Work Text:
Было до противного холодно, и Достоевский, честно говоря, уже слишком сильно начинал мерзнуть. Стоя на школьной лестнице, он успел столько знакомых лиц приметить, столько ворон пересчитать… а всё дело в том, что он кое-кого ждал. Долго, между прочим, ждал; оно и немудрено, честно говоря, потому что… ну, наверное, кое-какие документы из школы, связанные с ним самим, стоило бы забирать именно ему. Но так вышло…
Фёдор уже до неприличного громко барабанил пальцами по перилам: казалось, что время резко застыло и двигаться вперед ну никак не хочет, а его все нет и нет, черт побери. На самом деле, ему не очень-то и нужна была помощь своего непутевого… э-э, друга, он правда мог разобраться с бумажной волокитой сам, но так звезды сошлись, что он был в нужном месте и в нужное время-
— Фе-е-едя! Ты ждал? Извини, задержался… Да щоб його чорти дерли, чес-слово! Ось ну ніяк не відстає… прикопався так прикопався…
— Ждал… Уже долго стою. Ты те бумажки попытался выклянчить-то?
— Не-е, не бумажки, Федечка. Я даже не знаю, можно ли назвать эти… драные листы бумажками…
— Драные?
Достоевский аккуратно и немного удивлённо вытягивает голову, чтобы посмотреть, что там, всё-таки, на этих чудных листах написано и как они вообще выглядят. К сожалению, он смог рассмотреть только какие-то школьные задания и копии своих собственных документов, а побольше рассмотреть ему не дали:
— Не-не, потом всю эту кучу разберем! Еще чего удумал, — говорит и листы эти параллельно складывает пополам (документы…), — щоб ти… і покликав мене до себе додому? Небачене диво! Я отказываться не буду, а сидеть долго без повода — неприлично, будем с поводом. С веской, вот, причиной, — его… друг, Коля Гоголь, иногда поражал его самым откровенным на то способом.
Фёдор вздыхает и ничего ему не говорит, причитая мысленно: «за что мне все это…»
— Так вот, не поверишь, — о, он начинает говорить; кажется, это затянется надолго, — я вот к нему подхожу, значит-с, спрашиваю: «можно ли мне посмотреть вот такие-то бумажонки по такой-то причине», ну, не прямо-таки так сказал, но что-то в этом роде. А он говорит: «а вы кем ему значитесь?» и еще какую-то бурду плести начал… про бумажки… Нет, нет, представляешь? Кем я значусь, черт побери! Я… и кем значусь. Уму непостижимо, Федь, прикурить есть? — он достает из кармана потертой осенней ветровки помятую пачку, которая, кажется, уже свой век давно отжила, да только почему-то все еще не выкинута; Фёдор на его просьбу лишь только вздыхает и достает зажигалку:
— Сам давай, я не буду.
— Ну и какой из тебя… э-э… друг? Не будет он… а горе со мной делить? И в горе, и в радости… и жили они долго и счастливо…
— Коля.
— Да что сразу Коля?! Шучу я, шучу, — и он резко останавливается, совсем легко чиркая зажигалкой с первого раза (и как только вышло: она работала еле-еле). Кажется, он от пережитого стресса затянулся слишком сильно и резко закашлялся, но потом улыбнулся, глянул на Достоевского и, с сигаретой во рту, махнул рукой в сторону его дома, мол, пойдем уже, что стоишь. Чудо, а не человек… Фёдор порой задумывался о том, как он все еще на ногах держится. С его-то такой безграничной любовью к отсутствию каких-либо здравых связных мыслей…
— Ну… так что ты ответил-то?
— Что я ответил? Ну, сказал-с, что от тебя…
— Коль! А без меня вообще никак?
Гоголь заливисто смеется:
— Не-а, без тебя никак… по крайней мере, это сработало!
…Кто знает, что они делали в этом злосчастном месте так долго, что уже даже начало вечереть. И небо такое красное-красное; оно, правда, не было таким сразу, как они от школы отошли, но краснело постепенно, потихонечку, и выглядело это действительно красиво. И даже линию горизонта даже можно было заприметить: в этом богом забытом месте все дома были похожи на типичные пятиэтажные хрущевки, которые, честно сказать, давно было надобно снести. Но вот они, стоят себе спокойненько; верно, они разваливаются, но никого совершенно не трогают. Интересно, когда же и они свой последний вздох испустят…
— Ты в порядке, Федь? Кислый какой-то, — Коля примечает это всегда так, что его резко вырывает из собственных мыслей; Достоевский только и переводит на него усталый-усталый взгляд, и слышится только комично-испуганное: «молчу!..».
Детские крики, доносящиеся с площадок, режут слух и раздражают не менее той безграничной усталости, что снова так резко на него навалилась. Фёдору порой и самому хочется задуматься, когда уже он свой последний вздох испустит, а не несчастные дома, которые, вообще-то, до сих пор служат верой и правдой. Такие мысли, честно говоря, даже стали ему привычными… и это было немудрено, конечно, со знанием того, где именно он сейчас живет и какая в основном судьба складывается у всех жителей этой чертовой страны.
Было, конечно, печально о таком думать. И, честно, было печально, что все мечты таких маленьких и очень крикливых детей порушатся на корню, как только они узнают, что светлого будущего им не светит… благослови их Господь, дай им здоровья… ага…
Ауч. Он снова задумался и не обнаружил, как во что-то врезался, но это даже не было больно: так, просто ему как-то преградили проход.
— Федь. Что случилось? — этим «преграждением прохода» оказался Коля; Достоевский даже поднял голову чуть вверх, чтобы на него посмотреть. И чужое лицо было абсолютно обеспокоенным; о, ну ему не впервой видеть Фёдора в таком состоянии, — может… ну его? Я в любой другой момент могу зайти, — честно, этого сейчас хотелось меньше всего, — хотя… Нет. Нет-нет-нет, стоп, стоять! Сейчас мы идем к тебе домой, и мы не будем заниматься всей этой твоей кучей бумаг, что я сейчас за тебя тащу, — его голос становится громким, и Фёдор морщится; Гоголь это замечает и делается немножко тише, — я просто прослежу за тем, чтобы ты поспал. Вот прямо сейчас. Понятно? Хотя бы просто немного поспал, я уже не говорю о каком-то полноценном отдыхе, — его интонация какая-то неприятно серьезная и даже хочется, чтобы он замолчал, — ну вот… ты вот сколько спал сегодня?
— Э-э… — Достоевский в ответ нелепо считает на пальцах, то разгибая их, то снова сжимая в кулак, — …два часа?
Гоголь разочарованно вздыхает. Он понял, почему.
— Катастрофа… Федь, катастрофа полная… ты совсем за собой не следишь…
— Мне это не нужно.
— Но нужно мне!
Фёдор замирает.
— Це вирвалося, вибач… вибач…
— Пробачив, — неожиданно говорит Федя, и на лице Коли сразу расцветает улыбка: «запомнил», — ну, может, хотя бы кто-то из нас сможет… уследить за мной.
***
Они вваливаются в квартиру к Фёдору; почти что буквально вваливается Коля и аккуратно, как всегда, проходит Достоевский. И убранство его было приятным, не лишенным какой-то своей изюминки, но, в общем-то, довольно типичным. Гоголь здесь далеко не первый раз, но у него, кажется, каждый раз как в первый… Он разувается аккуратно, по крайней мере искренне пытается — забавно подпрыгивает на одной ноге, пока чувствует на себе чужой и, как оказалось, немного смеющийся взгляд.
— А туалет где?
— …Ты здесь какой раз, ну неужели запомнить тяжело? По коридору направо; там дверь. Одна. Специально для гостей, видимо, чтобы не спрашивали, где туалет. Правда, гости тут уже не водятся…
— Понял-понял, спасибо!
Гоголь скрылся в ванной (Федя знал — для того, чтобы повязку на больной глаз нацепить), и Достоевский прошел на кухню. Он забыл закрыть окно; было очень холодно потому, что сама кухонька была маленькой и слишком тесной, вот и… холодный воздух заполнил её очень быстро. Он отодвинул несчастную тоненькую шторку и закрыл окно; почувствовав, что замерзает, он прошел к себе в комнату за пледом и накинул серую пушистую ткань на плечи. Стало значительно теплее.
— Ну какой ты… хорошенький… ну… — Фёдор услышал его, когда он уже стоял в дверном проёме и с неимоверно грустными глазами… нет, ладно, сейчас уже глазом на него смотрел. Гоголь уже было подбежал к нему, но Федя сказал тихое:
— Нет, — и он отстал. Поднял руки в спасительном жесте; обернулся спиной, к чайнику, и поставил его греться.
— Совсем-совсем нет?
— Нет, Коль. Ты же… знаешь.
—…
Он сел за стол рядом:
— Федь… вибач мене, якщо що… якщо я щось зайве собі дозволяю, або… або невпопад кажу, — говорит тихо, — мне правда жаль.
Фёдор молчал с минуту и так ничего и не сказал. Наверное, в его голове происходили мыслительные процессы страшной величины, если… если он смог позволить себе аккуратно коснуться Колиной руки.
Гоголь сдавленно улыбается:
— Всё правда нормально?
— …Ага.
— Я… я все еще не могу, да? Снова?
—…
Ого, прогресс; теперь ему отвечают даже не резким отказом, а лишь только молчанием-
— Потом, — говорит, и у Коли глаза засияли. Вот же… от одного слова и так настроение поменялось — настоящее чудо!
Гоголь тихо заваривает им чай, не пророня и слова. И стоящая тишина даже не давила совсем: она была мягкой, обволакивающей и будто бы глубоко под кожу проникающей. Солнце уже совсем почти скрылось, на удивление; неужто и впрямь они пробыли в школе так долго?..
Фёдор тянется к старому радио на подоконнике. Оно честно и искренне продолжало выполнять свою работу даже сейчас; обычно, Достоевский включал его лишь тогда, когда ему надо было отвлечься. Сейчас же он хотел… просто прийти в себя, возможно? Он просто очень сильно устал; настолько, что это стало заметно даже Коле.
— Пойдём в комнату, — Федя говорит после того, как они какое-то время посидели в молчании, слушав что-то по радио, и ему в ответ лишь кивают. Он выключает радио, свет на кухне и в ванной (чёрт, он очень надеется, что ему никогда не придется с этим человеком непосредственно жить — уж больно жалко ему будет свои счета) и тихо, будто боясь кого-то спугнуть, проходит к себе, зная, что за ним… идут. Кажется, Коля в его комнате действительно первый раз, но с ним было комфортнее. Менее одиноко. Менее боязно.
— У тебя же снова кошмары? — они сидят на разложенном, старом диване; Гоголь моментально обнаружил, что окно открыто и в спальне тоже, поэтому быстро поспешил его закрыть и даже не пытался потом своровать у Феди плед. И этот его вопрос прозвучал… естественно; наверное, он лучше всех знал, как несладко приходится Достоевскому сейчас.
И ему кивают в ответ. Да, это само собой разумелось. И Фёдору порой казалось, что такие сны сжирают его изнутри, и что скоро от него совсем ничего не останется. Это пугало. Очень хотелось спрятаться; хотелось, как в далеком и еще беззаботном детстве, закрыть глаза руками, чтобы не видеть такого больше никогда. Не смотреть на свои трясущиеся руки испепеляющим взглядом, не…
— Федь.
И теперь Колю снова неловко берут за руку; они сидят чересчур близко — конечно, только потому, что холодно! — и это… кажется правильным. Самым правильным, что Фёдор когда-либо делал в принципе.
— Не утруждайся, — говорит Достоевский; Гоголь все спрашивал и спрашивал своё «можно», и ему показалось, что… наверное, он должен сделать хотя бы что-то сам. Хотя бы что-то.
И он обнимает его. Совсем неожиданно; его рука неприятно путается в сером пледе, поэтому он пытается вытащить ее оттуда как-то… чуточку поаккуратнее. Коля теплый… хотелось, всё-таки, уткнуться ему в плечо, как раньше, но Фёдор чувствовал, как сильно его самого трясло. Чёрт побери! Почему все никогда не может идти так, как нужно-
— Эй, — Гоголь немного отодвигается от него, — все в порядке.
Он слегка касается его волос пальцами; Достоевский не ожидал, но это, неожиданно для него, было приятным. И он так смешно подставляется под его руку, — чувствует, что смешно, — но когда видит такую теплую и искреннюю улыбку на чужом-родном лице, то понимает, что всё правильно.
Теперь очень хотелось спать.
