Work Text:
Рим
На что это похоже — быть свободным?
Когда ничто не давит к земле? Когда нет её тяжести, нет ран из ниоткуда, нет головной боли? Когда не нужно следить за пролетающими перед глазами однодневками правителями? Когда сила не утекает сквозь пальцы как вода, как песок, как время?
Рим не сможет описать это удивительное чувство. Точнее, он пытается, но каждый раз его попытку воспарить птицей с металлических перил крохотного балкончика прерывает его сосед. Хватает за рубашку и дёргает назад, в пыльно-горячечные недра съёмной квартирки. Рука у Германии по-прежнему сильна, ему годы только к лицу, считает Рим. Но ёлы-палы, как говорит один смешной парнишка с земель восточных варваров, не новую рубашку же! Она денег стоит!
И всё же, каково это — быть свободным?
— Бумаги, — говорит Германия утром за кофе.
Рим смотрит на слипшиеся макароны, на тысячу слоёв масла на них, смотрит на подгоревшую по краям яичницу и вспоминает, какие, к лемурам, бумаги. Завтракать ему не хочется, так что лучше подумать, и подумать как следует. То есть позавидовать Германии, который пьёт свой ужасный растворимый кофе с каменным лицом и вгрызается в жирные тосты. То ли масла перелил, когда жарил на сковородке, то ли надо менять тостер… если это его вина.
Денег, как быстро подсчитывает в голове Рим, едва хватит на новый. Ему пришлось раскошелиться на ремонт развалюшки-машинки, потом хозяин поднял плату, потом Германия свалился с госпитализацией. Расходы, сплошные расходы в этой замечательной готической стране! И вроде живут здесь уже лет двадцать, а ничего не меняется. Денег как не хватало, так и не хватает.
И кредит не взять. Засмеют же!
— Тебе к двенадцати, — говорит Германия, наливая себе молока.
Последняя пачка, значит, нужно будет в магазин. С дыркой от бублика вместо евро. И вот вроде они работают, работают, а деньги улетают в пропасть.
— Ладно, — вздыхает Рим и с опаской тыкает макароны вилкой. Издевательство, а не еда. Были бы… Эх, чего жалеть о несбыточном.
И тут он вспоминает, что за бумаги, зачем бумаги и почему.
Слов сразу не остаётся, остаются только грязные ругательства. Снова идти за новыми документами, на почти новое имя! И бегать, бегать и менять целую гору всего. Нет, чем дальше, тем свободы меньше и больше одновременно. И зачем он вообще решил поменять имя? Потому что мог? Потому что надоело старое? Потому что его обозвали? Хотя нет, думает Рим, жуя макароны, я же набил их морды, так что причина в другом. Или это не мои документы будут? А чьи тогда? Или я опять что-то забыл, а сказать — так Германия взглядом испепелит, я ему уже вторую сотню лет клянусь записывать. О, ведь должна быть запись. Наверное. Может быть. В смартфоне или в записной книжке?
— Не забудь бумаги, — говорит Германия. — Иначе врач не примет.
— Вра-а-ач?..
— Зрение.
Рим поражается выдержке старого друга. Он даже глаза не закатывает, а просто отставляет в сторону чашку и негромким голосом начинает говорить, что нужно взять, как добраться до врача, какой это врач, почему именно к нему и где лучше заказать очки, если рецепт выпишут. Похоже, смиряется с происходящим, забирает грязную посуду и идёт греметь ей в раковине.
Иногда Рим не хочет видеть счета. Ему до сих пор странно платить за водопровод, тепло и крышу над головой, хотя прошли сотни лет. Раньше он и при монастырях спокойно жил, и подаяния просить не стыдился, и вербовался в кондотьеры — в итоге его скрутила лихорадка, едва он через Альпы с отрядом перешёл, чтобы служить одному из множества мелких правителей Италии. Боги, как же давно это было!.. А вот теперь надо работу иметь, надо повышать квалификацию, надо получать образование… Столько всего надо, поди запомни. И если с образованием проблем не было, Рим легко поступал на любой исторический факультет, а специализацией старался брать собственное прошлое, то с работой нередко возникали проблемы. Вот когда был бум на археологические раскопки, тогда Рим не успевал метаться между странами, многозначительно поправлять монокль и откладывать деньги на всякий случай.
Что ж, состояние в швейцарских банках в теории способно обеспечить безбедное существование на пару столетий, а то и дольше, но Риму не хочется сейчас возиться с кучей бумаг или обходными путями. У него достаточно припрятано по всей своей бывшей территории, чтобы потом делать удивлённое лицо или говорить, что досталось по наследству, а сейчас вот продаёт — правда, в прошлый раз удалось пропихнуть несколько монет на аукцион и…
Грохот посуды смолкает. Теперь слышно тихое позвякивание: Германия расставляет по местам для просушки. Ложки к ложкам, ножи к ножам, тарелка к тарелке, кастрюли на крючки, сковородку в плиту. Места не слишком много, нужно подходить с умом к организации. А уж в рациональности Германии никогда нельзя было отказать.
Разве что когда-то очень, очень давно.
Рим заглядывает в ящик, где под кипами распечаток анализов и результатов различных процедур они хранят свои документы, выуживает осторожно свои нынешние два паспорта, выуживает бумажку с именем врача и адресом, выуживает кредитку и осторожно возвращает гору бумаги на место. Времени ещё четыре часа, но Рим никогда и никуда не торопится, потому он садится за ноутбук — а личную технику он старается содержать в полном порядке и своевременно обновляет — и сразу ищет на картах, куда ему идти. За долгие полторы сотни лет, что они с Германией живут в Праге, любой научится ориентироваться, но Риму нравится смотреть маршрут, сложенный из сведений спутников, которые летают где-то высоко-высоко. Ему недоступны галереи Италии до конца дней, так что и там он ходит лишь через виртуальность, как Германия — рассматривает разные немецкие города. Боги, благословите изобретателей и род людской!
— Часы отстают.
Рим чуть не обливает экран кофе, смотрит в уголок экрана, пробивает точное время и переводит дух: нет, ещё только восемь, то есть почти девять. Наверное, стоит ещё раз проверить документы и бумаги, уточнить состояние счёта и кредитки, а потом побежать уже на приём. Зрение стало падать само по себе раз в десять лет, а потом восстанавливаться, так что Рим старается вовремя посещать медиков и выправлять подходящие очки либо избавляться от них. Германия педантично напоминает раз в полгода, и это замечательно.
Дребезжит допотопный телефон. Они могли бы давно заменить его, но для хозяина нужно разыгрывать представление о двух стеснённых в средствах друзьях, которые заняты тем, как бы раздобыть денег на оплату квартиры, коммуналки и еды. Иногда соседи подбрасывали контрамарки, и тогда Рим с удовольствием проводил вечера в консерватории, в театре на любом представлении. Бывало, звали в кино — и тогда он с не меньшим удовольствием смотрел на выдуманные истории в самых разных декорациях.
Когда-то он плакал, прижимая к себе слова покойного ныне Борхеса о четырёх сюжетах мировой литературы.
Телефон дребезжит и дребезжит. Кто так настойчив в подобную рань? Рим не знает. Германии незачем, они живут под одной крышей, Британия встречает утро в саду, занимаясь цветами и тоскливо глядя на океан, Египет постоянно вне зоны действия любой мобильной сети и только иногда пополняет инстаграмм фотографиями самых труднодоступных мест, куда она неутомимо забирается уже несколько сотен лет. Раньше просто делилась акварельными пейзажами в письмах, а теперь — славьте, граждане, научный прогресс, славьте развитие техники! А остальным вроде как и незачем, у них свои заботы.
И Риму тоже не до телефона, который надрывается и никак не хочет затихнуть. Хоть провод выдёргивай или там подрезай, а потом — ну что потом, чини или вставляй на место. Рим прыгает на одной ноге, потому что носок не желает налазить, потом не желает ботинок, приходится расшнуровывать его почти целиком, а потом…
Звонок обрывается. Лязгают рычажки.
Германия соизволил поднять трубку.
— Слушаю.
Рим вертится в крохотной прихожей перед зеркалом. И зачем они вообще решили снимать в старом фонде, но не настолько старом, чтобы гордиться им? Ах да, цена. Цена за квартиру тогда определила их жизнь на долгие годы.
В зеркале — настоящий римлянин, которого не увидишь теперь нигде. В фильмах, которые относят к пеплумам, Рим находит нестыковок столько, что из них впору возводить второй Вечный Город. Он морщится при просмотре, но его увлекает красота пейзажей и игра актёров.
В пеплумах, как он считает, играют не ради славы.
— Я ухожу, — громко объявляет он, снимая шляпу с полки.
В зеркале, если встать почти вплотную к входной двери, заметна спина Германии. Он стоит у телефона, держит трубку плечом и выразительно молчит. Там, на другом конце провода, явно общительный собеседник, которому не хватает свободных ушей.
Но Германия оборачивается и кивает.
Рим берёт с крючка свои ключи, проверяет ещё раз документы, смартфон и время, после чего как можно тише покидает квартиру.
Нет ничего более жестокого, чем свобода, которая на самом деле является иллюзией. Рим размышляет об этом всю дорогу до врача, всё время у врача — надо же чем-то себя занять, пока читаешь таблицы и смотришь то туда, то сюда за разными приборами — и всю дорогу домой. По пути он отыскивает банкомат и проверяет баланс на карте, хмурится и машинально вытаскивает смартфон, убирает его обратно: не поможет. Сейчас, во всяком случае. Неохотно пополняет баланс — боги, ну зачем он сюда зашёл, можно и другими способами… Снимает кое-какую мелочь, которую суёт в карман, забирает кредитку и бодро уходит искать какой-нибудь тихий магазинчик. Или библиотеку, там тоже здорово, там никто не беспокоит, можно сидеть до самого закрытия и веселиться, читая разнообразную ерунду.
К полкам, где стоит античная литература, Рим старается не подходить. Один раз не сдержался, потом стоял и плакал, а когда библиотекарь или какой-то ещё неравнодушный человек подошёл с вопросами, что случилось и можно ли как-то помочь, едва не выдал себя с потрохами. Пришлось спешно изобретать новость о якобы погибшем очень молодом племяннике, который неудачно поездил в горах. Вспоминая сейчас об этом, Рим качает головой, видит вывеску оптики и решает сходить чуть позже. Сначала нужно сделать кое-какие приготовления.
Смартфон жужжит в кармане. Вибрирует, точнее, хотя на звонок для Германии Рим поставил когда-то настоящее жужжание пчёл.
— Слушаю, — сухо говорит Рим, поднимая трубку. Он отходит к стене дома, чтобы не мешать прохожим, и долго стоит там, изредка кивая. Со стороны он кажется спокойным, может, самую малость взволнованным.
Но внутри? Внутри — нет.
Далёкий женский голос мерно рассказывает, как себя чувствуют оба Италии, на что сейчас похожи древние города и современная молодёжь, как течёт жизнь и недовольно булькает Тибр. На фоне слышен шум, из которого Рим то выловит автомобильный клаксон, или как там теперь эту пугалку называют, то смех или плач проходящих мимо детей, торопливые разговоры о всяком разном и так далее. Там, на другом конце — его земля, его корни.
От которых он теперь отлучён навечно.
— Спасибо, — говорит Рим, стараясь никак не показать, что сейчас расплачется от избытка чувств. Ему не требуется лишнее внимание здесь. Поплакать можно и дома, лечь поперёк своего куцего диванчика, накрыть глаза рукой и тихонько плакать, пускать сопли и гордиться своими мальчиками, что живы и целы, не порваны на части. Блага — блага преходящи, бывают у всех тяжёлые времена, тут бы не угаснуть, не раствориться, не стать ничем…
Хотя почему они тогда есть? Они давно память людская, не больше.
Закончив разговор, Рим немного возится с доступами в сеть, немного маскируется и залазит в несколько своих счетов, которые заводил в разное время. Перебросить прямо себе на карту оттуда нельзя, это лишняя деталь, по которой их могут найти те, кому о них лучше не знать и не помнить. Хотя помнят ведь… Память таким, как они, трудно затуманить. Да и считается, что такие старики, как Рим, давным-давно исчезли.
Ах, если бы.
Как бы тогда было проще и легче…
Но увы, они все ходят по-прежнему под солнцем, смотрят на несправедливые небеса и бесконечно спрашивают: почему, почему, почему они теперь свободны и несвободны разом, почему именно они и зачем, ну зачем же, разве не проще наконец уйти и забыться… Стать тем, чем тебе считают. По-настоящему свободным, а не как сейчас, когда вроде и полная свобода, но цепей и оков больше, чем в прежние времена. Раньше — раньше не вернуть, напоминает себе Рим, стоя у витрины кондитерской. И вообще, какого лемура любой визит к врачу превращается в раунд самобичеваний, страданий и мыслей о смерти? Вот лучше он возьмёт свежей выпечки, свежего хлеба, пофлиртует с миловидной продавщицей или не менее миловидным продавцом, а потом со спокойной душой пойдёт домой. Или завернёт ещё в пару магазинов — зелень там, овощи, фрукты, крупа, мелкие бытовые вещи. Тут главное пакет побольше взять и просочиться домой, когда его мало кто может заметить, а то пойдут вопросы, а это нехорошо, это опять переезжать, менять документы и легенду, искать подходящее место, а ему и тут нравится. Тут удивительно спокойно, хотя вино… м-да, надо и вина тогда купить. Хорошего вина, а Германии достать хорошего пива, хотя опять обплюётся и всем видом будет показывать, что богемы и ирландцы только позорят своими поделками рынок. При этом сам прячет в шкафу пару бутылок ирландского, а спросишь — смерит взглядом и припомнит африканские вина.
Иногда хочется держаться за иллюзию принципов, защищать их по-глупому до конца.
Смартфон снова жужжит, и Рим, ругаясь под нос на латыни, вытаскивает его опять из кармана.
— Слушаю я! А, это ты, — услышав Германию, Рим смягчается и берёт на пару тонов ниже, — извини. Хлеб надо какой, напомни? Нет, всё в порядке на этот раз, я даже удивился. Врач выписал капли какие-то, по пути в аптеку зайду… наверное. Нет, очки не надо, во всяком случае, пока. А, это куплю. Я, честно, свежего хотел… Куда пойти? Ты серьёзно? Конечно, я за! Бреджида звонила, она, оказывается, поехала в путешествие по Италии. Что, не надо так на меня… да, я знаю. Поедем тогда недели через две. Тебя устроит? Хорошо. Билеты и прочее на тебе, как обычно? Ага, да, я помню. Соль ещё? Хорошо, возьму. И специи, вроде заканчивались. Кофе? Зерновой или?.. а, этот. Слушай, как ты эту гадость пьёшь? Она же мерзкая! И молоко, понял. Молоко, соль, кофе, специи, хлеб… Наверное, прихвачу яблок ещё. Хорошо, пока.
Но от пакета брецелей ничего с ними не сделается. Иногда себя нужно баловать. А значит, надо будет ещё взять брецелей, пару пирожных или пирожков пакет, круассанов, потом не забыть про хо-о-ороший кофе с собой, пакет чая с травами всякими и, наверное, мороженое. Вот так он и поступит. А ещё можно немного разориться и купить готовой еды в кулинарии, наверное… Тут главное себя за руку поймать, иначе дома будет трудно объясниться такой горой покупок. Разве что гостей затащить, но в Праге никого из их знакомых вроде как нет.
То есть один есть, даже два, но могут отказаться.
Уже выходя из кондитерской с хлебом, пирожками и прочим хлебобулочным развратом, Рим спешно искал в списке номеров мадьярский. Ну не мог же он случайно удалить, не мог!
Мадьяр, как оказалось, свой смартфон не потерял, не разрядил батарейку в ноль и не сменил номер. А не отвечал просто потому, что отрубил звук на время работы.
— Ну и чего так нервничать, — говорит он, вытирая тряпкой руки. Потом смотрит на кривой-косой душ и вздыхает. — Не используй его как микрофон больше, ладно? У меня полно работы, чтобы ещё и к вам мотаться на каждый вызов. И волосы не забывай вытаскивать, — кидает он Германии.
Германия кивает, как кивал все предыдущие разы. Но с некоторыми вещами бывает очень сложно бороться, когда возвращаешься с работы с мыслью, что ничего больше не надо, просто бросить где придётся одежду, постоять пару минут под душем и рухнуть на диван подрубленным деревом — спать. Рим ничего не говорит, потому что сам изредка заваливается в подпитии в перекошенной рубашке и весь в следах губной помады, а Германия, презрительно поджимая губы, делает из него обратно страну и человека. Любовника из такого делать бессмысленно, разве что принять в душе, что пьяные поцелуи — это тоже проявления чувств.
Они слишком давно живут вместе, если подходить мерками людей, и слишком хорошо знают друг друга. Германия не заглядывается ни на одну юбку, да и на брюки тоже, если говорить откровенно, подходит к сотрудникам с одной меркой и не делает скидки на пол, возраст и образование. Риму кажется, что это слишком сложно и трудно, но ничего не говорит.
— Попьёшь чаю с нами? — спрашивает он старого кочевника, и Мадьяр коротко кивает.
Пока чайник нагревается, они втискиваются втроём на кухню. Рим ставит на стол свежую выпечку, старательно не замечая неодобрения Германии, ставит бананы, яблоки и банку маринованных грибов. Как обычно, вовремя уйти из супермаркета не вышло, а посылали-то просто за мелочью какой-то, то ли батарейками, то ли мылом и туалетной бумагой. Мадьяр тщательно моет руки по самый локоть, садится рядом и лёгким движением скручивает крышку, берёт протянутую Германией миску и вываливает грибы туда. Пока чайник нагревается, Германия кладёт ложку заварки в чайничек, ставит три чашки гессенского фарфора и мельхиоровые приборы советского производства, извлекает из шкафчика пузатую сахарницу, белую в ужасно крупный красный горошек, и ставит на стол тоже. Не хватает только чудовищной вазы из хозяйского сервиза, чтобы в ней благоухал букет полевых цветов, но в ближайшем цветочном такое не достать. Одни розы да гвоздики.
— Как работа? — интересуется Рим, пока Германия заваривает чай.
— Нормально, — говорит Мадьяр. — Девушку недавно встретил, интересная такая. Всё-то ей расскажи да покажи! Ну да я бывалый, вывернулся и ушёл. Нехорошо будет, если начнёт искать…
— На Чехию напоролся, — расшифровывает Германия.
— М-да, тогда тебе бы переехать, — качает головой Рим. — В Австрию, например. Или вообще за океан куда-нибудь. С твоими руками везде работу найдёшь, так что тут и думать не надо.
— Сяду я на самолёт в Австрию, а выкинут меня в Австралии, — едко улыбнулся Мадьяр. — Отвык я бегать. Прирос уже здесь. Но придётся. Не звоните мне тогда. И остальным скажите. Я как перееду, напишу с нового номера. Старый придётся уничтожить. Жалко, но деваться некуда.
Германия молча разливает чай. Берёт себе кубик сахара щипцами и роняет в чашку.
— А какая она, Чехия? Я-то не видел, чувствовал только, что в толпе кто-то такой есть, но мне по своим делам вечно надо. И дождь ещё если зарядит, то всё, лучше поторопиться куда под крышу.
— Какая… Смешливая немного, — пожимает плечами Мадьяр, показывая, что не хочет касаться этой темы. И Рим отступает, зато сразу начинает спрашивать про погоду, про работу и правда ли, что Мадьяр собирается поступать куда-то в технический или как там, изучать всяческие высокие технологии, и сразу разговор льётся, льётся, вот и чайник заварки к концу подходит, а Мадьяр всё рассказывает в деталях, что вот он отучится, обязательно отучится, наберётся опыта побольше и рванёт обслуживать коллайдеры, это же просто мечта, красота, вершина человеческой мысли, не то что эти жалкие самоделки с обгрызенным яблоком, тьфу, только самолюбие тешить да нос задирать. Германия, который для рабочих целей макбук последней модели покупает, держит лицо, но видно, что исключительно из вежливости и долга гостеприимства, иначе кое-кому пришлось бы за слова отвечать по старинке — в драке. Однако грозы не разражается, Мадьяр уносится на крыльях мысли куда-то в дебри электроники, так что Риму только и остаётся, что кивать и выражать согласие, потому что для него это слишком загадочно.
Но никакие гости не длятся целую вечность, так что Мадьяр уходит дальше — и так потратил на братьев по несчастью, свободе и равенству выходной! — и грозится навестить германских потомков, полюбоваться, а то и сфотографировать, пока не видят. Германия сурово кивает и немного смягчается, пожимает руку Мадьяру и закрывает за ним дверь. Снаружи никого не интересует, что за люди сюда приходят, видно же, что вызвали ремонтировать, значит, сломалось что-то…
Не так уж и просто поддерживать чужое нежелание лезть в чужие дела.
Германия прислоняется к двери, складывает руки и груди и говорит:
— Ты не сдержался.
Рим склоняет голову. Да, они слишком, слишком редко запускают руки в собственную паутину хранилищ, чтобы поддержать собственную жизнь, они предпочитают работать наравне с обычными людьми, но иногда бывает слишком тяжело. И тогда Рим не сдерживается и перекидывает себе деньги. И получает нотации.
Или безумную ночь — один раз.
— Продадим машину?
— Её теперь только в музей, — хмыкает Рим. — Или попробовать каким-нибудь киноделам продать, пусть используют для съёмок. Что ты задумал?
Вместо ответа Германия обвивает его шею руками и смотрит куда-то поверх. То ли трещины на потолке вновь изучает и прикидывает, во что им встанет очередной маленький ремонт, то ли думает о непостижимых своих вещах. Спрашивать неохота.
Рим привлекает его к себе, утыкается носом в шею и вдыхает уморительно приятный запах древних лесов, многие из которых давно уже исчезли, древних медов, которых больше некому варить, и древних камней — ну, камни и есть камни, тоже наверняка куда-то да делись за сотни лет. Они слишком стары для друзей, слишком стары для любовников, слишком стары для знакомых, да и в целом слишком стары для всех известных типов отношений, кроме партнёрских. Германия делится с Римом ломким спокойствием и невозмутимостью камня, а Рим щедро отдаёт солнечный жар прошедших лет и лёгкое отношение к мелочам жизни.
— Билеты только через неделю.
— Угу, — бормочет Рим и думает, что был бы Германия девушкой, всё сразу стало бы сложнее и проще одновременно. Ему нужно немного любви, совсем капельку, но из Германии такого не вытащить, не вымолить и не выдавить. Только долгие и обстоятельные подходы, только цветы, свечи и прочая мишура. И мытьё посуды, глажка белья, чистка обуви, принос всей зарплаты. Вот тогда Германия может снизойти и поделиться своей… не то что любовью, но глубокой привязанностью. А может, это и есть любовь, просто проявляется иначе.
Забавная штука — жизнь. Когда-то они были врагами, а теперь они просто есть. Рядом.
— Ты рад, — констатирует Германия и немного переступает ногами, оказываясь ещё ближе. Стоять так уже не очень удобно, так что Рим мягко размыкает все объятия и идёт мыть посуду, готовить ужин и раздумывать, стоит ли перебирать список телефонов в поисках короткого и горячего приключения. Нет, Германия не станет обижаться, просто…
Сложно это.
— Ты забронировал нам жильё в Лондоне? — интересуется Рим, выкидывая заварку. Пока есть деньги, он ни за что не станет заваривать дважды одни и те же листья. — Или мы обойдёмся без крыши над головой? Будем всё время в пути, искать её мальчиков…
— Ищу, — следует ответ.
Рим ставит чашки сушиться, достаёт ковшик и выуживает из ящика пакет риса. Хочется чего-то странного, но на заказ еды из ресторана денег точно нет. Ему прощают траты в супермаркете, но за такие заказы Рим рискует проснуться крепко битым или расписанным под медицинское пособие.
А то и вовсе в одиночестве.
— Ты принимал сегодня лекарства? — спрашивает Рим, отмеряя полтора стакана риса. Наверное, проще будет просто сварить, а потом добавлять куда угодно по вкусу. Хочется странного, но для него это и есть странное — просто сваренный рис без ничего, совсем чуточку подсоленный.
— Принимал, — следует ответ. Повисает пауза. — Становится хуже.
Рим вздрагивает. Неужели оно вернулось?
— Мне нужен ты, — говорит Германия ему на ухо и кусает. Он не пьёт кровь, конечно, а просто показывает, что ситуация в самом деле серьёзна, что надо снова вытаскивать из его головы опухоль, которая берётся неизвестно откуда. Тридцать лет назад, что ли, её отыскали, даже предлагали лечение, но Германия отказался. Изыскал весомый аргумент и отказался, чтобы врачи могли помочь кому-то другому, кто куда больше нуждался в операции, в лечении, в восстановлении, во всём этом, короче. Из Германии трудно бывает вытащить хоть слово, но Рим знает, что старый враг, он же друг, он же… неважно, сумел оказаться достаточно красноречивым. Однако с того времени пару раз оно… возвращалось. Лекарства назначали от других вещей, вроде аллергии, или что-то из замещающего — Рим никак не понимает, что именно Германии нужно замещать, даже мёртвые страны редко болеют или испытывают недомогание, зачем ходить по врачам и собирать легионы самых разных баночек и бутылочек. Ипохондрия, что ли, но не выглядит же как ипохондрик.
— Останемся без ужина, — как можно спокойнее говорит Рим.
Вместо ответа его опять легонько кусают. Что же, ужин придётся отложить до завтрака.
Конечно, обычно они не могут что-то совершенно сверхъестественного. Но за сотни лет научишься… чему только не научишься, только бы выжить в постоянно меняющемся мире.
Германия лежит на животе на диване. Диван у них жутко неудобный и жёсткий, но покупать новый, чтобы либо вывозить с собой, либо оставлять здесь, они не собирались. Волосы, длинные и похожие сейчас цветом на пшеничное поле, Рим осторожно разделяет надвое и отводит в стороны. Усаживается верхом на Германию и, сосредоточившись, кладёт руки ему на затылок.
Будет больно, и они оба знают это.
Оно может вернуться, и они оба знают это.
Следует искать исцеления… но для этого следует уехать отсюда, из полюбившейся им страны, где когда-то политиков выкидывали из окна, если они не оправдывали ожиданий.
Бормочет телевизор.
Рим старается отрешиться от всего вокруг. Мир — это фикция, это серость, которой присыпали слои костей, это мираж и дымка. Мир — это растекающаяся на мокрой бумаге краска, это величественные витражи, озарённые солнцем, это сонм скрипок в консерватории, гудение старенького двигателя. Мир — это то, что вокруг, и то, что внутри.
Германия не издаёт ни звука. Только сжимается, как пружина. Рим бормочет что-то успокаивающее и сотворяет маленькое чудо. Очень болезненное.
После чего кидает в стеклянную пепельницу мерзость. Туда же отправляются обломки спичек и выливается бензин из зажигалки. А потом подносится зажжённая свеча.
Пусть горит, это правильно.
— Две комнаты в Эдинбурге, — говорит в диван Германия.
— Когда? Через неделю, когда полетим?
— Да.
Рим садится на пол и ищет, что такое происходит в Эдинбурге. Ему хочется посмотреть на этот город, но времени может не оказаться. Работу тоже неплохо бы найти, тряхнуть стариной и подвизаться оформителем выставок, например. Если получится, будет здорово. Нет — придумает что-нибудь ещё.
— Бригитта будет рада любым новостям, — бормочет Германия.
Рим гладит его по спине, как огромного тощего кота. Потом накидывает сверху одеяло и прикидывает, какие долги они могут отдать ещё.
Или создать по отношению к себе.
Британия
Приятный то вечер. С океана дует ветер, лениво трепещет листва старой оливы. Цветы же будто не чувствуют ни жары, ни ветра: замерли, яркие и свежие. В общем-то, в этом маленьком садике подобное было в порядке вещей, мало кто из соседей мог сказать, что в садике у сеньоры Ильяс растения замечали погоду. Чудо господня, так говорила с улыбкой сеньора Ильяс, что покойная, что нынешняя. Разве что иногда показывала письма от дочки, которая училась где-то в Лозанне…
Британии всегда смешно, когда её расспрашивают о ней же. Она с улыбкой на циклично стареющем лице рассказывает, какая она была сама себе матушка, какой у неё был папаша — придуманный с ног до головы, конечно, у Британии нет ни отца, ни матери, есть только бесконечная жизнь и бесконечная усталость. Или рассказывает, какая дочка была проказница — то есть, конечно, она же сама. Когда придёт время, одна сеньора Ильяс умрёт, ей закроют глаза местные добрые люди, мореходы с солнечными сердцами, священник местной церкви отслужит заупокойную или как там это называется, а потом на кладбище спустят в могилу гроб и закопают. Поставят, наверное, надгробие, помолятся за упокой души. Сама же Британия через пару дней, молодая и запыхавшаяся, приедет якобы по срочной телеграмме — или покажет поддельное сообщение в соцсети, или попросит кого из старых знакомых написать смс, а то и настоящее, соседи-то точно попытаются связаться с несуществующей дочкой, такой же выдуманной, как несколько поколений семьи Ильяс. И будет рыдать на своей могиле (уже пятой, что ли, конкретно в этом месте), и расспрашивать священника, вступать в наследство, привыкать к рутине, устраиваться на работу и всё такое. Может, съездить куда-нибудь, где закрутит скоротечный роман… Настоящую дочь она уже никогда не родит, а в нынешние времена всё сложнее поддерживать такой обман. Разве что поступить в лучших традициях фей и обзавестись подменышем. Но Британия так не поступит, это бесчестье. Удочерить какую-нибудь кроху разве что, заставить забыть, что она неродная? Возможно, но пока у неё есть она сама. Беспутная весёлая дочь от какого-то приезжего итальянца (ох и будет Риму икаться лет через двадцать) у добропорядочной и набожной матушки, с таким искусством выращивающей цветы для своего маленького магазинчика. Она не берёт дорого со своих, но с заезжих дерёт лишь немногим дешевле, чем они станут возмущаться. Благо, ценники исчезают так быстро, как ей хочется.
Она смотрит на океан. До него минут пять или десять пешком, он по-прежнему огромен и дик, не изучен и манящ, очарователен и грозен. Там, за горизонтом, лежит её дом, её земля, куда ей дорога заказана уже многие сотни лет, и с тоской взирает Британия на пахнущую близким штормом водную гладь. Дети от неё так далеко и так близко сразу. Лет сорок назад она пользовалась узкой, как человеческий волос, лазейкой, чтобы ездить изредка на Оркнеи или Гебриды, но потом перестала: поняла, что так становится лишь хуже, начинают болеть и отниматься ноги, в общем, сплошные минусы, перевешивающие плюсы. А сейчас и через спутниковые карты полюбоваться видами с неба можно, пусть они и далеко не то, что видишь при самостоятельной прогулке. Только и остаётся, что жить на португальском побережье, смотреть на океан и изредка уходить туда на лодке, чтобы полежать в ней под небом, поразмышлять о вечном и обыденном, а потом спокойно грести обратно домой. Благо, сила ей никогда не изменяла, так что океан мог яриться сколько ему угодно — Британия уверенно вела свою потрёпанную деревянную скорлупку к берегу по любым волнам в любую погоду. Кроме шторма, разумеется, если соседи увидят, пиши пропало, придётся переезжать и готовить другую легенду, срастаться с ней, поить жизнью и историями, восстанавливать якобы утерянные документы и жить новой жизнью… А может, придётся досрочно стать собственной дочерью и распускать о себе какую-нибудь чушь о секретных военных разработках. В подобное где угодно будут верить.
— Ну, потом-то куда подалась бы? — спрашивает Древний Египет, отпивая из чашки гранатовый сок и протягивая руку за песочным печеньем. — Здесь ты уже и корни пускать стала.
— В Бразилию, наверное, — говорит Британия, накручивая на палец солнечно-рыжий локон. Она сама рыжая, старшие тоже рыжие, ну кроме Кимри, Кимри темноволос и миролюбив. А младший светловолос, что папенька его, негодяй, засранец, чтоб ему до конца дней полумужничать! Британия спешно суёт в рот вафельную трубочку, чтобы не начать вываливать на подругу всё, что думает о Германии. Хотя ни для кого это не секрет, что Британия и Германия относятся друг к другу очень и очень холодно. Секрет в том, почему.
— А потом?
— Да прижилась бы и там, Тауи, — отмахивается Британия. — Устроила бы кафе или настоящий ирландский паб. Конечно, пришлось бы тяжело, очень тяжело, — она мечтательно уставилась вдаль, — и много лет я бы жила на самой грани выживания и закрытия, а потом бы… Настал бы какой-нибудь прекрасный день, и стало бы обязательно лучше. С цветами же получилось. Почему не получится с баром?
— Возможно, потому что цветы не пьют пиво и не требуют закусок, — мягко говорит Древний Египет. — И растишь ты их в своём доме, а там придётся покупать. Может, ты и сумеешь самостоятельно готовить закуски и прочее, но выпивка… Не будешь ли ты подпольно её делать?
— Я могла бы попробовать, но… Но лучше уж не привлекать лишнего внимания. А нелегальный оборот привлечёт ведь рано или поздно. Не люблю я переезжать. Мне бы на месте осесть уже навсегда, чтобы никто не трогал. Вот как у Фини это получилось?
— Ходит и глазки строит всему Израилю. Так что ей просто поправляют там вполне официально даты для нового паспорта, насколько я знаю… И не спрашивай, как она там ходит, но я уверена, что к побережью она старается лишний раз не приближаться.
При этом, Британия знает, Финикия отчаянно сражается за еврейский народ, потому что считает своими. При этом на другие семитские народы внимания не обращает совершенно, как будто ей они не родные вовсе! Хотя кто знает, может, и правда ей они не настолько близки. Амореев и халдеев, как смутно припоминает Британия, вроде бы не осталось на свете, финикийцы, жители гордых городов, давно растворились в мире… или кто-то на Мальте есть? Но на Мальту Финикия не ездит совершенно, говорит, не по нраву ей то место, не нравится, вот не нравится и всё, совершенно не нравится, так что зачем тратить зря время, если можно снова пойти и проверить, не ослабла ли рука и не выгонят ли из снайперов старую женщину. Британия не понимает, как можно рассматривать кого-то в прицел за километр, однако у каждого свой путь.
— Удивительно, — продолжает Древний Египет, — и как она ещё не попалась никому из молодых на глаза. Но она и в Ирак, и в Иран ездит, спускается по Ефрату, а потом поднимается по Тигру, а потом названивает Шумеру, Аккаду, Ассирии и… забыла, Эламу, что ли? В общем, вызванивает их всех, навешивает долги визитов, а сама потом уматывает в Турцию, где сладостями так объедается, что я уже не могу, я всех аллергологов там знаю по именам, в лицо, да они меня с ней скоро как любимых родственников принимать будут! Говорю ей, говорю, а никакого эффекта.
— Ну, у всех своя голова, — говорит Британия и подливает чай. — Ты ненадолго или задержишься? Просто если останешься на какое-то время, я бы сама съездила куда-нибудь… надоело сидеть в четырёх стенах с такими прекрасными видами. А, Тауи?
— У меня билеты до Лиссабона уже на руках. А там до Делгаду, на самолёт до Каракаса, а уж там я найду чем заняться. Нет, я могу попросить Фин приехать к тебе, разве что с цветами у неё не очень, как бы не погубила тебе посадки. А может, полетели сейчас? До Кумбики из Делгаду рейсы есть, полетим железными птицами, — и смеётся, удивительно она смеётся, такая древняя и такая молодая, смеётся так, что словно песок и солнце вокруг льются сухими пылинками, пляшут, рассыпаются и тают. И так хорошо от этого смеха, так легко, что кажется — ещё пара минут, и можно воспарить настоящей птицей, лечь крылом на правильный ветер, взмыть в неведомые выси, а там уже до второй звезды и до самого рассвета.
— Пожалуй, что нет, — с сожалением говорит Британия. Ей в самом деле жаль, потому что хочется попутешествовать, однако она сама сковала себе цепь.
Она сама лишает себя свободы.
Каково это — сделать свою свободу цепью?
Британия едва ли сможет объяснить. Ни на пальцах, ни выспренным высоким слогом. Чтобы сделать такую цепь, сначала нужно сбросить любые другие оковы, и она давным-давно свободна, как и другие такие же. Как многие из тех, кого быть не должно, однако они есть. Они есть, и с ними нужно поддерживать связи, общаться и встречаться изредка.
Но её свобода превращается в новые оковы, опутывает с головы до ног и шепчет, шепчет, шепчет: зачем тебе целый мир, зачем тебе океан, который ни покорить, ни изучить толком никто не может, выбор — это и есть истинная свобода, а ты выбрала, давно выбрала, осела здесь, на тихом иберийском побережье и опутываешь долгами визита Иберию, а сама выскальзываешь из всех пут, которые на тебя хотят наложить, так что тебе ещё одна цепь — к дому. И Британия слушает, смотрит на выдуманное кольцо каторги на ноге и думает: и вправду, зачем ей теперь странствовать, она устроилась лучше всех, наверное. И использует по-прежнему свою свободу наилучшим образом, не то что некоторые, как завеются в армию на пару лет, или полезут покорять все вершины Памира разом и потом бултыхаются оттуда в бескрайнюю тайгу, или бегают от собеседования к собеседованию, потому что дольше пяти лет на одном месте не усидеть, слишком уж горяча и кипуча кровь, или засядут в глуши и начнут чакры открывать в неположенных местах…
Это цепь, которую она куёт сама.
Из того, что называет свободой.
Древний Египет уезжает, едва сиеста подходит к концу, а Британия сидит у окна, катает пустую чашку по столу и слушает, как начинает оживать город. Скоро отовсюду польётся фаду, прекрасное, живое, похожее на нежность и любовь, превращённые в музыку. Жаль, что Германия не сможет искупить то, что сделал. Времена были другие, простые и суровые, не то что сейчас, чуть ли не за чих нужно каяться перед миром.
— Это, конечно, очень интересно, — ворчит Британия, — но и делами заниматься надо, не так ли?
Она суёт чашки в посудомоечную машину, загружает прочей посудой и запускает. Пока техника облегчает жизнь, Британия сортирует вещи и думает, стирать самой или пусть уж, раз запущена посудомойка, можно и стиральную запустить. Счета будут больше, чем она привыкла, но за комфорт стоит платить, так она считает. Наконец не нужно горбатиться на мостках, таскать вёдра воды до корыта, варить самостоятельно мыло и убивать руки. Во Франции приходилось, но она уехала оттуда очень, очень давно, едва запахло недовольствами — и поняла, что чудом избежала настоящего ада. Вот Скандинавии, говорят, не повезло, потом полторы сотни лет руку отращивал из культи. А мог и голову сложить. А что говорят про Веймар… Она-то, конечно, никогда не ездила на германские земли, а вот другим ничего не мешало, так что рассказывали всякое, от чего сердце обливалось кровью и хотелось вопреки всему — вернуться домой и надрать младшенькому уши без жалости и снисхождения, выпороть и лишить материнского благословения… которое ему никогда не требовалось. Британия качает головой и запихивает белое в стальное нутро. Порошок, кондиционер, ещё какой-то порошок, пробежаться пальцами по кнопкам и всё. Слава техническому прогрессу, техническому прогрессу слава, можно теперь заняться другими делами, для которых стоило бы давно купить робота-пылесоса. Говорят, есть модели, которые и мыть полы могут, но у Британии постоянно не доходят руки до такой покупки. Разве что составить где-нибудь вишлист и вывесить. В Инстаграме, что ли?
Британия достаёт бумагу, слегка пожелтевшую, извлекает чернильницу, заправляет её, берёт из подставки перьевую ручку — «У нас всегда будет Париж», Рим, ну кто так подарки подписывает, не Германия же просил — и проверяет, не забыла ли, как писать. А то всё шариковые и гелевые, а то и вовсе механические карандаши. Но перо не оставляет клякс, идёт ровно, линии тверды и уверенны, словно Британия опять подрабатывает переписчицей, сидит и приводит в порядок невнятные каракули самых разных людей за деньги. Так что она берёт чистый лист и пишет, что хотела бы увидеть на условный день рождения. Пишет красиво, добавляет завитушки и прочее, оставляет сохнуть, убирает и чистит письменные принадлежности, подыскивает достаточно старые книги, составляет композицию, на которую сверху кладётся лист. Встаёт на цыпочки, фотографирует, прогоняет через пару фильтров чёткости ради, цепляет тэги и выпускает в свободный интернет. И первым же прилетает комментарий от Галлии, которому делать нечего определённо, сидит сутками в соцсетях.
«Бригитта, коса ты рыжая, почерк по-прежнему прекрасен!»
Ни слова про содержание. Ну и плевать, остальные посмотрят потом и тоже напишут чего-нибудь. Может, даже договорятся между собой, а то куда девать пару одинаковых громоздких вещей? Дом у Британии не слишком большой, в самый раз, чтобы жить маленькой семьёй. Или большой и очень плотно.
Смартфон оживляется и пытается уползти со стола прочь. Беззвучный режим упрощает жизнь, не ломает прекрасные вечера и позволяет игнорировать всех: от надоедливых как бы товарищей до старых друзей, коммивояжеров и банков.
Британия смотрит на номер и качает головой. Проводит пальцем по экрану, принимая звонок.
— Чего хотела?
— Я тут путёвку урвала в Италию, — без предисловий говорит Иберия, которая давно осела на Балканах и выбирается оттуда только в исключительных случаях, — и ищу компанию для поболтать и покидаться в голубей ругательствами в Венеции. Возможно, будут граффити во Флоренции, я ещё не решила. Поедешь или продолжишь пускать корни, как я?
— Цветы не могу оставить, — ворчит Британия. — Кому отдать, не представляю. Фин их убьёт, у неё максимум кошки и собаки выживают, а так она даже пустынный кактус убила случайно.
— Однако бонсай у неё уже пятый век живёт.
— Меняет.
— Серьёзно? Ну посмотрю тогда, если буду к ней в гости заезжать. Попроси Элу, у неё ничего не помирает. Вроде она как раз хотела сама куда-то съездить, но пока застряла в Мемфисе на экскурсии, так что если и позвонит, то примерно никогда. Так как, поедешь по местам римской славы? Заодно накинешь на него долг, он хоть выползет из своей готической раковины и посмотрит на твои острова. Может, и дылду прихватит, он наблюдательней.
— Тогда я окажусь в долгу по отношению к… дылде. И мне придётся ехать в Германию, а я не хочу. Не для меня это. Мне Италии вполне хватит.
— Бри, это ерунда. Поскольку вы всё равно не общаетесь, высокомерные нытики, то он скажет мне, а я уже тебе передам. Так что должна будешь мне, а съездить в Порту или там Толедо тебе же не трудно будет? Не трудно, верно? А я съезжу, посмотрю хвалёный Дрезден. Может, потом в страны Бенилюкса заверну, вафли будешь?
— Буду, — кратко отвечает Британия. Спорить с Иберией бесполезно, она игнорирует собеседника и закидывает дельными предложениями, искушает свободой странствий и добивается своего: Британия соглашается, что увидеться в Италии — идея, в общем-то, замечательная, с Древней Грецией свяжется, уточнит насчёт цветов и прочего, потом перезвонит Иберии, и вот тогда они детально обсудят, что, куда и как. Если уже путешествовать, то с размахом.
А про путёвку, наверное, враньё, думает Британия, кладя трубку и листая телефонные номера. Иберия просто падает в путешествия, как ныряльщики в воду. А остальное считает несущественными деталями.
— Эла, я тебя не разбудила?
— Прррфф, нет, я вытурила всех арабов отсюда и до двери, — сонно отвечают в трубке. — У нас чудесная погода с песчаной бурей и укусившей меня за пятку змеёй. Голову я ей оторвала, так что пройдёт. Что-то нужно было?
— Меня тут позвали пересечь Италию под экскурсионные истории…
— А, хорошо, когда едешь?
Британия смотрит на экран смартфона и закатывает глаза. Всё равно Древняя Греция не увидит.
— Бригитта! Ты куда пропадаешь?
— Да я ещё с датой не определилась, но у меня тут цветы…
— Присмотрю как за своими, что-то ещё? Кошки, собаки, козочки, соседи, алкаши из подворотни? Что ты смеёшься, я у Шумера в самом деле смотрела за алкашами! В подворотнях! И мне пришлось научиться лузгать семечки, сидеть на корточках и отбирать у прохожих мобильники! Ладно, я их честно возвращала и гоняла других любителей ограбить ближнего своего, но! Но почему надо за ними смотреть? Чтобы не протрезвели раньше времени?
— У меня только цветы, — торопливо успокаивает собеседницу Британия, — и я тебе распишу, как за ними ухаживать. Они у меня немного капризные. Не знаю, умеешь ли ты обращаться с цветочным магазином, но если хочешь, могу и это расписать. Правда, тогда тебе бы приехать пораньше, хотя бы на пару дней, чтобы я тебе показала и рассказала всё. И с соседями познакомила бы, чтобы никаких потом вопросов не возникало ни у кого.
— Мать моя Гея, да назови меня кузиной по отцовской линии, а смуглая — загораю, живу на Кипре там или в Мексике… Кстати про Мексику, давай съездим, а Иберия пусть с цветами сидит. Она же меня заложила, что я ничем не занята? Вот пусть отрабатывает. Я ей и так должна, а так ещё полюбуюсь на кого из её ненаглядных мальчиков. В Испанию меня же без проблем пустят?
— Эла, ты живёшь в Евросоюзе, конечно, тебя пустят куда угодно с паспортом.
— Угу. Тогда, — в трубке зевают, — завтра или послезавтра буду. Пока-а-а…
И Британия знает: прилетит, ворвётся с чемоданом, с горой разноцветных пакетов, вся в белом, в огромной шляпе с ленточкой, в огромных солнцезащитных очках и заобнимает, расцелует и завалит новостями, обязательно покажет все-все фотографии с поездки, потащит пить где-нибудь кофе или чай, а то и сразу вина предложит за встречу, ведь это же радость, ты чего такая хмурая, а ну-ка, давай-ка, улыбнись! Древняя Греция ведёт себя как буря положительных эмоций, но внутри у неё та ещё рана. Наверное, поэтому она специально сладостями объедается в Стамбуле, который когда-то был весь её, чтобы Турция знал. Он ведь её и погубил, и Греция не забыла.
Она вообще ничего не забывает.
Почти как они все.
Но кое-кто забывает, а может, только умело прикидывается, что не помнит. Есть среди них, древних и вечно живущих, один такой уникум, а то и парочка, может, трое, но никак не больше пяти. Вот они-то и говорят, что умеют забывать, но проверить их слова почти невозможно.
Покачав головой, Британия насвистывает песенку. Так она подзывает местных фей, предлагает им угощение и работу, а они… Они помогают по хозяйству, проверяют цветы и радуются, что их не забывает эта странная чужеземка, что она делится с ними пищей и кровом. В общем, как приговаривает Русь, поправляя ужасно безвкусные очки с пластмассовой термоядерно-зелёной оправой, «енто сим-би-о-ти-чес-ки-е отношения, сударня». И как ему не надоедает слова коверкать, ведь делает это из вредности, засранец. Или, может, из любви к передразниваниям, к игре со словами и к притворству? Несколько научных степеней умудрился получить, ещё и друзей своих подбил, теперь их целая когорта таких, с диссертациями.
Тем не менее, нужно приводить хозяйство в порядок. Скоро будет гостья, которой тут придётся пожить некоторое время, а для рутинных повседневных дел размышления о чужой научной работе не требуются. Если только поворчать, что швабра и ведро с тряпкой для них скоро станут вершиной инновационной мысли.
На следующий день ветер усиливается, дерёт цветы, раскидывает сорванные лепестки повсюду. Приходится укрывать свою красоту и гордость, защищать от хулиганящей погоды. Океан мрачнеет, сереет, и волны зло накатывают на берег, рокочут, разбиваются и шипят, оставляя белую пену и гневные брызги. Грядёт шторм, и Британия думает, как бы пережить очередное погодное безобразие без лишних жертв. Стёкла могут вылететь и побиться, если она не поколдует немножко, однако это вызовет наверняка подозрения. Придётся хорошенько поискать, как теперь обстоят дела с этим, есть ли в доступе какое-нибудь особое, которому нипочём любая погода, и если есть — застеклить уже им весь дом и не волноваться по пустякам.
Древний Египет, наверное, уже улетела, думает Британия, убирая инвентарь с улицы и перетаскивая горшки, укутывая клумбы плёнкой. Буря ведь пришла недавно, значит, рейс не задержат, не отменят, не перенесут, а тогда, значит, она либо уже над океаном, то ли ещё. А может, и вовсе уже ступила на земли обеих Америк, ходит там, развлекается, улыбается торопящимся или ленящимся, как коты, людям, а они отвечают ей улыбками, и повсюду приветствия, жизнь льётся рекой, почти как… как тут.
Или на самом деле Тауи перебежками пересекает венесуэльскую границу. С неё станется, иногда она куда безбашенней, чем та же Финикия, которая не вылазит ни с израильских границ, ни с прилагающихся пограничных конфликтов. И чем её так привлекает, старую торговку и пиратку, эта кипящая войной земля? Тем, что когда-то она принадлежала ей? Не вся, конечно, но точечно вдоль побережья точно — Британия не слишком помнит карту, не утруждала себя запоминанием. Ну вот примерно там, а большего и не надо, она ведь не собирается ездить повсюду, обременяя других долгами благодарности, обвешивая обязательствами навестить Британские острова.
И так нужно будет ехать в Египет. Потом, после Италии.
Закончив с делами, Британия залазит в холодильник и вытаскивает старательно завёрнутую в плёнку тарелку, на которой красиво разложен десяток сыров, вытаскивает из буфета баночку мёда, ставит для себя чайник и представляет, как сейчас будет хорошо и чудесно. Сегодня ещё выходной, а завтра снова в магазин. Как хорошо, что она сумела отыскать себе помощницу на выходные, милая девчушка, для которой летняя подработка — это кайф, рай и способ поднакопить денег на какие-нибудь желания. Айфон, например, или ноутбук, или поступление в университет, поездку куда-нибудь, красивое платье, подарки подружкам — люди желают разного, и это определённо восхищает.
Хлопает калитка.
— Не ждала? — смеётся Древняя Греция, осторожно сгружая на дорожку ворох ярких, как бабочки, пакетов с покупками и убирая ручку верного чемодана. — Не ждала! А это я!
Британия мотает головой и бросается в дружеские объятья.
— Как ты так быстро? — спрашивает она, не ожидая ответа. Какая разница, ведь приехала, приехала, принесла с собой кусочек солнца в хмурящийся день, когда того и гляди, что дождь или ветер.
— Жульничала я, — кратко отвечает Греция. — Ну, неважно. Местечко для меня найдётся, Бригитта? Да я сама донесу, не беспокойся, — добавляет она, вновь подхватывая свой разноцветный багаж. — Двери просто передо мной придержи, пока протискиваюсь.
Сыр они съедают в итоге напополам, потом Британия разбирает часть пакетов — оказывается, это всё для неё, а Древняя Греция вертится перед ростовым зеркалом, ерошит себе волосы, то собирает свои кудри в хвост, то распускает по плечам, то закалывает так и эдак, изучает собственное отражение с редкой придирчивостью. Она самодостаточна, и этому Британия самую малость завидует. Она бы так не смогла. Потом Британию погружают в водоворот примерки новых вещей самых невообразимых раскрасок, с блёстками, с пайетками, надписями, рисунками, узорами и чистых цветов: тысяча и одна футболка, майки, топики, сарафаны, юбки, шорты, разве что нижнего белья нет, и то — явно потому, что здесь лучше примерять, однако Греция вооружается портновским метром, который выуживает из своего чемодана без дна, и обмеряет Британию со всех сторон, записывает фломастером себе на руке числа и обещает сшить что-нибудь незабываемое, лёгкое и удобное. Британия смеётся и ведёт гостью в свободную комнатку, не слишком большую, но зато отданную в полное распоряжение, показывает, где туалет и душ, объясняет, чем и как пользоваться на кухне, демонстрирует свой чудесный сад, пусть даже укрытый от разгула стихии и не такой прекрасный, как должно быть. Но это ерунда, надо рассказывать, что и где растёт, как поливать, насколько часто, за кем как ухаживать, куда складывать садовый инвентарь — а заодно показать, где он лежит, продемонстрировать запасы удобрений и разной дряни от надоедливых насекомых.
— Для опыления я вот, — Британия тыкает в пожелтевшую бумажку под стеклом у телефона, который висит на стене, — звоню старому Луишу, он с пчёлами возится, никогда не отказывается привести улей. Или кто там у него сейчас, старший сын вроде… Ну, завтра позвоню, уточню, познакомлю тебя, а их предупрежу. И не вздумай говорить, что у меня нет детей!
— В каком смысле? — удивляется Древняя Греция.
— Здесь считают, что моя дочь учится в Швейцарии, а домой не приезжает, потому что у неё там полно дел, работа, учёба, всё такое… Ну, понимаешь, да?
— А, в рамках легенды. Да, хорошо, скажу, иногда навещаю племянницу. Или за кого меня выдашь?
— За кузину, — машет рукой Британия. — Троюродная сестрица, дедова сестра вышла замуж за грека и уехала, писала редко, а мы на похоронах старушки впервые и увиделись. Как тебе такое?
— Неплохо, неплохо. И я обещала приглядывать за племянницей, поскольку у самой брат живёт в тех краях, ему не трудно раз в неделю созвониться, а потом пересказать мне. Сама ты с ним незнакома, он и мне-то не полнородный. Слушай, так достаточно правдоподобно?
— Если хочешь, можем его сделать преподавателем, — пожимает Британия.
— Это лишние хлопоты. Излишне любопытные могут и проверить, так что легенды превратятся в прах. В общем, лучше я сама с ней созваниваюсь, у меня там полубрат, однокурсники и кто знакомый, помогаю иногда советом. А она, ну не знаю, жалуется мне на что-нибудь…
— Что я собираюсь засадить её в глуши с цветочным магазином, — подсказывает Британия.
— Именно!
Под ночь Британия набирает Иберию, слушает гудки и с сожалением вешает трубку. Оставляет ей сообщения в нескольких соцсетях, где они друг у друга в друзьях и белых списках, залазит в Инстаграм и листает комментарии к своему вишлисту. Как обычно, Галлия и Рим добродушно подкалывают друг друга, Моравии нравится, но книга интересует больше, чем пожелания, Ассирия просто ставит лайк без лишних слов, как и Финикия, Этрурия отписывает по композиции и рассыпает сердечки, как и прочие… В общем, ничего нового, в другом месте уже кто-то организовал наверняка группу, где распределяются подарки, чтобы не получилось как лет шесть, что ли назад, с пятью кактусами.
«Всё, что ты делаешь, по-прежнему прекрасно».
Британия смотрит на автора комментария. Открывает страничку.
Это пугало соломенное делает шажок навстречу.
А значит, пора забывать обиды.
Древний Египет
У неё нет имени, которым она могла бы спокойно записывать себя в различные метрики на протяжении сотен лет. Иногда ей даже завидно остальным, гораздо более молодым, чем она. Хотя, напоминает она себе, и у них далеко не всегда есть своё имя. Рим, конечно, жонглирует десятком имён из тех, что широко использовались во времена его расцвета, и делает своё же имя своей фамилией (и шутит, что он Романо, а его старший внук тоже Романо, а значит, семья почти рядом) без лишних хлопот, когда фамилия вдруг становится обязательной. С его подачи она притворяется итальянкой последние лет семьдесят или сто, с обычной фамилией Риччи, но вечно со странными именами — а это она объясняет тем, что якобы из Соединённых Штатов происходит, уж там необычным именем удивить сложно. Хотя она часто сталкивалась когда-то с невообразимыми какими-то именами, от которых она не знала, куда деваться, и что с ними делать — тоже. Начнёшь ещё смеяться или плакать, а тебя в ведьмы запишут. Неприятно.
Но сейчас она сидит в Хитроу, ждёт свой рейс в Дублин, держит на коленях белый до рези в глазах клатч, вполне себе ручную кладь, и рассматривает огромный поток людей, который здесь никогда не заканчивается. И незаметно следит за одной светловолосой головой, которая то ли случайно здесь оказалась, то ли по воле богов.
Древний Египет знает всех детей Британии, найдёт их опытным взглядом в любой толпе и под любой личиной, и сейчас она изучает самого младшего — Англию. Выглядит вроде здоровым и уверенным в себе, может, слегка нервным, потому что может подозревать слежку, однако не ему увидеть одну старушку, которую… будем честны, которую этот милый мальчик в своё время неслабо обворовал для своих музеев. Собственно, Древний Египет прилетела сюда именно полюбоваться экспозициями из своих сокровищ. Потом обошла несколько других всемирно известных туристических точек, везде пофотографировалась, после чего отправилась исследовать закоулки, куда если и ступает нога человека, то это подготовленный ко всему путешественник или местный, давно привычный к скалам, камням, ручьям и прочим безобразиям.
Хитроу огромен, и Древний Египет до сих пор поражается аэропорту. Может, потому что он почти совсем в Лондоне, может, потому что он пахнет странствиями, делами и любопытством. Она не знает, но ей нравится находиться в бесконечном удивлении, нравится лопотать с арабским акцентом, общаясь с людьми за стойками, и махать туристическими буклетами, нравится просить помощи, нравится даже досмотр проходить, с её-то внушительным временами багажом. Здесь здорово, но увы, поселиться в аэропорту нельзя. Потому приходится строить маршруты так, чтобы бывать здесь почаще и оставаться между рейсами на подольше. В этот раз, например, Египет возвращалась из Эдинбурга, где полюбовалась на спокойную жизнь Шотландии и Северной Ирландии, а до того насмотрелась на красоты Уэльса во всех видах. Милый мальчик, наверное, так и не понимает, кто спрашивал у него дорогу к развалинам… очередным развалинам давно ушедших времён.
Древний Египет ценит свою свободу и пользуется ей на полную катушку.
Разумеется, ей скажут, что она рискует, приближаясь к странам — но без риска жизнь кажется пресной и однообразной, как будто вокруг один сплошной Дуат. И потому она забирается в самые труднодоступные места почти без снаряжения, благо, тело по-прежнему крепко и сильно, можно не беспокоиться лишний раз. Разве что… разве что иногда у ней резко напоминает о себе правая нога, от колена и ниже. Тогда, конечно, приходится вспомнить, что у неё вроде как дом есть где-то недалеко от Неаполя, ехать туда и сдаваться в руки итальянской медицине. А потом сдаваться ещё раз, но уже швейцарской или, если набежит Финикия, израильской. В итоге несколько месяцев превращаются в прах, зато больше ничего не болит, она вновь здорова и готова к путешествиям. Зарабатывать на жизнь ей не нужно, всё покрывают выплаты с ценных бумаг и прочих активов, да и кое-что падает через Инстаграм, что тоже неизменно потрясает. Неужели люди готовы платить за чужие фотографии? Она ведь не снимает ничего сверхъестественного, всего лишь виды в самую разную погоду по всему миру… Но, похоже, людям нравится. Под постами всегда тысячи комментариев, предложения съездить туда или сюда, даже попадаются приглашения в гости — в шутливой форме, разумеется, все прекрасно знают, что эта неутомимая скалолазка никогда не встречается с подписчиками, даже в профиле у неё стоит фото сердитой кошки, давно уже почившей. Стоит завести новую, но это прикуёт к дому, заставит сидеть там и скучать, а скучать Древний Египет не любит, потому что устала от скуки, устала от однообразия дней, от размеренного течения жизни, песков и разливов Нила, ломающихся династий и в целом от долгой жизни. Зато в удивительном своём посмертии она пьёт жизнь полной чашей и старается ни минуты не терять, ведь вокруг столько интересного, столько неизведанного!
Англия пропадает с глаз, уходит куда-то, видимо — на посадку, потому что объявляют рейс куда-то на восток. Любопытно, что там происходит, саммит, неофициальная встреча? Но для этого нужно лезть в сумку, доставать смартфон и зарываться в новостные сайты, а этого Древний Египет не любит, ох как не любит. С тех самых пор, как журналисты, чтоб им икалось, опубликовали полнейшую чушь о проклятии Тутанхамона. А ведь бедный мальчик никогда не запечатывался с такими вещами! Вот кое-кто другой — да, было дело, правда, не слишком помогло. Всё равно разграбили гробницу.
До рейса остаётся час.
Однако рано или поздно стоит завернуть в место, которое считается домом, так что после трёхнедельной прогулки по Зелёному острову Древний Египет вылетает в Неаполь. Лететь, разумеется, приходится из Дублина, билет она умудряется выхватить буквально в последний момент, как и на самолёт влетает самой последней, успевая настоящим чудом. Нет, ей не было бы обидно, она сумеет себя и занять, и развлечь в любой точке земного шара, однако раз едешь домой, нужно быть пунктуальнее. Что поделать! Пабы способны связать ноги не только человеку, но и особо любопытным старушкам, которым до всего есть дело.
Побыть дома стоило ещё и потому, что там её никто не станет искать. Фотографий Древний Египет накапливает в таких количествах, что может устраивать себе настоящие месяцы отдыха, когда она лежит себе дома, смотрит тупые ролики в самых разных сетях — или лениво изучает какой-нибудь язык, или слушает про новинки кино и игр, смотрит чужие прохождения, сдувает пыль с приставки и проходит пару-тройку игр, забывая о сне, еде и воде; перечитывает старые книги и читает новые, наводит дома порядок, хотя сюда раз в неделю приходит замечательная тётенька и стирает пыль, ещё и за цветами присматривает, гуляет по Неаполю, гуляет по его окрестностям, завтракает и обедает в огромном количестве ресторанчиков, готовит себе сама — по кулинарным книгам и по видеоруководствам; пьёт медленными глотками свободу от мира, которому она больше не нужна. Это ведь настолько поразительно, что никогда не перестаёт удивлять: ни одна живая душа не станет искать Древний Египет в её собственном доме, звонить ей даже не станут, потому что все так привыкли к тому, что дозвониться до неё практически нереально, что на комментарии она отвечает скопом, чтобы вновь куда-то пропасть, а после вернуться как ни в чём ни бывало и выложить ещё пару прекрасных фотографий, а то и пять, и десяток, и чуть ли не под сотню, и все обвешаны тэгами на все случаи жизни.
Она лежит на ковре, потягивает из чащи холодное молоко и подзывает всех окрестных бездомных кошек, чтобы осмотреть их, покормить и погладить. Или позвать ветеринара, хвала Ра, деньги для возни с пушистыми негодяями она откладывает специально, чтобы не бегать потом в ужасе и не пытаться самостоятельно решить все проблемы. Нет, никто не мешает получить образование ветеринара, выучиться лечить своих любимых кошек, однако для этого нужно долго сидеть на месте, а Древний Египет уже привыкла скитаться по миру, почти нигде не останавливаясь — или останавливаясь в слишком диких местах, чтобы отдохнуть от целого мира, где стало так много людей, почти как песчинок в горсти.
Поэтому она не держит дома почти никакой техники. Холодильник, вентилятор, электроплитка, фен, ну и миксер, без миксера как-то не то. А ещё им удобно защищаться, что один слишком глупый вор узнал на собственной шкуре, а Древний Египет, ругаясь вполголоса, искала, куда деть эту кучу фарша. Выжить с размолотой грудной клеткой трудновато, так что она просто плюнула и сгрузила как мусор. Пусть разбирается кто-нибудь другой. Благо, в те времена камер было в тысячи раз меньше… и никто не тревожил её потом с вопросами вроде «не знаете ли вы вот такого-то человека». Не знает и знать не хочет.
Она рассеянно почёсывает за ушками вездесущих кошек. Вскоре подтянутся собаки, с которыми она строже, но тоже — кормит от щедрот души, которых у неё четыре штуки. Животные не виноваты в том, что у них такие бездушные хозяева, которым преданность не по сердцу.
— Ах-ха, вот и она, — слышится знакомый голос, и Древний Египет отвлекается, всматривается в приближающегося человека.
Финикия, ну кто ещё это может быть? Финикия неизменно пританцовывает, выстукивает тихий весёлый ритм каблуками своих чечёточных ботинок так, будто под ней не камень, а вполне себе пол, где надо показывать собственное искусство, демонстрировать мастерство перед жюри и публикой. Финикия не участвует в соревнованиях уже лет пятнадцать, но форму поддерживает, веселит сослуживцев и соседей, когда не занимается самой странной вещью для страны — убийствами по холодному расчёту. Финикия пластична, движется с грацией настоящей танцовщицы, правда, партнёр у неё теперь холодный и жестокий, однако здесь и сейчас она просто укутана по привычке в длинный шарф от пыли, штаны тёмно-песочные, удобные и широкие, наручи, пышнорукавная рубашка песочного цвета — наверняка на границе рассказывала, что это костюм, если кто-то начинал слишком много спрашивать. И ведь не поспорить — костюм и есть.
Костюм, в котором она растворяется в песках.
— И я рада тебя видеть, — кивает Древний Египет. — Подождёшь немного? Или хочешь протанцевать сразу ко мне?
— Посижу рядом, — решает Финикия. — Мне весело, и тебе весело будет, а небо тут тихое, да и в целом как-то на улице получше, не находишь? Спать-то всё равно в четырёх стенах, успеем, — и подмигивает, заканчивает пританцовывание резким выдохом и ударом каблуком, падает рядом, довольная донельзя.
Она давно пахнет тенью моря, жарой, высокими технологиями и — самую малость — смертью. Финикия — щедрый даритель, и Древний Египет принимает выбор старой подруги.
В конце концов, они никому ничего не обещали, так что каждый живёт так, как считает нужным. Она сама не пускает корни, как Британия в свой уютный домик на португальском побережье, не мечется в самодельном круге ограничений, как Рим и Германия, не постигает тщету бытия, как Шумер, не занимается искусством, как Древняя Греция, не, не, не — и не осуждает, так что ей рады абсолютно все.
Или те, кто не рад, умело прячут своё недовольство.
— Взяла бы пару с собой, — говорит Финикия, гладя двух хвостатых подлиз, одну чёрную, другую полосатую, — но с бумагами лень возиться. А жаль. Соседка рада была бы, она кошек ужасно любит, работает ещё с животными вроде, но я не спрашивала, с какими. А у тебя тут только кошки бегают, Тауи?
Древний Египет молча указывает на неспешной трусцой приближающихся псов. Они по-своему джентльмены, деликатные и ненавязчивые.
— Ого. Какие хорошие! Взяла бы, да… — Финикия вздыхает, но рукой не машет. Видимо, успела пострадать за неуместный взмах. — Я-то не умею, как Эла. Иначе протащила бы с собой.
— Может, оно и к лучшему, — мягко говорит Древний Египет.
— Может. Слушай, тут когда магазины закрываются, я голодная!
Питаться одной пиццей и пастой для здоровья не слишком полезно, будь ты кем угодно, а не только страной с тысячами лет за спиной, так что Древний Египет заказывает салаты и морепродукты. И лазанью, потому что ей очень хочется, и вино — потому что его хочет Финикия. Им легко договориться между собой, неудивительно, что между ними изредка пытаются найти нечто большее, чем просто дружбу. Времена, нравы, куда всё катится? Раньше, вот раньше… раньше всегда лучше и прекраснее. Все это знают.
Финикия ставит свой планшет на стол и ищет что-то там. Уверяет, что куда интереснее ужинать за просмотром хор-р-рошего фильма, потому что так не скучно и весело. И спрашивает, что дорогая подруга хотела бы посмотреть.
Древний Египет задумывается. Кино она практически не смотрит, ей хватает заметок, которые падают на неё ворохом с канала Галлии, последние лет сорок успешно работающему кинокритиком и обзорщиком. Он смотрит абсолютно всё и мнение высказывает резкое, нигде не смягчая углы, не поддаваясь на жалобы об оскорблениях и корректности выражений. На всё у него один ответ: «Я белый цис-гетеросексуальный мужчина с высшим образованием и средним достатком, я жертва угнетения со стороны меньшинств, потому я буду вести себя так, как ведут себя со мной». И достаёт банхаммер для особо голосистых, после чего у него снова воцаряются в комментариях относительно адекватные дискуссии. Правда, всех не перебанить, но Галлия плюёт с высокой башни, заявляя, что он тут людям несёт культуру, а его апроприируют.
Его вкусу Древний Египет верит, так что предлагает посмотреть что-нибудь не слишком старое, немного страшное и, возможно, самую малость историческое. Финикия задумывается, а потом жестом фокусника раскрывает свои файлы и вытаскивает фильм с простым и родным названием: «Мумия». И говорит, что по всем запросам подходит, потому что не слишком старое, немного страшное и, конечно, самую малость историческое. Иностранные легион ведь исторический? Исторический, так что какие ещё вопросы? Виды, транспорт тут тоже вполне себе исторические, разве что Имхотеп не очень, даже совсем не исторический, не говоря уже — но это спойлер, так что будем смотреть кино или поищем какого-нибудь «Последнего самурая», «Аватара» или «Орла Девятого легиона». Но «Аватар» совершенно не историчен, смеётся Древний Египет, а подруга возражает ей: историчен, если смотреть процессы колонизации последние лет четыреста в целом и освоение Северной Америки в частности. Они спорят о том, не стоит ли тогда посмотреть мультфильм про Покахонтас, а может, и про братца медвежонка, про красноносого оленя и про превращённого в ламу императора. Побеждает, разумеется, фильм про мумию, и потому они устраиваются поудобнее, подогревают остывшую еду и погружаются в пучину выдумки.
…выдумка кажется настоящей. Древний Египет забывает о еде и с огромными глазами смотрит на бесстрашную Иви, обрушившую случайно все стеллажи в библиотеке, на чуждого её памяти Имхотепа, на отважных и преданных меджаев, на немного безбашенного О’Коннора и на десять казней египетских. Когда Финикия мягко касается её плеча, она вздрагивает и недоумённо смотрит на полную тарелку. Греть в третий раз? Пожевав холодный кусочек, Древний Египет суёт лазанью в холодильник — до утра не помрёт, как шутит по телефону Нитра.
— Вижу, тебе понравилось, — убирая со стола, говорит Финикия. Она цыкает на кошек в окне и оглядывается, будто ищет что-то. Например, корм для бездомных пушистых.
— Снято красиво, — соглашается Древний Египет. — Играют тоже хорошо. А историчность… что ж, нельзя получить всё и сразу.
Финикия кивает, разводит руками и сверкает ослепительной улыбкой. С ней легко и приятно, она предлагает помощь, но Древний Египет отмахивается, напоминает, что тут хозяйка всё-таки она, а потому принимать гостей как следует и обеспечивать их удобство — её святая обязанность. Подруга смиряется и зависает в планшете, подключив к нему наушники. Возможно, изучает ленты новостей, возможно, личные сообщения, возможно, отправляет какие-нибудь записи, задорно поддевает визгливую бездарную общественность и тонко издевается над ней, возможно, проверяет почту под музыку или смотрит бесконечное число коротких роликов, возможно, исследует голосовые сообщения с энтузиазмом старенького профессора, который повидал решительно все студенческие уловки, а теперь смотрит за очередным умником и прикидывает, удивит или нет. Древний Египет не заглядывает через плечо, а спокойно открывает дверь в маленькую комнату, крепко пахнущую безвременьем в лавандово-песковом мире, и перестилает своими руками постельное бельё. Проверяет, что лампочки не перегорели, окно открывается и закрывается без лишних проблем, дверь тоже, всё чисто и аккуратно, после чего идёт звать подругу — обживать уголок.
— Надо навестить Бригитту, — вдруг говорит Древний Египет, пока Финикия сматывает провода.
— Навести, отчего нет? Или тебе не хочется прерывать отдых от вечных поездок?
— Не хочется, но и у неё тоже можно осесть на пару дней, а может, уехать в Порту или Барселуш, Канису, Гандру… да мало ли в Португалии городов! И осесть там на время, а потом вновь, — тут она зажмурилась, — отправиться путешествовать. Как ты когда-то.
— Как я, — вздыхает Финикия.
Ночь похожа на реку, такая же текучая и загадочная, в сиянии звёзд, фонарей и огней в окнах. Древний Египет не спит, а сидит на крыше, смотрит на успокоившийся ненадолго мир и думает, куда ей поехать дальше, после визита Британии. Та не слишком любит гостей, но не отказывает никому в гостеприимстве, напоит чаем, поделится скупыми новостями и расскажет, возможно, что-нибудь интересное. Легко будет оторвать её от новых корней новостями о её ненаглядных мальчиках, чтобы Британия напиталась новыми впечатлениями, отдавая долги. А значит, начинать следует с такого места, как Лиссабон, аэропорт там тоже восхитителен, да и улететь оттуда можно в любую сторону.
Наверное, стоит пересечь океан, думает Древний Египет. Забраться в самолёт в Делгаду и отправиться туда, куда ходили конкистадоры, викинги и пуритане. Туда, куда возвращались мореплаватели Южной Америки на своих лёгких кораблях, как показал один очень упрямый парень. Мир раньше был немаленьким, но куда как менее густонаселённым. Наверное, в этом секрет старой свободы, из которой они выросли, как вырастают из платьев, обуви и стихотворений. Теперь всё другое, всё изменилось, прошлое не вернуть… да и надо ли, в самом деле. И сейчас хорошо. Свободно.
Древний Египет рассеянно гладит пришедшую откуда-то бездомную кошку. Та вертится рядом, кружится, скрипит и даётся. Почти совсем домашняя, но своенравная, что ей не по нраву — уйдёт, взмахнув хвостом, и вернётся только утром, с прочими красавицами и красавцами. А потом они все исчезнут из жизней друг друга, чтобы увидеться или не увидеться много-много дней спустя. Наверное, стоит заглядывать почаще, говорит себе Древний Египет, но сидеть на месте совершенно не хочется. Она занималась этим тысячи лет.
— Слушаю, — говорит она негромко. Зря она прихватила смартфон сюда. Пусть и на беззвучном, но дрожь она слишком хорошо чувствует.
— Как оно? — спрашивает её Шумер, которому до Неаполя сотни километров, он бродит по Манчжурии с профессиональным старым фотоаппаратом, мешком плёнок и реактивов, любуется видами и поражается местной кухне. — Бужу, наверное?
— Мне не спится, — отвечает Древний Египет. — А так пока дома. Отдыхаю немного, а Фини спит. Ну, я на это надеюсь. А твоё как оно?
— Правильно надеешься, она в сети была полчаса назад. А я так, копчу тут небо помаленьку, может, потом переберусь домой по реке. Правда, из Благовещенска ехать и ехать, ну так уже не надо будет паспорт искать свой, который заграничный. А может, и полечу. Я летать не люблю, но так быстрее. Быстрее ведь?
— Быстрее. — Она улыбается, хотя собеседник её и не видит. — А видеосвязью не пользуешься по-прежнему?
— Неудобно, соседка. Я сейчас-то плечом эту дурищу придерживаю, пока настройки кручу. Я же новый купил аппарат, современный! Шакал тот ещё, но какие цвета даёт, песня! Но возиться долго, пока получу нужное качество. Реактивов вот прикупил, может, заедешь, я тебе старое фото сделаю? На пластинке!
— Можно, почему нет? Но я, наверное, через Владивосток… Хочу по Южной Америке побродить, а оттуда либо морем и там через Японию, наверное… или как-нибудь ещё. Я там мало ездила, не знаю, успею ли вовремя. А то потом лови тебя где-нибудь в Европе!
— Как будто хороший человек не найдёт, чем занять себя на пару лет на Дальнем Востоке, — смеются в трубке. — Я подожду. Ждал же всегда, пока вы до моего логова все доберётесь, и тут подожду.
Шумер
Найти место, куда могут приехать все, очень сложно, однако Шумер хорошенько обдумывает этот вопрос, качаясь в гамаке между двумя какими-то деревьями, так удачно растущими неподалёку друг от друга, и пишет с удовольствием пригласительные письма для всех, кого знает, с припиской, что им следует сообщить и другим, кого знают уже они. В конце концов, никому из них никогда не принадлежала территория Гавайев, потому проблем быть не должно. Ехать все будут определённо долго, пусть и появились быстроходные железные корабли, и протянуты почти везде железные дороги, по которым со свистом и грохотом носятся паровозы, но всё же не каждый день сюда прибывают гости. Вот сюда, на этот Кауаи.
Может быть, они откажутся, лениво думает Шумер и грызёт тонкую деревянную палочку. Может, они не захотят приехать, а тогда и смысла нет всё это делать, заниматься делами и всё такое прочее. Тут вроде и переворот был недавно, когда уронили королеву, потом пытались вернуть как было, да не выгорело. А Шумер — а что Шумер, Шумер лежит в полосах прибоя в местах, куда даже коренное население не суётся, ходит по пляжам и размышляет о вечном и наболевшем. Чаще о вечном, поскольку ничего другого после семи лет на разных философских факультетах в этой их благословенной Европе голова предлагать не хочет. Наболевшее занимает не больше часа и обычно просто, понятно и быстро уходит. В самом деле, от песка можно отмыться, занозы вытащить, голод и жажду утолить, от людей скрыться. Не любит Шумер людей, не в эти двадцать лет. Был бы пошустрее, поумнее — купил бы себе остров, завёз бы туда жителей этих островов, пустил бы себе немного крови, пошаманил, поколдовал, да и зажил бы припеваючи, горя не знал бы вместе с людьми… Укрыл бы свой угол от чужих, от любителей загрести в свои лапы, от колониальных этих аппетитов, от малолетних дураков (и ведь себя таким молодым вспомнишь, аж дурно делается) и алчных, и всё. Всё, нет здесь острова, не было никогда, не пахло, а Кук ваш — трепло и сам виноват, что его сожрали.
Мысли эти ложатся камнями в воде, такие же гладкие и тяжёлые, и думать их интересно, но утомительно. Что толку в гневе и ярости, если ничего с этим поделать нельзя? Шумер вздыхает и бредёт по колено в водах сердитого океана. Буря поднимется не скоро, он чувствует это, но нагрянет внезапно, как всегда тут и бывает. Или не всегда. Или не бывает. Всё иллюзия, стоит ли переживать о тенях на стенах пещеры, которую выдумал Платон? Не стоит, никогда не стоило, так что Шумер кидает и эти мысли камнями в море, дышит полной грудью и мечтает, как однажды он-таки сумеет съездить и посмотреть на Ниппур. Хотя бы Ниппур, не так уж и много он требует, верно? Вот только опасно для него и других таких, как он, подобные поездки.
Говорят, когда Элам пробирался через свои горы, то упал неудачно, подвернул ногу, а потом она не срасталась как положено, приходилось ковылять до самой Индии, а там ломать и ломать, дробить камнями и молотом, чтобы потом вновь собрать, и молить богов, чтобы срослось как надо. Говорят, Древний Египет ужалил скорпион, когда она путешествовала по Нилу, и отправилась бы она на тот свет, не выйди корабль в земли Нубии или что там ниже Египта на карте. Говорят, Русь подхватил холеру и чуму сразу, сунувшись на свои земли, и никто никак не мог понять, он нарочно так заразился или просто ему чудовищно не повезло. Не повезло, думает Шумер, ну кто в здравом уме будет искать возможности заболеть такими вещами одновременно? А ещё говорят, Хараппа сейчас в оспинах, бедолага, и радуется, что не проказа, тогда бы пришлось бежать так далеко, как только возможно. Здесь-то, припоминает Шумер, прокажённых свезли на один остров, на какой только, сказать уже не получится.
— Эй! Эй, ты!
Шумер застывает. Он всякое может, и первая его мысль — убить. Но станут искать, увидят следы от удара, от оружия и стрелы, значит, страдать будут другие люди, потому нужно действовать мудрее. Хитрее. Представить, что ему нужно укротить Энкиду ради спокойствия людей за стенами, не заслуживших подобного разорения.
Вторая мысль щекочется, говорит: заколдуй его. Отведи глаза, выжги память, сотвори обман. Пусть думает, что по естественным причинам тень показалась ему живым человеком, а то и камень, большой такой камень, который унесёт бурей в море — и всё, нет доказательств, одна головная боль. Мысль заслуживает внимания, пока Шумер стоит на неприятном уже ветру, слушает шаги белого человека. Пусть приближается к своей судьбе, в солёных водах заключён целый мир, а праматерь кормить надо. Иначе обидится, а у Шумера нет наглости янки, чтобы побороться с чем-то, что намного древнее его самого.
— Стой же ты!
— Я стою, — говорит ветру Шумер, — а вот ты, — он оборачивает и смеряет взглядом тёмных глаз выхолощенного белокурого господина-тростинку, — нет. Со слугами так общайся, но не со мной.
Человек открывает и закрывает рот, как выброшенная на берег рыба, не понимает, что происходит, почему этот смуглый черноволосый человек в тряпках, стоящий в солёной серой воде по колено, не боится, не падает ниц, не испытывает трепет и не затягивает что-нибудь на гавайском. Наблюдать за ним глупо, потому что ничем он не отличается от многих других, кто встречался Шумеру на протяжении столетий. Тоже начнёт сейчас что-нибудь говорить, что-нибудь такое, от чего за мили и мили смердит напыщенным самодовольством, гнилой уверенностью в собственной правоте и прочим дерьмом, которое так же неистребимо, как глупость людская. А значит, поступить с молодым человеком следует соответственно.
— Прошу прощения, — наконец говорит человек, и это удивительно. Возможно, в человеке не умерло ещё всё хорошее, раз он находит в себе силы извиниться. — Мне говорили, тут обитает дух. Знаете, эти суеверия…
— Не больше, чем лишний раз перекреститься, — пожимает плечами Шумер. Ему тяжело вписываться в рамки христианства, для него это тоже — суеверия и сказки, а прогрессивные атеистичные взгляды пока приносят больше проблем, чем пользы. Проще молчать и угрём изворачиваться, когда пристают с такими вопросами. Проповедника Шумер бессовестно споил, а поскольку проблем от того было больше, чем пользы, устроил ему торжественный и бесславный конец среди соли, камней и медуз. Выплыл, говорят, но Шумеру всё равно. Он решает проблемы способами, которые местами уже способны подвести под суровую руку закона.
— А вы тут разве живёте?
— Живу, — равнодушно отвечает Шумер. Ему не слишком нравится резкий переход к вежливости. Ведь начнёт предлагать злато-серебро, что вот земля ему эта очень приглянулась, отдайте, дяденька, а не то я на вас живо управу найду, ещё пожалеете!
Нет уж.
Пожалеет человек.
Так было, так есть и так будет.
— И это всё… — Шумер не видит, у него нет глаз на затылке, но легко представляет, как человек обводит всё вокруг рукой, — ваше?
— Твоя ли земля, на которой ты родился? Твоя ли земля, где стоит сейчас кто-то из твоих родных? Нет.
— Тогда я…
— Покойник, — ровно говорит Шумер, разворачиваясь. Смотрит равнодушными глазами на пришельца, а сам — по колено в воде, в тряпках, смуглый и темноглазый, ждёт, когда же ему продемонстрируют какой-нибудь кольт, пистолет или револьвер — без разницы. — Будешь пытаться заявлять свои права на эти земли?
— Буду, — упрямо говорит человек и суёт руки в карманы. — На маленький клочок, чтобы жить и ничего не бояться.
— Ну живи, — пожимает плечами Шумер. — Но я всё равно узнаю, если ты поступишь поперёк своих слов. И тогда суеверия станут тебе единственным утешений. Понимаешь?
Человек определённо не понимает, но кивает очень важно.
Что же, придётся понаблюдать.
Ветер теперь постоянно пахнет войной. Шумер не понимает, как можно не замечать таких потрясений, но может, он просто слишком много времени проводит в себе и посреди одиночества. В подобных условиях научишься улавливать невозможное даже с забитым напрочь носом, а ведь Шумер сейчас опять то ли простужен, то ли перегрелся. Дышать носом трудновато, однако сейчас это совершенно неважно.
Важны прибывающие гости, которые точно будут ругаться и костерить старика на все лады, потому что пришлось добираться неведомо куда самыми разными путями, и ведь дорога определённо не была простой. Если кое-кто ещё может себе позволить билет до Гавайев, то кому-то приходится здорово выкручиваться, чтобы успеть вовремя. И ведь тут, на Кауаи, нужно отыскать местечко, которое Шумер считает своим жильём, дойти дотуда, а то и доплыть, не промочив багаж и не запачкав одежд, и всё ради чего — ради раскачивающейся с порывами ветра хижины, ради окружённого кругом разновеликих камней костерка, кипящей в котелке воды и невероятно довольного вытягивающимися лицами Шумера. Аккад показывает язык, зная, что ответа не будет, и забрасывает свой чемодан себе за плечо, громогласно здоровается, протягивает руку и задаёт вопросы на языке, который уже давно не звучит под небом. Шумеру это приятно, так что Аккаду не достаётся потрясений при виде циновок, ковриков и валиков, которые будут выполнять роль постелей. Ведь тут достаточно тепло, разве что ветер постоянно усиливается. Сезон дождей, что ли, пришёл, или тайфун движется? Мягко говоря, Шумеру плевать, на него не обрушит гнев никакая стихия, да и на его гостей тоже, к тому же, он давно не переживает из-за такой ерунды. Что его когда-то тревожило, давно уже исчезло, засыпано землёй и песком, стёрто ветрами, смыто водой.
— И ещё говорят, что я путешествую по совершенно диким местам, — вздыхает Древний Египет, придерживая юбку. Она прекрасно выглядит в строгом европейском платье, такое носят, кажется, где-то на севере, а ведь могла бы прибыть в охотничьем костюме или где там женщинам позволено носить брюки. Где-то же можно, определённо можно. — Но забраться чуть ли не на край света, на острова с совершенно иной цивилизацией? Такое можешь только ты.
— Я польщён, — сухо отвечает Шумер.
— Всё лучше, чем континент-колония, — смеётся Элам, старый сосед, враг и брат. Он одет небогато, но и добираться ему недалеко, ведь он осел в Техасе. Или в Юте. В общем, где-то там, в Соединённых Штатах, где занимается своим любимым делом — изучает жизнь небогатых людей, которым приходится жить от одного заводского гудка до другого. Интересно, какое дело ему пришлось оставить теперь, откуда выкапывать носок с золотым песком, чтобы добраться сюда? Или тоже немножечко схалтурил?
— Ты просто не видел, что устраивают бельгийцы и англичане, — кривится Древняя Греция. — Австралия хотя бы… ладно, мы же тут не за этим. Ты писал, что есть разговор, но о чём? Мы вроде бы уже давно обсудили всё, что хотели.
Шумер обводит взглядом остальных гостей. Им здесь интересно, потому что для них эти места в новинку, они необычны, они как диковинка, как редкие животные издалека — таким здорово хвалиться, такое здорово иметь. Возможно, они не так сильно и изменились за прошедшие столетия.
— Давайте не сегодня, вы все с дороги, устали. — Шумер указывает на стойко держащееся под ударами ветра строение. — Там что-то вроде душа, но пожалуйста, не спускайте всю воду. Её тут достать не так просто, тут не материк. Если не боитесь бури, можете лезть купаться, сюда никто не приблизится и за милю. А ужин…
— Давай я, — вызывается Русь, похожий на обычного такого студента, успешно постигающего самые разные науки где-нибудь в Париже или Берлине.
— Я помогу, — кивает Хараппа, в оспинах и разноцветных пятнах. Видимо, боги дали сил, чтобы выздороветь. — Эй, Амурру, будешь с нами?
Вокруг живого огня вертится почти десяток поваров, никто друг другу не мешает, хотя гомонят они похлеще стай чаек. Тех хоть отвадить от дома можно, а с гостями сладу нет. Ну, зато от них сплошная польза, можно не хлопотать с готовкой, а заняться с Аккадом сборкой стола, рисованием знаков и обсуждением текущей политики. Любит Аккад политику, вечно крутится в ней, варится, в курсе обо всех и обо всём, так что после нескольких историй Шумер начинает понимать, отчего ветер пахнет войной. Потому что война — это то, что пытаются как-то прикрыть крышкой Антанта и Тройственный Союз, однако убавлять огонёк под котлом ни одна из сторон не собирается. Взрыв пропорционален силе сдерживания, думает Шумер под живой рассказ, и по нам это легко вывести, по истории, по восстаниям и революциям. Вот жил же городами, перебирался от одного к другому, иногда прибегал трясти оружием Элам, иногда он к нему с той же целью, и ведь… как-то проще было, что ли.
Слышно, как смеются девушки: им весело, они бегают от морской пены и прибоя, стараясь не замочить свою обувь, они заходят в океан и радуются, а кто-то и вовсе уже скидывает одежды безо всякого стеснения и ныряет в солёные воды. Они — дети иных времён, им не страшно обнажаться друг перед другом (как будто они там что-то не видели, право) и обсуждать табуированные темы, они слишком раскованы и открыты миру, в котором когда-то склонили головы, исчезли, растворились… чтобы однажды просто вернуться. Вспомнить себя и упасть в совершенно новую жизнь, новую песнь песней о свободе.
Кто знает, зачем это?
Шумер не торопится с делами. Он позволяет гостям оставить настоящие горы одежды в одной хижине, наблюдает, как ловко Понт делает кривое подобие вешалки, и уходит по пляжу подальше от старых знакомых. Пусть они сейчас отдохнут, развеются, отвлекутся от груза забот и тревог. А он побродит, подумает о своём — снова и снова, по одному и тому же кругу будут ходить мрачные, как тучи, мысли — и вернётся, чтобы предложить удивительную вещь. Странно, что никому более в голову такое не пришло, а ведь на поверхности лежит! Не хотят новых цепей, не хотят новых оков, понимает Шумер, но только сами их себе делают из ничего, создают собственной волей, а потом разорвать не могут, чахнут, слабеют. А ведь временами хочется посмотреть на потомков, на бывшие свои земли, прикоснуться к ним — и платить за подобное приходится страшную цену.
Шумер не говорит вслух, но подмечает: вот у Понта на спине следы от ударов кнутом, значит, где-то в пределах своего давно исчезнувшего царства попалась под чью-то руку; Рим изредка начинает щуриться, будто у него что-то не так с глазами, однако очки — очки у него на носу, и ведь говорит, что заказал недавно, буквально перед отплытием, новые, но зрение ведь так резко не падает; Британия ступает по песку осторожно, будто бы у неё не так что-то с одной из ног, и след оставляет не обычный, а как будто подвёрнутый; у Скандинавии рука не в порядке уже сотню лет, но скоро станет как прежде, однако вот сыпь у него на лице, обычная такая сыпь и глаза немного мутные, как будто его лихорадит, а признаться в нездоровом своём состоянии стесняется или боится; Древняя Греция улыбается как-то страшно, криво, будто с её лицом творили ужасные вещи, до сих пор не сошли следы, а в глазах застыло мёртвое серое небо, как будто она до сих пор не выбралась из тисков кошмаров; Древний Египет разве что вместе с Финикией такие же, какими Шумер их помнит, негромко говорят о своих делах, держатся за руки и прыгают с разбегу в волны, которые только растут, набирают силу. Хараппа в оспинах с ног до головы, смазанных, стирающихся и растворяющихся постепенно, однако в оспинах, в следах своего безрассудства и сумасшествия, Русь черпает кружкой кипяток и ждёт, пока остынет, а просто воду не признаёт, как будто подозревает в новой холере, Германия незаметно кашляет в платок и не показывает никому, что на ткани остаются мелкие брызги крови — чахотка, и где подхватил, а главное как, ведь куда ответственней прочих. Разве что Рим уговорил, потащил за собой — или были проездом, задержались где-то, а рядом кто-то такой же бледный и кашляющий.
Размышления ходят по кругу, как обычно, Шумер возвращается обратно и смотрит, как братья и сёстры по бесконечно долгой жизни делают что-то вроде навеса над столом, соображают подобие стульев и накрывают то ли торжественный обед, то ли не менее торжественный ужин. Запасов у самого Шумера не слишком много, однако гости кое-что привезли с собой, а некоторые неугомонные, вроде лелеющей руку на перевязи Иберии, определённо вооружались до зубов удочкой, острогой и собственной ловкостью, чтобы изловчиться и добыть свежей рыбы. Вон, её как раз осторожно тыкает палочкой Скандинавия, и запах стоит умопомрачительный от готовящихся и доходящих на углях блюд.
Он… дома? Наверное, так.
Только в этом доме пахнет чем-то незнакомым. Слишком человеческим, слишком одномерным, если сравнивать с ними, древними и бессмертными. Не мудрыми, мудрость с годами приходит далеко не всегда и не везде.
— А вы кто? — спрашивает человеческий голос, и Шумер узнаёт его, удивляется, как хватило наглости и храбрости сюда вернуться. Совсем бесстрашный, что ли?
— А мы русские социалисты, — обыденно и как-то заговорщицки отвечает Русь. — Слышал о таких?
— Н-нет…
— Что ж, — совершенно спокойно говорит Русь, и никто его не останавливает, когда он извлекает откуда-то то ли револьвер, то ли пистолет, ах нет, это точно парабеллум, новый какой-то, — тогда придётся тебя убить. Мы тут не одобряем лишних глаз и ушей.
— А, так про вас-то я кое-что слышал, — идёт на попятный человек. То ли правда испугался, то ли понял, что нужно подыгрывать от души, хотя с этого мальчишки станется и пристрелить свидетеля, а потом закинуть куда подальше в океан. А потом с удивлённым лицом отвечать на вопросы, мол, как вы могли такое подумать, я же обычный работяга, у меня и оружия-то при себе нет!..
— Тогда ладно, — Русь сияет улыбкой, которой самое место в синематографе, и прячет парабеллум. — Однако мы настаиваем, что лишние свидетели нам ни к чему. Это в определённом смысле частная территория, частная собственность с частной вечеринкой. А вы тут немного лишний.
— Разве что у этого мистера есть какое-нибудь интересное предложение, — вмешивается Шумер, пока ему тут не приписали единоличное владение архипелагом, Тихим океаном и Персидским заливом до кучи. — Что скажете?
Слова больше для человека, они-то прекрасно и так видят, что возражать ни один из них не станет, потому что это скучно.
И человек делает им интересное предложение. В перспективе оно ещё более интересно, поскольку хорошие юристы любого профиля на дороге не валяются, а связь с надёжной и честной (в теории, разумеется) фирмой избавит их всех от тревог на очень и очень долго время. В перспективе — на всю их жизнь. Однако они пока просто многозначительно кивают и переглядываются между собой, показывая мимолётными жестами, что окончательное решение всё-таки за Шумером, он их пригласил, у него тут обитает чудак из Нового Света, так что тяжесть ответственности будет на нём в любом случае.
Шумер взвешивает за и против, после чего предлагает молодому человеку вернуться через пару дней. Мол, им, русским социалистам, необходимо обсудить сначала свои важные вопросы, а потом уже его чрезвычайно интересное предложение, которое он лично склонен принять, однако они тут коллективом решают обычно, так что без обид, ответ точный и конкретный будет не сегодня. А на вопрос, не боятся ли они грядущей бури, говорит, что кое-кто, пальцем показывать не будем, назвал этого старика суеверием, а суевериям как-то не к лицу бояться разгула стихии. Боится ли бури идея? Пожалуй, что нет, задумчиво соглашается человек и уходит под взглядом множества как бы людей.
Сначала Шумер долго ворчит, рисуя палкой клинописные знаки. Как-то из головы вылетело, но никто из гостей и слова не сказал, даже предлагают помочь, но их одёргивают и просят присмотреть за столом, огнём и пищей, потому что мало кто из них захочет сидеть в полной темноте и хлюпать солёной водой.
Закончив, Шумер садится со всеми за стол, который теперь не потревожит никакая буря. Они защищены, укрыты, так что можно приступить наконец к трапезе, обсудить мир и всё, что в нём творится. Кто-то жалуется на очередные законы, кто-то хвалится успехами на любом из тысяч поприщ, кто-то обсуждает тонкости делопроизводства и банковского дела, а Шумер дотягивается до Руси, мягко касается плеча, а когда тот поворачивается с вопросом в глазах, спрашивает:
— А парабеллум у тебя откуда?
— Так я в охранке работаю, — искренне отвечает это неугомонное дитя. Поди ещё пойми, где работает, в какой стране и на какой должности, раз дают подобные игрушки в личное пользование. Шумер не слишком любит современное оружие, но признаёт его эффективность.
— Социалистов ловишь? — усмехается уголком рта Моравия, с копной непослушных волос, эдаким гнездом ныне глубокого каштанового цвета. — Или так, ради красного словца приукрашиваешь?
— Да почему ловлю, смотрю за ними, — хлопает глазами Русь, как будто удивлён, как его могли заподозрить в чём-то подобном. Он же милый ребёнок, немного нелюдимый, но безудержно любопытный, ему ловить никого не доверят, он же в первые же минуты себя выдаст, а наблюдать вполне по силам, вот и наблюдает, а потом пишет, пишет, пишет… Вот только что именно он пишет? Правду или полуправду?
— Смотрит, — говорит Моравия Нитре.
— Всем за кем-то нужно присматривать, — замечает Нитра, деля аккуратными движениями на мелкие кусочки рыбу. — Я за тобой смотрю, а ты за мной. Разве плохо?
Шумер отдаёт должное кулинарному искусству и поднимает бокал. Несколько странно видеть тут, на Гавайских островах, чудесный прозрачный хрусталь, гессенский фарфор и прочие прекрасные вещи, делающие честь любой семье, однако Шумер таскает их за собой в чемодане, не в силах расстаться, а достаёт только по совершенно особым случаям.
Вот как сейчас.
Разговоры смолкают. Он — центр внимания.
— Думаю, теперь, когда все мы утолили голод и жажду, — начинает Шумер, — обсудили новости и немного отдохнули после долго пути, я могу сказать, зачем позвал вас всех сюда, чуть ли не на край света и цивилизации.
Он обводит всех взглядом. Никто не опускает глаз, не отвлекается, не отворачивается — ждут. Кто с интересом, кто с любопытством, кто из вежливости, но — ждут.
— Мы не можем не стремиться домой, — говорит Шумер. — В земли, из которых мы вышли. В земли, где мы выросли, где окрепли, где набрали сил и… откуда ушли в страну без возврата. В земли, где остались наши потомки, — не смотреть, не смотреть на их лица, на мрак и тоску, на отчаяние и боль, на то, что им остаётся после условной смерти, — и всё остальное. Но мы все знаем, какова цена.
Говорят, Моравия чуть не умер от гангрены, сунувшись в чешские земли. Говорят, Этрурия слегла с чумой, едва переступила границы своих двенадцати городов. Говорят, Карфаген едва оправился от отравления, когда останавливался проездом у руин самого себя.
— Что ты предлагаешь? — бросает Карфаген и прикусывает губу. Бросает быстрый взгляд на Финикию, а та едва заметно кивает. Мать и сын, ушедшие во мрак забвения. От Рим не может таким похвалиться, его не забудут, наверное, никогда, так много усилий он прикладывал ко всему.
— Я предлагаю следующее. Перестать ездить туда самим. Связать себя долгами вежливости, урезать собственную свободу ради того, чтобы продолжать быть и дальше. Сейчас не нужно ждать письма неделями, можно отправлять телеграммы, можно даже… вроде что-то такое, где голосом можно говорить друг с другом? И будут новые способы, ещё более быстрые. Так почему бы другим не навещать наши земли, не смотреть на наших потомков — чтобы они нас не видели, не замечали, а потом — потом рассказывать, как они. Как наша земля. И не будет больше болезней, — горячо добавляет Шумер, — или их станет несоизмеримо меньше. Да, своими глазами мы больше не сможем смотреть, и это жестоко, да, жестоко! Но мы будем жить. Мы будем смотреть глазами друг друга. Э… не буквально, — на всякий случает добавляет он. — Я не буду просить ответа здесь и сейчас. Я прошу вас обдумать. И решить, стоит ли оно того.
Дальше разговоры касаются чего угодно, но только не его предложения. Трапеза продолжается, Шумер и сам интересуется, как теперь в Старом Свете, что творится в Новом, откуда пошли эти вечные революции и перевороты, закончится ли это, есть ли предел любви человечества к насилию и его же долготерпению, всепрощению и прочему.
За клинописной линией волны пытаются пожрать берег, а ветер — снести скалы, обратить их в прах. Но в её пределах царит мир и покой.
…Шумер прекращает настраивать фотоаппарат. Ему нравится возиться с техникой, лежать в пустынных комнатах и смотреть в потолок, но сейчас он немного путешественник, изучает понемногу новые места и прикидывает, сумеет ли туда забиться на века. Он уже приглядел умирающий посёлок, уже прикинул, как его воскресить, и даже промыл мозги их вечной юридической поддержке, что нужны толковые ребята, которые разбираются в законах одной огромной и недовольной всем на свете страны. И до сих пор имеющей какое-то собственное достоинство.
Фотографии будут слишком яркими, на его взгляд, но и в них будет своя красота.
— Не отказались ведь, — хмыкает он негромко, вспоминая события почти вековой давности. Ух и спорили тогда ночью, Этрурия ходила утихомиривать спорщиков, чтобы не мешали никому спать. Однако согласились, согласились, согласились, и теперь прилежно опутывают себя паутиной взаиморасчётов и долгов, как умеют, как могут, как хотят. Вот и Шумер недавно разделался с парой таких обязательств, а теперь просто едет вперёд, к океану.
Ему не увидеть больше вод Персидского залива, если он не хочет получить возвращающихся проблем со здоровьем. И за него их видят другие. Два таких ему обрывают трафик тысячью снимков, сообщений и роликов, и приходится мотаться по миру, чтобы рассчитаться с ними.
Но Шумер не жалеет, нет.
Ему нравится.
В конце концов, разве не является свобода выбора главнейшей из всех?..
