан, чтобы Эраст Петрович не захлебнулся.

Плакать Эраст Петрович не может.

– Все умирают. Привыкнешь, – говорит Александр Христофорович, но рук с плеч не отпускает.

Держит, словно напоминая: они все здесь, сейчас.

– Спите, Эраст Петрович, спите. Сейчас можно и поспать. Мы завтра придем, – улыбается сквозь уже явные слезы Ксаверий Феофилактович.

– Хуже уже не будет, – говорит Александр Христофорович и неожиданно аккуратно опускает Эраста Петровича обратно на подушку.

Над ним белый потолок. Какой-то госпиталь.

Эраст Петрович засыпает.

***

Его не выпускают на похороны Лизоньки, но потом Александр Христофорович лично отвозит на могилу.

Эраст Петрович касается деревянного ещё креста холодной рукой: ему все дерево кажется чрезмерно теплым, но Александр Христофорович уверяет, что это пройдет.

Сказать ему толком и нечего.

Накрапывает редкий дождик.

– Я поеду в Петербург, Лизонька, – наконец произносит Эраст, словно она рядом. – А потом, когда закончу все дела – сразу к тебе.

Голос не ломается на последнем слове, хотя хотелось бы. Было бы романтичнее. Ей бы понравилось больше.

– Юношеский максимализм, Эраст, вам бы поработать над этим, – говорит Александр Христофорович.

– Так я же не постарею, – бросает ему Эраст Петрович одну из тех фраз, которыми его пытались убедить, что такая жизнь лучше, чем честный гроб.

Бросает и хмурится: ему действительно интересно, что же ему поручат в Петербурге. 

Просто красавицу-жену надо оплакивать. Рыдать, бросаться в гроб следом, ломать руки.

Лиза бы так и делала, если бы подняли ее, а не Эраста. 

Эрасту кажется, что он ее предает.

– Постареть нет, а вот поумнеть может и получится, – говорит Александр Христофорович, а затем добавляет еле слышно: – Те, кто дорог, всегда уходят рано. Возможно, вам еще повезло.

Эраст Петрович оскорбляется и надуто молчит всю дорогу обратно до флигеля Эверт-Колокольцева, который оставили за ним, не смотря на смерть реальную жены или формальную самого Эраста (смерть только тела обязательств не снимает и полноценной легальной смерти не несет).

О том, в чем ему повезло, Эраст Петрович догадается сильно позже, когда не просто узнает фамилию своего патрона, но и кого ему не позволили поднять.

Пока же над Москвой моросит слабый дождик, в церквях звонят колокола, а Эраст Петрович Фандорин под наблюдением Александра Христофоровича Бенкендорфа в первый раз смешивает эликсир, поддерживающий их в их нежизни.

И все еще дуется, конечно.

Не зря Ксаверий Феофилактович за него молил: Фандорин умеет делать несколько дел одновременно.

Chapter 3: 1891 год, Люцерн, Швейцария

Chapter Text

Акт Парламента о Гражданской Смерти, 1850 год:
Ст. 4: Физическая смерть не влечет гражданской смерти только в следующих случаях:

смерть в бою, при насущной необходимости сохранения воина;

указ короля или парламента, принятый по воле монарха или законодателя.

Умершие хоть раз естественной смертью теряют родительские права на имеющихся детей без возможности восстановления и не имеют права усыновлять или удочерять иных. В остальном их гражданские права равны правам полноценно живых.



Отдыхать на водах для гражданина моего сложения – смешно и даже вредно. Слишком много минералов, слишком много врачей.

Но Холмсу надо скрыться, мне нужно отдохнуть, и нам обоим нужно объясниться, желательно вдали от английских законов.

Швейцария все еще подходит под все три критерия, да и сильно далеко после вод Рейхенбаха я бы все равно не ушел.

Холмс первые три дня сидит в темном номере гостиницы и даже не курит трубку. После того, как я более менее прихожу в себя, понимаю, что он теряет не просто время – гибкость тела и уже едва может встать из своего кресла, я приказываю набрать ему горячую ванну и щедро высыпаю туда едва ли не половину оставшегося у меня порошка.

Мумие, вустерский соус, толченая смола, мед, сок лайма, красный перец, еще несколько пряностей, сырое яйцо  – смешать его здесь я не смогу, не имею необходимого.

Но Холмсу плохо, и это единственное, что я – врач, врач армии Ее Величества! – могу ему предложить. 

– Идите ко мне, Ватсон, – говорит мне Холмс, как только его конечности начинают вновь ему подчиняться. – Ванные здесь рассчитаны на дородных бюргеров, мы с вами влезем и вдвоем.

Его тон спокоен, словно он просит передать "Таймс". Его взгляд направлен в стену, не на меня.

Я все равно раздеваюсь и залезаю во все еще почти кипящую воду: мне тоже не помешает восстановить силы.

Ванна все равно тесна двоим: я вынужден обнять его со спины, вытянуть свои ноги вдоль его бедер.

Холмс, как нам и положено, холоден даже в кипятке.

Сейчас я понимаю, что давным давно должен был понять его природу: за годы нашего знакомства Холмс не изменился, не приобретя ни новых морщин, ни хотя бы стоуна лишнего веса; он избегал выходить в дождь по личным делам, насколько вообще возможно избежать дождя в Лондоне; он избегал прикосновений, даже при передаче газеты.

– Я действительно был готов покончить с Мориарти ценой своей жизни, – шепчет Холмс и откидывается назад, опираясь на меня, словно я бортик ванной или спинка кресла. – Тем более, что по закону той жизни и нет.

Я сглатываю, вдыхаю знакомый пар: неописуемый запах растворенного в воде порошка причудливо мешается с землисто-мятным запахом Холмса.

Мята – это от его шампуня.

Земля – от него самого.

– Ваш брат помог вам? – спрашиваю я, пытаясь увести разговор в мирное русло: я не готов сейчас признаться в том, какую ценность для меня имеет Холмс.

Я уже это доказал, держа его над водами Рейхенбаха.

А что английские законы позволяют поднять мертвеца лишь в определенных случаях – военная необходимость, нужда короны и государства, смерть наследника богатого, старого и знатного рода, – так то проблемы старой доброй Англии. 

Мы в Швейцарии. Тут и доктора Франкенштейна не наказывали за его эксперименты.

– Да. Тогда Майкрофт не был настолько влиятелен, как сейчас: я не уверен, что у него вообще было разрешение, а не просто возможность взять бумагу и печать лорда-канцлера. Почерк-то мой брат подделает любой, – Холмс глубоко вздыхает.

Его лопатки касаются моей груди.

Будь я обычным мужчиной – давно возбудился бы. Сейчас же мне придется долго восстанавливаться, чтобы кровь могла прилить куда-либо.

– Меня подняли практически сразу, еще при Майванде, – говорю я.

Холмс кивает; его глаза полузакрыты, а правая его рука находит мою, аккуратно сжимает.

– Я обязан моему брату больше, чем себе, – тихо говорит Холмс. – Я должен буду уйти, выполнить те его поручения, что требуют особой секретности. 

– Мне же предстоит играть роль убитого горем друга, – говорю я со спокойствием, которого не ощущаю.

Хотя с чего бы мне нервничать? Сердце с трудом бьется, я даже пропускал приемы пищи из-за этого, холод едва отступает, – в таких условиях нервы не сработают.

Чудо, что я дышу, хожу, думаю и говорю.

Холмс все равно как-то понимает, что я недоволен: он довольно ловко, сказалась ванна, поворачивается и смотрит прямо на меня.

– Ваш брат прислал письмо с соболезнованиями и разъяснениями. Чтобы дойти так быстро, оно должно было быть отправлено едва ли не раньше нашего отъезда.

– Я сообщил ему маршрут, и добавил, что в случае моей смерти вы, скорее всего, останетесь на пару дней в Мейрингене, но в случае успеха мы не остановимся раньше Люцерна, – говорит Холмс и фыркает, как конь. – Нет, конечно, я знал, что мой брат в меня верит, но какова наглость!

– Когда вы вернетесь? – спрашиваю я, понимая, что сейчас Холмс ответит честно.

– Как только закончу все дела. Но это может потребовать нескольких лет, одна только новая личность займет месяцы, – Холмс кривится, поворачивается и приобнимает меня все еще холодными руками. – Впрочем, у моего брата всегда будет информация о моем благополучии.

Я киваю. Количество порошка не помогло мне восстановить жизненную силу; не помогло оно и Холмсу, но это не мешает нам поцеловаться, как в последний раз.

*** 

Через месяц меня выгоняют из клуба "Диоген" за злостное нарушение клубных правил.

Возможно, истерить и разбивать посуду пред лицом Майкрофта Холмса было недостойно джентльмена, но он же написал "быть естественным в своей печали"?

Chapter 4: 1912, "Карпатия", где-то в Атлантике

Chapter Text

Частный акт Парламента, О судоходных компаниях, 1905 год:

“Уайт Стар Лайн” – дозволено поднимать не более пятерых капитанов, старпомов или первых помощников в год, при условии наличия тела и отсутствия взысканий или порицаний. В первую очередь оценивается репутация и личные качества поднимаемого. 

Если поднимаемый был женат или имел детей, то за ним сохраняются родительские права на всех, рожденных до его поднятия.”



– Нашел! Лайтс, я нашел! – говорит Лоу громким шепотом, потому что после холодной ночи на воде не может позволить себе большего.

Лайтоллер, который дрожит даже в сухом, лишь кивает: голова, как чугунная, ощущение, что это он - корпоративный мертвец, гордость “Уайт Стар Лайн”, сокровище нации или по какой такой причине Уайльду в свое время не дали умереть.

Сейчас должны не дать замерзнуть и вернуться в мертвое состояние они.

Команда “Карпатии” добра, но ее судовой врач занят живыми, а капитан – выжившими. Лайтоллер уже доложил о порядке дел, повторил доклад поднявшегося первым на борт Боксхолла, и предполагается, что он отдыхает.

Предполагается, что Лоу тоже спит. Все они, выжившие офицеры, должны видеть уже десятый сон.

Спит на самом деле из них только Питман, и то, потому лишь, что он сразу сел в тепле котельной №3 “Карпатии”, придерживая кого-то из выловленных мертвецов, чтобы не упал в топку, да в таком положении и уснул. 

Не Уайльда: его привезли позже, лодка Лоу. Кого-то из пассажиров. Вроде бы мистера Хойта: в Америке такую жизнь можно было купить, не нужно было быть кем-то, как в старой доброй Англии.

Когда-то такая новость заставила Лайтоллера клясться, что вот в Штатах он не умрет. Сейчас ему все равно.

Лоу радостно машет каким-то мешочком, какой-то бутылочкой, шепчет, что кто-то из пассажирок третьего класса прихватила личные вещи, а среди них – русские снадобья для мертвецов, везла своему дяде. Лоу знает, что с ними делать, ему и не такое показывали в порту Петербурга.

Лайтоллер лишь кивает: после произошедшего он чувствует себя мертвым и холодным. Это пройдет, должно пройти, но сейчас ему не интересно даже спать или есть, не говоря уж о том, что там Лоу в своей жизни видел.

Они с Лоу спускаются вниз, в третью котельную, отведенную им и их мертвым. Не тем, кого капитан тихо отпустил обратно в море, а тем, кто еще может вернуться к своим делам.

Там все, как Лайтоллер оставил: жарко, словно в турецких банях, открыты все топки, только что на полу не разведен костер. Разве что теперь мистера Хойта поддерживает его жена, шепчет что-то успокаивающее, словно обычными словами можно поднять, а Питман улегся головой на ее плечо, держит в руках руки Филлипса и храпит. 

Хойт, впрочем, хотя бы шевелится. Его вытащили почти сразу, в лодку Д.

Уайльд, Филлипс, один из оркестрантов и двое пассажиров третьего класса только изредка выдыхают. Настолько редко, что Лайтоллер не сразу поверил Лоу, что вот этих можно отогреть.

Лоу рвался назад, проверять остальных, думал, что мог кого-то пропустить. Ему чуть не прописали успокоительное и снотворное – если бы не истерика кого-то из первого класса, вроде бы миссис Бьюкетер, Лоу бы их получил. А так и здесь вперед женщины и дети, мужчинам и тем более команде расслабиться не получится.

Лайтоллер смотрит на кочегаров – это не люди “Карпатии”, этих он знает, они с “Титаника”, – смотрит на Лоу.

Тот вздыхает, достает из кармана бумагу.

– Миссис Хойт, вам нужно будет это прочитать. Я записал фонетически. Это просто так, усилить уже существующее, не сделать новое. Я спросил, – Лоу приседает перед женщиной, дает ей листок.

Миссис Хойт смотрит на него так, словно он не по-английски говорит, но бумагу берет и пробегает взглядом. Раз, другой…

– Ритм нужно соблюдать? Я присутствовала, когда Фредди поднимали в первый раз, священник даже танцевал. Гаитянец, темный такой, – она смотрит словно сквозь них, куда-то в прошлое.

Ее муж рядом мычит что-то непонятное.

– Нет, не думаю. Мне ничего не сказали про ритм, – шепчет Лоу еле слышно.

Лайтоллер смотрит, двигается ли грудь Уайльда. Миссис Хойт начинает читать; текст короткий, буквально фразы три, но она повторяет, не спрашивая Лоу, нужно ли.

Один раз, второй.

Уайльд словно вздыхает. Ресницы Филлипса шевелятся, сбрасывают капли растаявшего инея.

Третий повтор.

Уайльд точно выдыхает. Один из пассажиров третьего класса нелепо дергается.

Лоу мешает что-то в кастрюльке, наливает туда жидкость из бутылки темного стекла – пахнет спиртом, и Лайтоллер тянется было отобрать, но останавливается, понимая, что это, видимо, русский рецепт и есть. 

Итог ярко-медного цвета; Лоу греет его в ближайшей топке, пока миссис Хойт читает.

Ее муж уже порывается встать, смотрит кругом широко открытыми глазами. Два других пассажира явно шевелятся. Уайльд дышит раз в десять секунд. Филлипс кривит рот в молчаливом крике. Брикур, француз-виолончелист, дергается так, что один из кочегаров вынужден его схватить.

Миссис Хойт лишь повышает голос. Наконец просыпается Питман, едва не падает на пол, а потом внезапно смотрит в ее листок, и подхватывает текст.

– Может, встать в круг? – медленно, дрожа от холода, предлагает мистер Хойт, скорее падая, а не шагая ближе к топкам. – Вокруг меня тогда был круг.

– Это чужой ритуал. Тут хватит слов и микстуры, – шепчет Лоу: его голос сел окончательно, и Лайтоллер не услышал бы его, если бы не стоял близко.

Но он рядом, и он подхватывает кастрюльку из рук Лоу, ищет взглядом стакан.

– Вот, наливай, Лайтс, – подставляет кружку Боксхолл, который почему-то здесь.

– Это все, что есть, Лайтс, – шепчет Лоу. – Им всем должно хватить.

– Хватит, – отвечает Лайтоллер, и осторожно дает отпить мистеру Хойту. – Читайте текст, Лоу, Бокхолл, Барретт!

Хойт глотает жадно, но немного: буквально три глотка словно поднимают его на ноги.

Он присоединяется к речитативу остальных, отступая назад, к теплу.

Питман резким движением поднимает на ноги Филлипса. Ноги того не держат; мальчишка едва дышит, глаза расфокусированы.

Лайтоллер рискнул бы на Уайльде, но Питман уже словно подставляет Филлипса под кружку, держит руку на его горле, готов помогать глотать.

Глоток, пауза, чтобы заставить Филлипса проглотить жидкость, еще глоток…

Ему нужно четыре, чтобы прояснились глаза, чтобы он начал жадно пить сам, чтобы сам, шатаясь, словно пьяный, шагнул к теплу. 

Кружка пустеет, Лайтоллер наполняет ее вновь, указывает подбородком на Уайльда.

Тот выше и Лайтоллера, и Питмана, поэтому Лайтоллер шагает вперед, а Лоу осторожно держит голову их старпома.

— Не надо, – шепчет Уайльд, – Не надо, мистер Исмей, дайте мне умереть, – он смотрит куда-то сквозь, куда-то далеко.

Куда-то в прошлое, понимает Лайтоллер, и вспоминает тот слух, который рассказывали еще когда он только нанимался на первый свой корабль “Уайт Стар Лайн”: президент компании был на короткой ноге с кем-то из секретарей министерства, и поэтому ему возвращали любого моряка, на которого укажет. 

Хочешь конечной смерти – не поднимайся выше второго помощника, хорошие первые, старпомы и капитаны на вес золота, даже указ парламентский об этом вышел.

Мёрдок, который только-только был назначен старпомом и так и не вышел им в рейс, ритуал не прошел, да и тела у них нет, чтобы довести хотя бы до Нью-Йорка.

– Надо, – ухмыляется Лайтоллер и подставляет кружку к ледяным губам Уайльда.

Как бы ему не было по человечески жалко старпома, он хочет одного: чтобы выжило как можно больше.

Chapter 5: 1923, Лондон, Великобритания

Chapter Text

Петиции, подписанные Его Величеством Георгом V, в пятницу, 16 апреля 192_ года:

о воскрешении: 

мистера Аберфорта Дамблдора, поданная братом умершего, Альбусом Персивалем Вульфриком;

мистера Эркюля Пуаро, бельгийского подданного, проживавшего последние годы в Великобритании, поданная близкими друзьями покойного, капитаном Артуром Гастингсом, мисс Фелисити Лемон, старшим инспектором Джеймсом Гарольдом Джеппом, с рекомендациями отдельных членов бельгийского кабинета министров;

мистера Бертрама Уилберфорса Вустера, поданная тетей умершего, миссис Далией Траверс, ее супругом и их слугами (подписана с разрешением усыновления детей, рожденных в возможном браке)...



Я наблюдательный человек. Приходится таковым быть.

Поэтому тот факт, что мистер Вустер не обычный джентльмен, каким его описывало агенство и клубная книга, бросается мне в глаза почти сразу.

Его цвет лица слишком бледен для обычного похмелья. Его руки и плечи, когда я помогаю ему переодеться в приличный костюм для прогулок, холодны, как лед.

Но мистер Вустер улыбается, как солнце, и я молчу о своих подозрениях.

***

Раз в неделю мистеру Вустеру положено принимать особые ванны. Соль для них делает его личный врач; когда я попытался выяснить, кто он, то нашел не семейного доктора или модного специалиста с Бонд-стрит, а патологоанатома госпиталя святого Варфоломея. 

Казалось, вывод напрашивается сам собой, но я не мог его сделать. Пускай его пульс и не ощущается, когда я завязываю ему галстук или застегиваю запонки, – это еще ничего не значит.

Видит Бог, или дьявол, или только я: мистеру Вустеру не о чем волноваться в моем присутствии. Я взрослый человек и способен держать себя в руках; он еще молод, красив, любим девушками и совершенно не должен обращать на меня внимание так, чтобы его пульс ускорялся.

***

После приема моего восстанавливающего средства мистер Вустер чувствует себя лучше. Если пил предыдущим вечером, то похмелье как рукой снимает: его облегчение очевидно по тому, как он улыбается, как начинают сиять хоть какой-то мыслью его глаза, как он двигается.

Но даже когда мистер Вустер не страдает по утрам от похмелья, он все равно часто просит восстанавливающее.

– После твоих штучек я себя живым чувствую, Дживс, – говорит он, и улыбается своей очаровательной улыбкой.

Такому мистеру Вустеру я не могу отказать, такому я прощу все, поэтому я прилагаю все усилия, чтобы он не заметил этого.

Пускай он – мой хозяин, отдавать себя в его власть до конца я не намерен.

***

Нашей первой серьезной размолвкой едва не становится происшествие в Бринкли-Корте, когда из-за моей идеи мистер Вустер вынужден проехать восемнадцать миль под дождем на велосипеде.

После такого он холоден, как лед, и возмущен до глубины души; я добавляю в теплую ванну его специальную соль вне графика и смешиваю ему на кухне свой восстановитель.

Пить его на ночь не рекомендуется, но мистер Вустер засыпает так, словно я принес ему теплого молока с медом и спел колыбельную.

В ту ночь я не покидаю его спальни, опасаясь неведомо чего.

Утром, когда слуги возвращаются с праздника, в комнату поднимается дворецкий Сеппингс.

– Я не ожидал увидеть мистера Вустера вчера ночью, – говорит он, осторожно проверив температуру прикосновением ко лбу моего хозяина. – Сильный дождь для него опасен.

– Я принял все меры предосторожности, – отвечаю я, внезапно жалея, что не проверил так температуру сам.

– Все еще так же холоден, – вздыхает Сеппингс и замирает на минуту, словно видя кого-то другого на месте мистера Вустера. Затем он поворачивается ко мне и говорит с такой суровостью, о которой даже его госпоже придется только мечтать: – Холодная вода в больших количествах и огонь для молодого господина смерти подобны, Дживс. И не говорите, что не знаете, что он. Если еще хоть раз попробуете причинить ему вред таким образом, лишитесь места и никто больше никогда вас не возьмет даже полотером.

Я не понимаю, какие подобрать слова, как объяснить, что нет, не знаю и знать не хочу, что такое мистер Вустер, поэтому просто киваю.

На самом деле я все давно заметил. Мумие в соли, бледность, холодность кожи, патологоанатом вместо обычного врача…

Только сделать из этого вывод выше моих сил. Невозможно, чтобы мистеру Вустеру в его-то годы уже что-то навредило до смерти.

– Целью было не причинить ему вред, а примирить семью и друзей, – говорю я.

Сеппингс неуловимо смягчается.

– Я понимаю. И все же, не тешьте себя пустыми надеждами, Дживс: к полноценной жизни вы его не вернете. Никто не вернет, – говорит он, и уходит, сгорбившись, выглядя старше своих лет.

Я смотрю ему вслед и едва замечаю взгляд голубых глаз из-под пушистых ресниц: мистер Вустер проснулся, и, возможно, слышал весь наш разговор.

– Для меня вы живее все живых, сэр, – сообщаю ему я, и встаю, чтобы принести утренний чай.

Меня провожает теплый взгляд мистера Вустера.