Work Text:
Кацуки Юри делает вид, что совсем не понимает русского языка, а все фразочки, слетающие с языка Виктора, не больше, чем непонятный шум, который нужно отфильтровать. Виктора, кажется, устраивает этот расклад, он легко бросает в сторону Юри «дорогой мой», «ласточка», «счастье мое ненаглядное», и улыбается только нежно, когда Кацуки поправляет очки на переносице и смотрит внимательно-непонимающе.
Виктору Никифорову не следует знать, что Юри начал учить русский с того момента, как увидел русского фигуриста на экране телевизора. Сначала это было попыткой приблизиться к кумиру — Кацуки тогда еще не знал названия своим чувствам. А позже, когда желание смотреть выступление Никифорова, прилипая к монитору пальцами, превратилось в необходимость, решил, что обязательно выучит родной язык Виктора, чтобы высказать все то важное, теплое, искристое, что теснится в груди при взгляде на фигуриста.
Только Кацуки с этим запаздывает, пытается выбрать нужный момент, чтобы раскрыть свои знания, а потом оказывается, что прошло уже слишком много времени. И Виктор начинает глядеть на него так, что сердце забывает биться, прикасается ладонью к плечу, к запястью, гладит мимолетно по спине и бросает все чаще: родной, хороший, любимый. Кацуки улыбается ему в ответ непонимающе, выгибает брови, будто спрашивая «что случилось?». Виктор качает головой и произносит: «Глупости всякие, Юри. Не обращай внимания».
Кацуки слушается его, а по вечерам до крови закусывает губы, когда представляет, как было бы, если бы прикосновения Виктора были бы чуть дольше, если бы Виктор шептал все то же самое, но зная, что Юри понимает. А так — ничего это не значит, и стоит пропускать все мимо, даже если на очередное «счастье мое, ну что за дела» хочется спросить, зачем Виктор все это говорит, кому и для чего. Спросить по-русски, чтобы Виктор сам хоть на мгновение растерялся и не знал, что и ответить.
Желание это становится все сильнее, жжет и разрывает изнутри, когда после очередной тренировки они сидят вдвоем в раздевалке. Кацуки расшнуровывает коньки, Виктор стоит, опершись на стену. Смотрит задумчиво на Юри, а в глазах — голубые льдинки.
— Говорили мне в детстве, бросай свое фигурное катание, иди учиться на сталевара, будет у тебя отличная жизнь. А теперь что? Витя, двадцать семь годиков, пидорас с собакой, — голос у Виктора тоскливый и усталый, а еще иронично-злой, и от его звучания мурашки бегут по спине.
— А? — Кацуки вскидывается неожиданно, и Виктор ежится от такого пристального внимания, улыбается тепло и обаятельно:
— Мысли вслух, радость моя.
Кацуки улыбается, кивает больше сам себе, чем Виктору, подхватывает сумку и торопливо идет вперед. Виктор догоняет его, ловит за плечо и надавливает несильно, но вынуждает идти рядом. Так они до дома и доходят, плечом к плечу практически, сидят рядом весь ужин, и Кацуки чувствует, как палит жаром от руки Виктора, что лежит рядом с его рукой. Уже поздно вечером он уходит в свою комнату, запирается на все задвижки и поспешно лезет в интернет, мучая его запросами на русском, отчего привычный ко всему браузер подвисает на пару секунд.
А через полчаса хочет нервно засмеяться, не зная, как вообще реагировать на слова Никифорова. Хочется пойти к тому в комнату, лечь рядом и обнимать сильно-сильно, ерошить густые светлые волосы, слушать размеренное дыхание и тонуть в тепле чужого тела. Вместо этого Юри чистит историю, забирается в постель и обнимает одеяло, с надеждой на то, что хоть во сне будет чуть получше. Там Виктор по каким-то причинам не будет молчать, не будет вести себя так странно, словно пытаясь пробудить в Кацуки интерес ко всем тем словам, что он произносит, словно повторяя раз за разом теплое, надрывное «хороший мой» он пытается заставить Кацуки вызубрить это слово, понять его значение, осознать и признать.
Кацуки так резко хватает ртом воздух, будто его, утопающего, только что вытащили на сушу. Он облизывает пересохшие губы, вспоминает всегда тоскливый взгляд Виктора и понимает, что был идиотом. Что мог бы давно уже сказать «я знаю-знаю-знаю, ты тоже мое счастье». Сердце заходится так сильно, что стук отдается в горле, и по всему телу странная тяжесть. Юри лежит в постели еще минут десять, прежде чем убеждает себя, что не ошибся, ничего страшного не ждет. Юри поднимается, быстро одевается и торопливо идет в комнату Виктора, пока есть еще капли решимости.
Дверь приоткрыта, но внутри темно: Кацуки замирает, когда слышит звук входящего звонка в скайпе, а потом злое и раздраженное в исполнении Юрия Плисецкого:
— Блять, какого хуя, я не тебе звонил!
— А кому тогда, заинька? — тут же отзывается Виктор, и Кацуки замирает настороженно, понимая, что ему этот разговор подслушивать не надо, но в груди свербит настойчивое желание погреть уши, да и уйти сейчас — значит, навсегда забыть о попытке поговорить с Виктором.
— Тебе какое дело, Никифоров? — хмыкает чуть слышно Плисецкий, и видимо, пытается что-то сделать, потому что Виктор вдруг тяжело произносит, властно и тягуче:
— Эй, ты связь так резко не прерывай. Я, может, соскучился.
— Хуючился, — послушно откликается Юрий, и Кацуки фыркает себе в ладонь.
— Так все же кому звонишь? Вечер на дворе, деткам пора спать, — мягко произносит Виктор.
— Тебе какая разница? Отъебись.
— О, молчим. Значит, что-то серьезное? Кто он? Симпатичный хоть? — если Кацуки не кажется, то в голосе Виктора звенит злое веселье. Кацуки осторожно заглядывает в комнату и видит, что Виктор развалился поперек кровати, лежит на животе, а на мониторе кривится Плисецкий.
— Хуичный. Ты же мне о своей личной жизни не разглагольствуешь? Хотя я и так знаю, что этот тормоз до сих пор не догнал, что ты по нему сохнешь.
— Моя влюбленность ничего не значит. Я здесь просто как тренер, а не... — Виктор замолкает на мгновение, и за этот миг сердце Юри успевает умереть, и заканчивает скомкано, — кто-то еще.
— Вот видишь! — у Юрия голос звенит торжеством. — Поэтому не трогай меня, сам разберусь.
— Хуидишь, — по-детски передразнивает его Никифоров. — Юра, мои чувства — это другое дело, они никого не трогают, а ты по законодательству лицо, не осознающее свои действия, плюс публичная персона. Хочешь скандала на полмира? Или деду своему инфаркта желаешь?
— Не было у нас ничего! — вскидывается Юрий, и по этому Кацуки понимает, что одной из своих фраз Виктор его задел, если не всеми сразу.
— Да и слава богу, — хмыкает Никифоров. — Твоему Леруа придется лишиться члена, если он не избавится от мысли залезть к тебе в штаны до твоего совершеннолетия.
— Откуда? — полузадушенно хрипит Плисецкий, а Виктор загадочно произносит:
— Места надо знать, Юрочка. Но запомни, если этот самодовольный пиздюк тебя тронет — я его засужу, — и обрывает звонок.
И только в звенящей тишине Юри вспоминает, зачем он вообще пришел. Он понимает, что стучаться прямо сейчас — выдать, что слышал весь разговор, и потому ждет несколько лишних минут, каждая из которых лишает его решимости. Как он вообще это представлял: зайти и сказать «я знаю, что тебе нравлюсь, потому что я вообще-то понимаю по-русски»? У Кацуки ком в горле застревает, и он двинуться не может, только понимает, что сегодня ни с кем не поговорит.
Да и вообще никогда.
Кацуки уже разворачивается и собирается уходить, когда слышит приглушенный выдох и удивленное:
— Юри? Давно ты тут?
Юри машет головой. Смотреть на Виктора невозможно в эту минуту: в пижаме, в домашней футболке он выглядит болезненно-родным, но далеким настолько, что нельзя прикоснуться. А Юри хочется — обнять, почувствовать руки на своей спине и просто стоять, вдыхая чужой запах.
— Тебе надо выспаться, — хмурится Виктор, подходит ближе и пальцами обводит контур лица, убирает волосы со лба. У Кацуки все внутри успевает перевернуться от этого прикосновения, а Виктор спохватывается и делает вид, что ничего не было. — Или что-то случилось?
Юри кивает, но сказать ничего не может, губы словно смерзлись между собой. На него нападает малодушная трусость, когда не хочется ничего говорить, избежать душевных потрясений и остаться в своем комфортном теплом мирке. Он ведь даже не знает, о чем говорить. Это же Виктор Никифоров, Юри не может просто в лицо ему сказать «я люблю тебя и знаю, что ты меня — тоже». Он пытается придумать слова, но ничего на ум не идет, кроме избитого, банального, пошлого. Кацуки смотрит на Виктора, а тот хмурится непонимающе. И еще миг, другой, и Кацуки накрывает осознанием, что ничего он не скажет. Не сможет. Он качает сам себе головой, горько хмыкает и разворачивается, чтобы уйти — Виктор ловит его за запястье, удерживая на месте.
— Зайдем в комнату, — шепотом предлагает он, и Кацуки послушно шагает вслед за ним.
Виктор прикрывает дверь, отрезая их от внешнего мира, но свет включать не торопится, оставляя единственным источником освещения брошенный на кровати ноутбук. И так неожиданно проще. Кацуки расслабляется, прижимается спиной к двери и смотрит на лицо Виктора, в темноте неожиданно одухотворенное.
— Я люблю тебя, — произносит Кацуки на выдохе, и тут же сжимается, закрывает глаза, будто прикрываясь от удара.
Он слышит, как Виктор с присвистом глотает воздух, а потом смех: горький и хриплый. От этого смеха его пробивает током, и Кацуки торопливо нашаривает дверную ручку, стремясь выскочить в коридор, но не успевает: Виктор прижимает его к двери, находит губами губы, сминает жадно. Дыхание сбивается, и Кацуки хватается за плечи Виктора, отвечая на поцелуй, приоткрывая рот и млея от ощущений. Стонет почти разочарованно, когда Виктор отстраняется, но тут же забывает дышать, когда видит выражение лица Виктора: на нем написана такая растерянная надежда, такое «ну ты ведь не смеешься надо мной?», что Кацуки выдыхает, хмурит вопросительно брови и тут же слышит:
— И давно ты? — Виктор даже не уточняет, что вообще имеет в виду, но Кацуки понимает и так, улыбается:
— С самого начала.
