Actions

Work Header

My sunshine, my moonlight

Summary:

Хосок не знает, когда это началось.

Может, с первой совместной фотографии втроём — взъерошенных с утра, полураздетых, с глупыми улыбками и абсолютно, полностью счастливых.

Work Text:

Хосок не знает, когда это началось.

Может, с первой подаренной кружки на День рождения со смешной глазастой лошадью голубого цвета, как будто на четвёртый год. На самом деле двадцать четвёртый. Кружка ему нравится, очень, висит на крючке так, чтобы всегда видно. Немного сколотый край и будто выгоревшие от времени глупые лошадиные глазки.

А может, с первой совместной ночёвки, глаза в глаза и нос к носу, вспотевшее колено между чужих ног и затёкшая рука под голову, съезжающая простыня и скинутое в ноги одеяло на двоих, ненужное. Бессонница на пару, тёплое дыхание, делимое поровну, яркая, глупая, любопытная луна в окно, тихий смех, заглушаемый чужими подрагивающими пальцами.

Может быть, с первого похода в кино на глупую комедию, последние свободные места — для поцелуев — иронично. Случайное касание пальцами предплечья, волны мурашек, громкий смех в унисон с безликим залом, судорожный вдох и — невероятно — переплетённые пальцы.

Даже, может быть, с первого снега, мокрого, тающего на щеках, тёплого, как слёзы, чужие холодные розовые ладони в своих, улыбка детская и счастливая, блестящий взгляд и волшебство в воздухе.

Или, может быть, с самого начала, с первой встречи, с глупой аварии на велосипедах, сбитые колени и локти, размазанная по щекам грязь и смех вперемешку со слезами.

Тогда по всем прогнозам — дождь на вечер, с грозой и ветром, тяжёлые тучи низко, над головой, воздуха мало, душно, пахло скошенной травой и чем-то сухим, пыльным, отравляющим. Хосок ничего не заметил, может быть, врезался сам, даже то, что сильно содрал кожу, до крови, понял не сразу. Зато сразу заметил боль и испуг в незнакомых глазах и за двадцать минут решил все проблемы — заклеил царапины, напоил чаем и обеспечил сухой чистой одеждой. Он не знает, что было такого в простом спасибо, хён от чужого, улыбчивого неуместно радостно, всем лицом до морщинок под глазами.

Однако, видимо, было что-то, за что Хосок простил чужую кровь на любимой футболке, лужу грязи в прихожей под скрипящим велосипедом — не своим, опустошённую банку с дорогой шоколадной пастой.

Хосок нисколько не жалеет своего номера в чужой записной книжке, пару пропавших свитеров и нескольких мелочей. И себя нисколько не жалеет тоже, тоже — пропавшего.

Чимин для него — тёплый утренний свет в незашторенное окно, гладя по щекам, дотрагиваясь до губ, мягко и ласково-ласково, прежде чем разбудить, наполняя счастьем и детской уверенностью — это будет хороший день, наполняя любовью. Чимин улыбается — весь мир улыбается в ответ, светясь, переливаясь красками. Чимин плачет — краски сереют, превращая всё вокруг в чёрно-белое, тоскливое серое в короткие мгновения, кажущиеся вечностью, пока он снова не улыбнётся, и тогда всё снова магически станет живым.

В Хосоке нерастраченной нежности — целый вагон, два, бесконечный состав, движущийся к одной единственной станции. Только у поезда нет расписания, Хосок не уверен, не знает, есть ли конечная остановка — нужно ли Чимину. Тот всё время такой счастливый, улыбка широкая, глаза искрятся, щёки краснеют. Не из-за глупого парня с детской кружкой и тесной постелью для двоих (Чимина никогда не волновало). Из-за Хосоки, он такой милый и нежный, и, кажется, я ему нравлюсь. Бесконечный состав каждый день разбивается на перекрытом мосту перед заветной станцией, потому что у Чимина Чонгуки прелестный, хён, я познакомлю тебя с ним, ты увидишь.

Хосок не хочет знакомиться, не хочет впускать в свой мир кого-то, с кем он всё время насильно делит самое дорогое, что у него есть, — Чиминову любовь. Ну и пусть она не такая, как у него самого. Он представить себя не может без хоть капли его внимания.

Чимин для Хосока — весь мир. И кто-то пытается его мир отобрать, присвоить себе, оставив Хосока ни с чем, опустошённого и разбитого.

Хосок не уверен, смог бы когда-нибудь побороться, попытаться, сможет ли не отпустить, видя счастье на любимом лице, любовь во взгляде — не ему.

Всё меняется в одну ночь, тёмную, дождливую, яркие всполохи молний на мгновение освещают комнату. Прохлада гуляет по полу — на кухне приоткрыто окно, подоконник и старые занавески, распускающиеся по швам, мокрые. Глаза болят и слипаются, мышца на бедре непроизвольно сокращается — нервы. Хосок хочет обнять Чимина, как обычно, переплести ноги, чувствуя маленькую тёплую ладонь на своей спине, и забыть обо всём, заснуть под мерное дыхание, ненадолго растворяясь в счастье — только его.

Хосок не спит, упрямо буравит колени потускневшим взглядом, обнимая себя за плечи, удерживая себя, чтобы не распасться. Чимин не замечает, Чимин мечется по комнате, забывая дышать, у него сердце подскакивает к горлу и дрожат пальцы, когда он в очередной раз пытается дозвониться — абонент вне зоны доступа. Он обессиленно падает рядом, старая кровать скрипит, прогибаясь под чужим весом. Горбится, обнимая свисающие колени, глушит всхлипы в ладонях.

Хосоку всё равно, ему безразлично, что какой-то паренёк сейчас насквозь промокший, сбежавший из дома, ходит с выключенным телефоном, ему на-пле-вать.

Хосок придвигается ближе, накрывает собой подрагивающую спину, шепчет нежности в самое ухо, добивается его лицом к себе, собирает влагу со щёк — поцелуями — пока не замечает, успокаивает, говорит:

— Скажи ему адрес, пусть приходит, все вместе что-нибудь придумаем.

Чимин с появившейся надеждой отправляет смс — почти в никуда, и верещит, прикрывая рот ладонью, когда абонент снова в сети и хорошо хён я иду спасибо. Чимин накидывается, обнимает руками за плечи, ногами за талию, не даёт вздохнуть, горячо в самое ухо — спасибо-спасибо-спасибо, хён, я так люблю тебя.

Хосоку, чёрт побери, всё равно.

Хосок чуть не плачет ему в шею, ухватываясь за ткань своей футболки у него на спине.

В дверь звонят, Хосок дёргается, по пути мельком в зеркало — ненавидящий уставший, медленно поворачивает ключ в замке, сам не знает, что пытается отложить. Неизбежно, в проёме двери — похожий на птенца, мокрый, взъерошенный, бледный, мурашки на шее и голых руках, во взгляде — неподдельная усталость, стыд и неловкость со страхом. Чимин выскальзывает из-за спины, хватает за руку, втягивает внутрь — на полу лужа под чужими ботинками, обнимает, пропитываясь влагой, прижимается весь, даря свое тепло, на бледном испуганном лице вдруг — улыбка, совсем детская, щёки чуть розовеют и кончики ушей, совсем как у Чимина.

Хосок дёргается, чувствует себя в своей квартире лишним, хочет вернуться в комнату. Стоит и ждёт, пока не отстранятся, держась за руки, не посмотрят на него. Во взгляде одного — счастье и полное спокойствие, радость, облегчение, другого — растущая неловкость и что-то ещё. Хосок не хочет знать, что, он хочет так же держать Чимина за руку, так же обнять, показать — не покажет, потому что нет, не его, и не был никогда.

Он прочищает горло вместе с Хосок, это Чонгуки, не протягивает ладонь, не здоровается, молча кивает в сторону ванной и уходит в комнату, бросая на ходу:

— Пусть греется в душе, принесёшь ему одежду.

Долго роется в шкафу, оставив за спиной недоумение, смущение, безуспешно забивает голову, чтобы не слышать шёпот — тёплый, ласковый — обоих, хлопает дверцей и бросает стопку чистого на кровать. Под приглушённый шум воды отчаянно пытается понять, хватаясь за голову, — что и когда сделал не так, за что ему эта растущая дыра в груди. Чимин тихо подкрадывается, не понимает — принимает за беспокойство, искреннее, ласково гладит по волосам, заставляя выпрямиться и облокотиться на себя, целует в щёку, благодаря, говорит:

— Не переживай, всё нормально. Он позже всё расскажет, сейчас ему просто нужно поспать.

Хосоку дела нет никакого. Он кивает, выдыхая под ласковыми руками, подставляется под прикосновения, прикрыв веки, не видит улыбку — задумчивую, мягкую, влюблённую, забывает о шуме в душе, о луже у порога. Хочется спать и Чимина под боком.

Хлопает дверь в коридоре. Шлепки влажных ног по старому линолеуму, капли слетают с тонких прядок тёмных волос на чистую футболку — Хосокову. Смущённый потерявшийся ребёнок, и не скажешь, что двадцать лет. Такому только кружки со зверями для малышей дарить. Хосок усмехается, зло, неприязненно, Чонгук вздрагивает, пугаясь, отводит взгляд. Хосоку где-то на самом дне души становится совестно за себя. Щёки румяные — после душа, наверное. И весь вид такой жалкий, что Хосока перетряхивает. Он напоминает себе, зачем сказал позвать сюда, вспоминает — ради Чимина, его улыбки, вовсе не потому, что Хосок добрый такой. Он вообще не хочет Чонгука здесь видеть.

Молча кивает на сорвавшееся с-спасибо, стелет на диване, сам не знает, кому — Чонгуку или себе, и чувствует что-то горячее и неприятное в груди, когда Чимин, целуя на ночь в лоб, говорит Чонгуку ты спи, обо всём — завтра, и без слов забирается к Хосоку, умиротворённо вздыхая в ключицы, прижимаясь всем телом, затихает совсем скоро и проваливается в сон, посапывая.

Хосок обнимает в ответ, привычно укладывается подбородком на макушку, вздыхает, уставившись в проём двери. Взгляд норовит сорваться в сторону, к неподвижно застывшему, смутно угадывающемуся силуэту под тонким одеялом. Чонгук, кажется, жмётся, Чонгуку, кажется, холодно, может быть, очень неуютно, хочется покинуть чужую квартиру с негостеприимным, хмурым почему-то хозяином. Вероятно, так и есть, и Хосоку от этого как-то странно — он всё-таки не такой, он понимает, что Чонгук ни в чём не виноват и точно не заслужил этой слепой злости.

Хосок хочет подумать об этом ещё немного, неприятная тревога исчезает из него, сменяясь зарождающимся сочувствием и знакомой теплотой. Но он не успевает ничего осознать, незаметно проваливаясь в сон.

Просыпается он посреди ночи, наверное, ближе к утру. Сам не знает, отчего вдруг так резко распахивает глаза, беззвучно приподнимается, заглядывая на диван. Дождь стучит по окнам и стенам, может, даже град — слишком громкие, бьющие звуки. Ночная свежесть, просачивающаяся в приоткрытое окно на кухне, за — пару часов? — охладила всю квартиру. Хосок аккуратно встаёт с кровати, поёжившись, и бесшумно подходит к дивану. Чимин переворачивается на другой бок, утыкается носом в тёплую Хосокову подушку и глубоко вздыхает.

Чонгука нет.

Совесть полностью настигает его, наконец. Хосок беспокойно озирается, стараясь в темноте заметить Чонгуковы вещи, тревожно бьётся сердце — нет мокрой футболки и шорт на кресле, нет полупустой сумки у стола, аккуратно застелена постель и даже подушка взбита.

Он медленно считает до трёх, хватается за волосы на двух, приземляется на диван, начиная счёт. В мыслях только ты идиот, Чон Хосок. Он себя не простит, если человек, нуждающийся в помощи, сам от неё убежал, потому что помощь вышла не помощь, а гнилое одолжение, непонятно, ради чего.

С кухни доносится еле слышный скрип. Хосок поднимается, неслышно ступая, застывает в проёме. Парень сидит у самого окна, подставив — совсем по-детски — ладони под дождь. Сумка с кучкой мокрых вещей рядом, на стуле. Волосы смятые, наверное, чуть влажные, спина в Хосоковой футболке совсем худая, и весь он сейчас, прижимающий колени к себе, ссутулившийся, — маленький и совсем не чужой. На последнем Хосок давится воздухом.

Давится, кажется, вслух — Чонгук вздрагивает всем телом, оборачивается, Хосок даже в темноте видит — испуганный, смущённый. Неуклюже вскакивает, запинается ногой о стул, тот надсадно скрипит на всю квартиру. Морщатся оба, прислушиваются, думают об одном — Чимин спит, всё хорошо. Встречаются глазами. Чонгук отводит взгляд, схватывая сумку с вещами в руки. Хосок, может, хочет пропустить его, вопросительно посмотреть в подъезд вслед, может, спросить: «Уверен?» Хосок складывает руки на груди и смотрит устало и снисходительно.

— Ты сейчас эту глупость не сделаешь. Ставь обратно.

Чонгук испуганный, сконфуженный, неловкий, крепко вцепившийся во влажную лямку на плече. Чонгук странный. Секунда — глаза в глаза — он медленно кладёт всё обратно на стул и застывает посреди кухни, бездумно сжимая пальцами кожу на задней стороне шеи, наверняка до красноты. Хосок вздыхает устало — нет сил сейчас думать ни о чём. Чонгук здесь, и теперь почему-то спокойно.

Он говорит «садись», несколько секунд раздумывает и оставляет потерянного Чонгука одного — прикрывает дверь в спальню, возвращается и щёлкает электрическим чайником. Минуту ждёт над ним, повернувшись спиной, позволяя себя разглядывать. Молча ставит дымящуюся кружку перед ним, внутренне усмехаясь на зажатые ладони между коленей и дёрганный вид. Потом вспоминает, что в этой неловкой неуверенности по большей части сам виноват, и молча присаживается рядом, напротив.

Он совсем забывает о времени, слушая незамысловатое, знакомое — родители в ссоре, сбежал, некуда идти, Чимини-хён всё выведал, спасибо, Хосок. Он давится чаем, когда хён о тебе часто говорит, Хосок.

Может, у него что-то поехало, перевернув всё в голове вверх дном, но он ничего, кроме правильной уверенности и уже знакомой, тёплой заботы, не чувствует, когда, мягко улыбаясь, тихо добавляет: «Хён». Хосок улыбается, устало, но — впервые Чонгуку — искренне, слышит спасибо, Хосок-хён и, чуть дотрагиваясь до оголившегося плеча под широким воротником своей футболки, просто говорит:

— Пойдём спать.

Чонгук кивает, отчего-то сдерживая рвущуюся радостную улыбку, молча следует за ним и укладывается лицом к стене, дожидаясь, пока стихнет шорох на Хосоковой кровати, и тихо, настороженно:

— Спокойной ночи… хён.

Хосок медленно вздыхает, утыкаясь головой спящему Чимину в лопатки, и ничего не отвечает. Он не злой, а слишком сердобольный, слишком мягкий. Знать бы сейчас, куда приведёт его эта жалость — жалость ли? — в итоге, загонит ли он сам себя в тёмное одиночество. Сделать уже ничего нельзя, он и не хочет. Будь что будет — думает, засыпая.

 

***

 

Чимина нет уже третью неделю, уехал к родителям, отпросившись. Хосоку тоскливо, тяжело, плохо было бы. Но (для него — парадокс) ему нет.

Чонгук рядом. Всё время, за чаем, в магазине за продуктами, за просмотром фильма, встречает дома, верный, с непонятным счастьем в глазах. Повсюду за Хосоком тёплое и преданное хён. Он даже сказать ничего против не может, потому что куда тебя деть, оставайся. О чём Хосок думал, сказал бы кто.

Чонгук остался. И теперь без него всё кажется неправильным.

На кухне рядом со старой голубой лошадью теперь висит ещё — со смешным розовым зайцем, даже более детская, чем у Хосока, глупая, новая. В магазине что-то ёкнуло, взял и принёс домой себя и кружку в руки Чонгука, удивлённого, вмиг обрадованного. Крепкие объятия в одну секунду и смазанный поцелуй в щёку — спасибо, хён!

Ночью они, не сговариваясь, друг за другом приходят на кухню и долго пьют чай, исподтишка (нет) разглядывая друг друга.

Хосок не знает, когда это началось.

Может, с первого рассвета вместе в обнимку с пустыми кружками.

Чонгука действительно «некуда деть». Но, наверное, настоящая проблема в том, что Хосок и не хочет, и за самое первое своё ненавижу он хочет себе по щекам сильно, до красноты. Единственный, кто ненависти заслуживает, это он сам.

Потому что теперь от любого косого взгляда на худого парня, вечно семенящего рядом, у Хосока скрипят зубы и чешутся кулаки. Конечно, Чонгук не маленький, может сам за себя постоять. Объяснил бы кто Хосоку.

Потому что тесная для двоих кровать с уездом Чимина не стала просторней.

Потому что теперь Хосок совсем не знает, что делать. Думать об этом страшно, страшно чувствовать, понимать, не понимать — ещё страшнее.

Спиной чувствуя чужую спину, долго, невыносимо лежит без сна каждую ночь, сверля стену с отходящими обоями. Боже, что же я делаю не позволяет нормально есть, спать, жить. Спящий Чонгук с постоянно холодными ступнями переворачивается на другой бок и утыкается в спину, трётся носом, бессознательно, обезоруживающе нежно, ухватывается за талию и затихает.

Каждую ночь Хосок медленно считает до трёх. Глубоко вздыхает и переворачивается на двух, заглушает свои тяжёлые мысли спокойным дыханием Чонгука, начиная счёт. Последнее, что он видит, проваливаясь в темноту, — мелко подрагивающие ресницы и приподнятые уголки губ. Хосоку кажется, что мягкий поцелуй в лоб и прижимающая к себе рука на талии — самый лучший сон. Он не заслуживает.

Ни таких снов, ни такого Чонгука.

Чонгук для него — нежный голубоватый свет луны в окно сквозь тонкие кухонные шторы, обволакивающий, обнимающий за плечи, спокойный, родной. Без Чонгука невозможен ни один следующий день, вчера и сегодня, без него Хосок невозможен. Встречаясь с ним глазами, застывая в прострации, выискивая что-то в них, — ну хоть какое-то отчуждение, неприязнь, холод, пожалуйста — видит там только щенячью преданность и ожидание. Непроизвольно улыбается, губы дрожат, слабо дует прямо в лицо напротив — впритык — в ресницы. Тихий смех двоих и поочерёдный глухой стук кружек о столешницу.

— Хён, — тихо, — обними меня, хён.

Хосок вздрагивает, каждая жилка вытягивается в струну, всё тело напрягается, он хочет отодвинуться, засмеяться, встать с кружками к раковине и сказать: «Пойдём спать, Чонгуки».

Он вздыхает, сглатывает — сердце в горле, придвигается ближе, обхватывая руками, выдыхает в ухо, поднимая волну мурашек по всему телу. Чонгук ворочается, прижимается спиной к груди сильнее, укладывается головой на плечо, Хосоку от его волос щекотно. Чонгук поворачивает голову, утыкаясь в шею, вздыхает глубоко и тяжелеет в руках, расслабляясь. Трётся носом, вызывая тихий смех, целует в линию подбородка и за ухом. Хосок на каждый его вдох забывает дышать сам, живот сводит (думает — бабочки, думает — о господи), следит взглядом за переплетёнными пальцами. Его ладони — тёплые, сухие, Чонгука — прохладные. Гладит мягкую кожу большим пальцем, подносит к губам — целует, боже, что он делает, прижимается своей головой к голове Чонгука и больше ни о чём не думает.

— Хён, — губами по тонкой коже над бьющейся жилкой, — я скучаю по нему.

Тоска тяжестью оседает на сердце. Хосок плавно трётся щекой о висок.

— Я тоже, Чонгуки. Я тоже.

 

***

 

Ровно две минуты с последнего сообщения в групповом чате — мы устали и легли спать, не шуми, как зайдёшь, Чимин, надеюсь, ты не потерял ключи, ха-ха.

Ровно пятнадцать минут с последней совместной фотографии с кухни — две опустошённые кружки с разводами от чая, глупые счастливые улыбки, подписи — давай скорее, хён, мы соскучились! и тебя ждет сюрприз, Чимини.

Ровно неделя с последнего видеозвонка, после которого у Чимина плывёт перед глазами, а на сердце — тепло, очень. Как же он скучает.

Ровно месяц с последней улыбки глаза в глаза, поцелуев — в щёку, у самых Чонгуковых губ, в скулу рядом с Хосоковым ухом, со спонтанного прощания на вокзале, с тревожного что же будет. Кажется, всё-таки что-то вышло. Определённо что-то очень хорошее, хоть пока, Чимин чувствует, никто из них не знает, как с этим справляться.

Он возвращается домой, мечтая о душе, горячем чае и Чоне под боком. О том и другом.

Он чувствует, что они с этим справятся.

Он не звонит в дверь, медленно поворачивает ключ в замке, закрывается изнутри, беззвучно опускает набитую до верха гостинцами сумку у входа, на цыпочках проходит мимо спальни на кухню, моет руки, вдыхая через раз. Перед глазами яркое, освещённое лунным светом, — переплетённые ноги, руки, спрятанные в складках одежды, тёмные волосы, раскинувшиеся по подушке (одной на двоих), упавшее одеяло, сиротливо держащееся за кровать одним углом. Долго вытирает руки, три раза глубоко вздыхает, неслышно проходит в спальню, стягивая на ходу одежду. Медленно пропускает руки в широкие рукава приготовленной Хосоковой футболки, прижимает ткань к лицу, разворачивается и вздрагивает.

Две пары тёмных глаз молча разглядывают его. Чимин сглатывает, застывает в длинной футболке с голыми ногами, не может двинуться с места.

— Хён, — хрипло после сна.

— Иди сюда, Чимин, — низко, протягивая руку.

Чимин срывается с места, приземляется сбоку, с трудом умещаясь с края. Тянется, сам почти не осознаёт, кого и куда, — в щёки, в скулы, за ухом, гладит по волосам, пропуская пряди сквозь пальцы, сжимает предплечья, хватается за тёплые ладони на своих щеках, ловит холодные пальцы у себя на шее, вздыхает — всхлипывает — и тянется, тянется ещё ближе, теснее. От тихих вздохов, невинных поцелуев, нарушающих ночную тишину — жарко, тянет в груди.

Застывает на мгновение, рассматривает — блестящие глаза и губы, вслушивается — в дыхание, в шум ветра на кухне за открытым окном. Трётся носами с Чонгуком под ним и ласково гладит по щеке Хосока.

— Вот это сюрприз, — с улыбкой отвечает на Хосоков взгляд. Слышит тихий смех в ответ:

— Понравилось?

— Речь не об этом шла, Чимини-хён, — Чонгук лукаво заглядывает в лицо.

Хосок хмыкает, придвигается к стене — куда дальше? — ещё ближе, тянет на себя Чонгука за талию. Тот ворочается секунду, удобнее устраиваясь, укладывает голову на груди и вздыхает, улыбаясь. Чимина распирает изнутри. Чимину очень хорошо.

— Давай спать, Чимини.

Завтра утром — тёплый солнечный свет в окно, ароматный запах по всей квартире — чай на троих в кружках со смешными зверями для детей, с голубой лошадью, розовым зайцем и жёлтым щенком — новая совсем. Впереди, наверное, счастье, тесная-тесная кровать, луна в окно и много-много света.

Сейчас Чимин тянется за одеялом, встряхивает прямо над ними и укрывает всех троих, ласково убирает пряди с тихо сопящего Чонгука, тянется рукой под одеялом, ухватываясь за руку Хосока, встречается взглядом с ним, сам не знает — благодарит ли, но точно любит, сильно, а ещё —

Скучал, очень.

Они засыпают втроём, убаюканные мерным дыханием друг друга, и каждому снятся лучшие сны — светлые, нежные-нежные, сны друг о друге.

 

 

 

Хосок не знает, когда это началось.

Может, с первой совместной фотографии втроём — взъерошенных с утра, полураздетых, с глупыми улыбками и абсолютно, полностью счастливых.