Actions

Work Header

пасквиль Осаму Дазая

Summary:

Дождик прошёл,
Грязный пруд взбаламутив.
В мутной воде
Не отражаются больше
Волны цветущих глициний.

Notes:

осень 2021

Work Text:

Дождик прошёл,
Грязный пруд взбаламутив.
В мутной воде
Не отражаются больше
Волны цветущих глициний.

За распахнутым настежь окном беснуется первый осенний дождь, заливает пустынные улицы, приватизирует своей стеной уединение для неба и дорожной пыли, а еще почти безошибочно иллюстрирует те годы жизни Осаму Дазая, которые он еще мог разделить на куски и разлечить в связи. Картинка анимируется по мотивам то ли сырой души, то ли подтекающего колпака. Это еще предстояло выяснить, — как сказал бы сам Дазай, — на опознании.
Он — хозяин затхлой комнатушки общежития, где и близко не пахнет ни хозяйственностью, ни обжитостью, зато кое-чем другим — вполне: столетней пылью на каждом нетронутом участке пространства, человеком, которому нет никакого резона мыться, и, пожалуй, безнадежностью, поселившейся если не по соседству как спутница жизни, так где-то посреди страниц единственной настольной книги. В детстве многим дарили энциклопедии. Ему для того, чтобы вырасти с тяжелыми, тянущими ко дну мозгами, не нужны были подачки страниц с крупными буквами и запахом клея. Зато теперь из рук практически не исчезает сборник о самоубийстве. Безобидная компенсация. 
Здесь, в сжатых до размеров абсурдного одиночества квадратных метрах, довольно нетрудно прочесть историю любых предметов, что Дазай позволяет видеть коллегам, любезно наведывающимся к нему по утрам вместо несуществующего будильника. Книги на полках самые разные по форме и авторству, от немецких философов до французских сказочников и русских реалистов, неизменно стыкуются в чем-то обоюдном. Первостепенно — в характерах, дальше — в обделенности вниманием. Едва ли хоть одна из книг, оставшихся после предыдущего жильца, была смещена с полок руками нынешнего более раза за два года. Единственный был обязан моменту, когда Куникида примчался к бессвязному телефону и бессознательному телу с целью построить из себя мамочку, а из Дазая — трезвенника с заскоком на утилизацию всего имеющегося в комнате алкоголя. Полупустые бутылки, закрытые не своими крышками и скотчем во имя сохранения хоть какой-то пригодности и удержания запаха, надежно прятались за молчаливыми спинами Гегеля, Эме и Лескова еще с вечера, ибо штурм оказался предугадан. 
Теперь, когда окно сорвано с тонкой щели до портала в цунами, Дазай лежит на голом футоне, не утруждаясь припрячь себя такой занимательной вещью, как подъем. Дазаю не нужно никуда идти.

«Ему никогда никуда не нужно. Ему всегда некуда и ненужно».

Выводит неразборчивым хороводом строки в тетради, подняв ее над головой. Куда проще уткнуться носом в страницы, чем оставить их на полу и затем вылавливать из образовавшейся лужи. Закрыть окно — еще сложнее. Переживать не за что: комната на первом этаже, и если стихия решится, то зальет всего одного человека без ущерба для всех остальных. С позиции Дазая. Если судить трезвой и необмороженной головой, то трех: предсказуемо смочит картонные стены по соседству, заставит недовольных коллег выплыть в коридор, где сто лет как отклеивающийся плинтус будет настойчиво трещать еще несколько ночей после. Дазай, правда, вполне справится с любым исходом, отхлопав невинными ресницами канонаду или запугав выпущенной из-под диафрагмы проницательностью, — в зависимости от того, кто выйдет на разборки. 
Дождь тем временем, будто не желая связываться с приглашующе открыми створками, изворачивается вправо, бьет наискось, одаривает вниманием мусорные баки, и Дазай, не вслушиваясь, надеется, что именно это водное полотно наконец станет его саваном. Вопреки гласу, капли отрываются от небес, словно конфетти отсыревшей хлопушки, — празднично лишь на стадии ожидания. 

Он зачем-то заново, будто и не прирос к зачаткам покойного романа, листает первые страницы с не своим почерком. Теряется в предложениях из чужих мыслей и собственных воспоминаний, ползет вслед за сложноподчиненными в норы, к которым еще вчера намеревался не возвращаться как минимум до десятого января, до дня смерти автора. Заячьи хождения совершаются вновь и вновь, давят на виски с известной целью: в очередной раз разобраться в буквах, оставленных начинающим писателем, и в себе, оставленном Одой. 
Только когда выкладывать узоры с недостающими фонемами становится невыносимо даже для него, хождения по мукам Сакуноске прекращаются, чтобы смениться на личные. Дазай вылезает из углов с напускной добродеятелью, отряхивается от заполонивших одежду колких запятых и ударений и уже не совсем трезво осознает — так ли ему необходимы конечные листы в печати? 
Одасаку грезил за минуту до смерти о полной книге. Четыре года — и тетрадь по-прежнему полупуста. Из нового — вложенные между страниц листы, учтиво стащенные из рабочего принтера в Агентстве, исписанные на одну треть каждый, так нерешительно, вычурно. 
— Не в печать, а в топку, Одасаку. Не мог номер гострайтера завещать? — повторяет Осаму сегодня, чтобы через неделю произнести то же самое, слово в слово, улыбаясь теми же, ткань к ткани, мускулами.
А затем, как тонкая обложка из руки, он проваливается в привычную пустоту. И здесь уже наверняка невозможно ни осознать, ни понять, ни отделить, что из не-ощущений — последствия его способности, которой и в природе-то не должно существовать, а что — отблески болезни, которая была бы прописана на бумаге с врачебной печатью еще к четырнадцати годам, не будь носитель слишком глубоко внутри. Есть дети с диагнозами; он же и был диагнозом с котом в мешке, где неясно, живо ли в естестве существо. 
Порывистые капли временами меняются с ветром, и разлагаться под свежими приходами становится даже приятно. Ливень азбукой Морзе настукивает по соседней крыше: «Никто не может служить двум господам». Но Осаму учил шрифт Брайля.

Когда за окном сквозь порывы стихии прорывается шепот мотора явно дорогого спорткара, он, разлегшийся на холодном полу, резко приподнимается, чтобы закинуть порядком мятые листы в полость под столешницей. Остальное время до неизбежного Дазай лежит, сцепив руки в замок на животе, и периодически синхронно цокает в такт коридорных шагов. Перманентная тревога в груди рассасывается созвучно с поворотом дверной ручки. На порог врывается кипящее спокойствие. 
— Опять горем упиваешься, болезный?
Накахара Чуя, в своем теплом пальто, с рыжими кудрями под шарфом — сама осень, проходит мимо длинного тела внутрь остывшей комнатки. Не снимает ботинок, проносит на подошвах тепло. Не глядя перешагивает распластанные конечности и брезгливо подбирается к подоконнику, что только чудом не превратился в Тихий океан. Наверное, только там Дазай еще не пробовал топиться.
— А ты опять от грозы трясешься? Здоровый нашелся, — Дазай запрокидывает голову и смотрит на гостя перевернуто. До досадного не ново. 
За время партнерства картины их двоих ими двумя рисовались под самыми разными углами. Уже не удивить и не удивиться. Вот и Чуя никак не реагирует на достаточно колкую шпильку в сторону своего детского страха, коим ему, естественно, никогда не хотелось с кем-либо делиться. Дазай как-то сам вписал свое имя в список свидетелей. Сейчас Накахара не зарывается в ком из подушек и не закрывает макушку локтями, чтобы не слышать грома, а Дазай не залетает в комнату с радостной вестью о чьей-то смерти в пыточной и не останавливается как вкопанный, чтобы, после долгих секунд взвешиваний и метаний,  накинуть на плечи напарника одеяло и безмолвно сесть у его ног. Взросление вносит свои коррективы, но это тоже правильно. Иной угол одной картины. 
— Дверь — ладно, окно бы хоть закрыл. Дубарина невыносимая, — Накахара нервно поправляет перчатки, чуть скручивая их на кисти. Дазай подмечает неестественное пространство между тканью и запястьем. На словах позже обязательно посоветует постирать незаменимую пару, чтоб сели до размера детского отдела и были впору. В действиях — проследит за приемом пищи. 
— Говоришь так, будто никогда не ночевал в минус двадцать на улице. 
Останавливаясь у подоконника теперь закрытого окна, Чуя кривится, первым делом вспоминая одно из заданий Двойного Черного, когда босс решил, что чудо-деткам все ни по чем, и скитание по вражеским базам на севере — в том числе. (Огай, впрочем, не был не прав). Затем в памяти пролетает то, к чему ссылался Дазай, — холодное выживание в Овцах. И, стоит признать, первые кадры, где они с Осаму, два нескладных подростка, наспор устраивали спринты, чтобы согреться и нахохотаться от падений на льду, оседали на кончиках пальцев теплым покалыванием. Когда как вторые, связанные с проголодью, воровством и незнанием о такой субстанции, как хлеб, а после — со знанием чувства ядовитого ножа в солнечном сплетении, всегда отдавались мерзким шприцом в вене. 
Встряхнуть бы головой и никогда больше не оглядываться назад, вернуться бы к стенам собственного дома, завернуться в любимый плед и отогнать всю чернь из памяти. Но вот он, Накахара Чуя, здесь: посреди обители самого яркого чернильного пятна в своей жизни, раздражается, вспыхивает по-новому, и все-же по-своему. Вроде уже совсем не как в пятнадцать, а складочка между бровями невольно возвращает сильно повзрослевшему с тех пор лицу ту же мальчишескую мимику. Осаму то и дело отрывается от созерцания потолка, чтобы сравнить нынешние метаморфозы с их прошлой встречей. Та произошла всего месяц назад, а Чуя словно успел стать еще цельнее. Сам Накахара на такое замечание бы красочно фыркнул: в сравнении с разваливающимся Дазаем любой покажется идеально выверенной куколкой. 
— К хорошему быстро привыкаешь, знаешь. 
Чуя знает, что Дазай не. Чуя знает, что Дазай весь подростковый период жил в строительном контейнере где-то за Сурибачи, не слишком желая переезжать за отсутствием надобности. Странно планировать переезд завтра, когда собираешься умереть сегодня. В общежитие агентства он перебирался с уже сформированным чувством быта, где не было ничего, кроме звенящих бутылок и абсолютного безразличия к отсутствию отопления. У кого-то в привычке такая роскошь. 
И этих самых знаний друг о друге у них двоих настолько много, что голова идет кругом. Их столкновения, словно резкий запах парфюма из детства, невольно погружают в то самое время, когда все было иначе на сто восемьдесят. Не так плохо, не так сложно, не так предательски одиноко. Дазай еще не успел подхватить под мышку чужую рукопись и уйти в закат, а они были друг у друга. 
Дождь за закрытым окном становится спокойнее. На то, что еще двадцать минут назад ветер крутил бурный роман с грозовыми раскатами, теперь намекает только ковер из сорванных листьев во дворе. На день легкой синью наползают сумерки, а на работников ВДА и других жильцов — отключение света. Не ремонтное, плановое. Может, за неуплату кого-то одного, может, за всеобщие грехи. 
Накахара успевает обойти всю комнату вдоль и поперек, отметить незначительные изменения в расположении мерсиленовых нитей, игл, бинтов, когда Дазай все-таки поднимается на локтях и, найдя Чую сидящим на пустой тумбе у порога, решает привлечь его внимание. Не то чтобы он был бы против игнорирования чьего-то присутствия, но Накахара даже смутно не напоминает безликого некто, на его бьющую энергию трудно закрыть глаза, даже если хочется. Да и незачем, когда так любезно предоставляется право прозреть. Дазаю, безусловно, интересно, сколько еще это красно солнышко способно сдерживать свои лучи и держать интригу, к чему все это. Спасения от грозы ради? Смешно. 
— Говори уже, зачем приехал. 
— Собирайся, — Чуя оживляется и достает из-за спины дорожную сумку, смутно напоминающую те, с которыми Двойной Черный направлялся на крупные задания. Тогда не было гарантий на победу, кроме них самих, как не было и обратных билетов в Йокогаму. 
— Куда? — Осаму садится, подпирая подбородок коленом. Он задает этот вопрос не из интереса. Ему по-прежнему все равно, но Чуе — важно, и это весомый повод не заводить диалог в тупик. 
Однако что-то в скучающей голове переклинивает, щелкает и срастается, внутри солнечного сплетения — вспыхивает, разгорается, когда припаркованную под закрытым окном машину оглушает гром, и Чуя, рефлекторно вздрогнув, тянется в карман за ключами, чтобы успокоить не себя, сигнализацию. Нервно, как во время выстраивания стратегии перед сложным боем, Дазай капает пальцами по столешнице в такт дождю. Накахара ловит чужой взгляд, который детективы за стенами никак не охарактеризовали бы как заинтересованный, бездна и бездна, но он видит то, что желает. Готовность принять билет на последнее совместное задание. 
— Домой. 

И комната, где окна слишком узки,
Хранит любовь и помнит старину,
А над кроватью надпись по-французски
Гласит: "Seigneur, ayez pitie de nous"

Чуя всеми силами пытается откреститься от горя, что взвалил на свои плечи, когда то выпрашивает его машину в семь утра. Он вздыхает, трет переносицу, поправляет идеально сидящие на руках перчатки и обреченно запихивает ноющее тело на пассажирское сидение. Не дать в чужие руки свою драгоценность, самостоятельно подвезти Дазая до Агентства — всего лишь профилактика сохранности авто после взрывного опыта. И вовсе нет между пунктом А и пунктом Б никаких сплетенных рук на бедре водителя.
Этот день стоит того. Уходя из обители пустых бутылок и нетронутых вещей, Осаму оставил блокнот с не своим почерком в столешнице. Записку со своим почерком — на ней: «Куникида-кун! Отнесешь рукопись в подходящее издательство — приду на работу вовремя». Приходится исполнять. 
За стеклами опадают последние краски да ветки остаются без защиты. Шутливо переругиваясь, лавируя между потоком машин и вереницей сырых деревьев, Двойной Черный несется на работу своей половины, чтобы — первостепенно — не опоздать, а позже, вечером, воссоединиться дома, где появится небольшой сборник кратких повестей посмертно признанного автора.

Уходя из обители пустых бутылок и нетронутых вещей, Осаму забрал с собой свое не многим изменившееся состояние, но вещи собирал не только он. Чуя взял на себя одиночество. Забрал и похоронил его в тот же день, прямо на обратной дороге: стряхнул, как сигаретный пепел в полуоткрытое окно, вытеснил, как навязчивый голос Арахабаки в обмен на заедающую мелодию по радио. Дазаю оставалось лишь привыкать жить заново или, для начала, существовать по-новому. 
Оказалась, слишком легко привыкнуть к тому, что рядом всегда есть тот, кто, увидев на полу бездвижного в своей задумчивости партнера, пристроится плечом к плечу. Потому что пол с подогревом, а живое тепло — все еще действенное лекарство от хронической пустоты, которая никуда не уходит, но заметно притупляется на фоне внеочередной осенней грозы и льющегося из кухни подпевания Клэр Помме. 
Другой человек — не панацея, но Чуя для Осаму, с их пятнадцати лет, — универсальное убежище во время чрезвычайной ситуации, бетонный бункер с продуктами и медикаментами на все случаи жизни. Пока Накахара, уставший и продрогший после выматывающих смен, позволяет сварачиваться в него синабонной корицей и бурчит о желании завести собаку, Дазай вспоминает номер бывшего босса —отправить пару ласковых, закрывает окно, чтобы его личный плед не чихал, и изучает питомники с целью разжечь свой шанс на воскрешение.

К Оде он приедет в январе, дата к дате: с тонкой, но полноценной, даже если местами брошенной, книгой, имя автора которой четко совпадает с могильной гравировкой. Оставит чужую историю на чуть влажной земле, откроет страницу с предисловием и не напишет больше ни строчки.

«Блажен тот, кто воздаст тебе за то, что ты сделал нам. Вознесись к небесам, но мне — позволь догореть в огне».

Пасквиль Осаму Дазая останется засы́пать памятной снежной прозой; а Осаму Дазай останется засыпа́ть рядом со своей поэзией.