Work Text:
Яков Петрович многое умеет, он человек бывалый, на опыте. И со шпагой обращается мастерски, и стреляет безупречно: рука вытянутая не дрогнет, а пуля, даже шальная, всегда в цель. Но ладони его - молочные, припухлые, гладкие со всех сторон, как ни посмотри, как ни трогай. Даже мозолей от пера на пальцах нет точно он весь кукольный, фарфоровый, в общем, не настоящий, а какой-то вымышленный, кем-то хорошо продуманный, со всех сторон идеальный.
Весь его лоск к николаевым зубам липнет, язык к небу припечатывает.
Но разглядывает он его во все глаза, ничуть не стесняясь, как диковинку какую. И получает снисходительный взгляд в ответ. Хитрый, с прищуром. И непонятно было, кто для кого больше в новинку: то ли Гуро для Гоголя, то ли наоборот.
Николая раньше такие люди вниманием не баловали, как себя с ними вести, он не знает, робеет. Откуда только смелость взялась напросится на очередное дело — неясно.
В Диканьку едут молча, Николая то и дело в сон клонит. Обидно, — лениво плывет мысль по уставшему сознанию, — что, пока возможность была, ничего больше, кроме общеизвестного, про этого человека не узнал.А по приезде не до разговоров — дивчину убили, убийство оказалось не первое, к большому разочарованию, не последнее. И жалел Коля теперь только о том, что в бричке нормально не поспал.
Расследование тянется вяло, подвижки в деле появляются со скрипом и тут же по ветру золой разносятся. В Диканьке они чуть более недели. Гуро ехидничает, полицмейстер волком смотрит — недоверяет. Но подхватывает под руку во время очередного приступа и держит так до тех пор, пока тьма перед глазами николаевыми не расступится..
Николай моргает, оглядывается на Бинха — напряженного, собранного, — и бездна отступает. Сбивается в кучи под корнями деревьев, сворачивается ужом в тени могильных камней.
Гуро ушел далеко вперед.
И, несмотря на это, Николай покорно следует за ним, догоняя, шагает рядом почти в ногу. Яков Петрович вопросов никогда не задает, верит Николаю беспрекословно, хотя верой это назвать сложно — скорее расчет. Его доверие — это идти ва-банк. Сделать ставку на Николая, точно зная, что он приумножит вложения втрое. У Гоголя зудят ладони от неозвученных вопросов, а Гуро понимает его как-то по-своему, совсем неправильно.
Он спутал любопытство с поклонением, а робкую симпатию с любовью.
— Вы ежели решитесь, Николай Васильевич… — Говорит ему как-то Яков Петрович, но не договаривает, кивая в сторону отведенной ему комнаты. И Николай, к социальным заигрываниям в общем-то непривыкший, обычно делающийся в такие моменты слепым и глухим, к своему ужасу, всё понимает слету и краснеет, как подросток, от ушей до самой шеи. Это ведь не с жанром экспериментировать, а с плотью человеческой: живой, податливой, чувствительной. Яков Петрович на живого похож мало. А Коля никогда решиться на такое не сможет.
Решился бы только в омут — темный, глубокий — и чтоб с головой. Чтоб руки до локтей измазаны в чернилах и слова громкие в ряды звонкие складывались, пока сердце под ребрами загнанной птицей бьется.
Рядом с Гуро сердце бьется ровно, а звонкие ряды душит постылый канцелярит.
Когда они наконец настигают ведьму, Коле кажется, что вот сейчас он точно умрет, если не от ее когтей, то от ужаса точно. Чертовщина не отпускает — предстает перед ним во всей своей вымученно страшной красоте, гнилью заполняя пространство вокруг — только глубже в себя погружает.
В ушах свистит. Дернулся бы чуть выше и лишился глаза, потому что траектория выверенная — навылет и точно насмерть, тут без вариантов. Через дыру в голове Ганны видно как клубится пыль под тяжелым шагом, как сквозь дым проступает знакомая треуголка. Александра Христофоровича он, признаться, увидеть не ожидал. Почему-то ему казалось, что Бинх, появись у него возможность, первым делом прострелил бы голову скорее самому Николаю, чтобы под ногами не мешался. Или позволил бы Ганне убить гостей из столицы, чтобы дело лично закрыть, от чужаков избавиться, а там — слава, почет и, возможно, назначение в Петербург. Однако же ведьма, накренившись в бок, грузно падает на землю, кровь ее — почти черная — мешается с грязью, а Николай как стоял живой, так и съехал по стенке хаты Ганны вниз.
Дрожащие ноги держать отказываются напрочь. Дрожащие пальцы с остервенением стряхивают с жилета ошметки чужой плоти.
— Какой пассаж, господа! — Гуро, разумеется, смеется, а Бинх, нахмурившись, подходит к перепуганному Гоголю.
— Что ж вы такой малохольный, господин писарчук, — и прозвище это обидное выплевывая, за ворот крылатки подтягивает Николая вверх. Коля выше Александра Христофоровича на голову, если не на две, но весь съеживается, делаясь сразу маленьким и ничтожным. Незначительным, под прицельным взглядом. Коченеющими пальцами обхватывает ладонь обтянутую кожей, как висельник тянется послушно выше, только бы опору больше не потерять.
*****
Коле Якова Петровича бесконечно жаль, он если не любил его, то был привязан самую малость и обязан. Но Гуро умирает, и невидимый ошейник, за который его тянули, которым удерживали подле себя, пропадает. Уезжает в старой бричке вместе с останками дознавателя обратно в Петербург. Дышится теперь значительно легче, уверенность в собственных силах крепчает, стряхивает с плеч слепое подчинение. А тьма при Якове Петровиче, подступающая только ближе, клацающая острыми клыками над самым ухом, обращается подспорьем, без которого воз их был бы и ныне возле сгоревшей дотла ведьмовской хаты.
Александр Христофорович ему ни друг, ни враг, да и коллегами они стали только по воле случая, но у Коли, честно говоря, и язык бы не повернулся их отношения этим словом обозвать. То странное хрупкое доверие, которое они успели выстроить, каждым новым убийством проверяется на прочность, натягивается между ними с такой силой, что аж трещит, и треск этот набатом отдается в усталой, настрадавшейся николаевой голове. Время на исходе, но что случится, когда оно выйдет, думать не хочется.
Будущее Коле во снах видится туманным, непонятным, отчего-то всепоглощающе ужасным, невероятно тоскливым.
В яви же Александр Христофорович впервые ему улыбается и делится тем, чем с просто коллегой бы точно не поделился. Коля слушает внимательно, Коле интересно, Коля впитывает в себя этого человека всего, как губка. Ему мало и хочется ковыряться в душе полицмейстера больше, дальше, глубже. Руками под кожу залезть, посмотреть, что еще там прячется между сухожилиями, за недоверием, за злостью глубоко внутри под ребрами. Коля никогда себя жадным не считал, но сейчас в нем словно что-то переменилось. Дело ли было в странной, несвойственной Бинху откровенности этим вечером или в непреодолимом желании Николая знать о Бинхе всё, пропустить всю его боль через себя и оставить какую-то часть на память. Дать понять, что ему можно верить, он это доверие наконец-то заслужил.
— …Ну и с тех пор я предпочитаю не доверять людям. Занимайся своим делом и не высовывайся — вот мой принцип.
— Но сегодня вы изменили своим принципам — Чарка с горилкой застывает в воздухе, так и не дойдя до рта. Бинх больше на него не смотрит, Николай разочарованно вздыхает. Открывает рот, чтобы принести извинения, и тут же прикусывает язык, потому что Александр Христофорович резким движением горилку все-таки в себя опрокидывает.
— Я решил, что если с вами что-нибудь случится, у меня будут еще большие неприятности. Я думал о себе. — отодвигает пустую чарку и, подмигивая, добавляет — Выбирал из двух зол меньшее.
Щеки у Коли уже приятно покалывает от выпитого, розовыми пятнами лицо покрылось. На Бинха он старается больше не смотреть. Глаза осоловело блуждают по столу и замирают, натыкаясь на чужие ладони. Перчатки при нем Александр Христофорович тоже снял впервые.
Руки у Бинха на первый взгляд точно такие же, как и у Якова Петровича, но если приглядеться, на пальце правой руки мозоль от пера, и кожа на ладонях загрубевшая, изрезана мелкими бледными шрамами, тоже, видимо, от пера. Его руки на ощупь — Колю в какой-то момент повело, и он сам себя не контролируя перехватил стакан у Бинха, мазнув по его коже своей, да так и обмер завороженный. — Как камень необтесанный, и сам он на вид как скала в океане — неприступная, холодная, покатая.
Одинокая.
Но в общем и целом Александр Христофорович несмотря на внешнюю отстраненность делался ближе чем Яков Петрович, с которым Николаю работать случилось всего ничего. И в глазах у него не стекло мутное, а шторм самый настоящий. Вода бурлящая и небо грозовое.
Живой
Сейчас он Колю рассматривает с каким-то непонятным весельем, заставляя его всего на месте подобраться. От неожиданности, от вспыхнувшего с новой силой интереса и от возможностей, которые ему сегодня открываются. Руку, которой Гоголь стакан перехватил, не отталкивает, только голову к плечу склоняет по-кошачьи. А Николай, расценивший ситуацию по-своему, нежно пальцами проходится по его, позволяя себе чуть больше, чем раньше, но все еще недостаточно, чтобы это можно было счесть неприличным. На водной глади искры отражаются то ли от бинховых глаз, то ли оттого, что самому Николаю от выпитого мерещится черт знает что. В подступающей опять лихорадке Гоголю кажется, что Бинх смотрит на него почти что с нежностью, которая тут же пропадает, стоит Александру Христофоровичу к нему, Николаю, обратиться, да так ехидно, но отчего-то совсем не обидно.
— Вам бы, господин писарчук, в комнату да спать улечься, чай, свалитесь под лавку на потеху казакам.
И это «Господи писарчук» больше не пренебрежительное, а скорее ласковое. Колю пробирает всего насквозь, он улыбается несмело непослушными губами, кивает, как бы соглашаясь, но остается на месте. Александр Христофорович наливает ему еще, Николай пьет залпом, не закусывая.
*****
Ночь черная, глухая, время за полночь давно перевалило. Невдалеке собаки воют. Во всех хатах еще часа три назад свет погас, нос никто за порог в такое время сунуть не осмелится, только у них с Николаем Васильевичем на столе свеча единственная догорает.
Бинх сидит, привалившись к стене, веки опущены, ресницы светлые чуть подрагивают — не спит и явно не собирается. Приводит мысли в порядок, отдается этому странному, словно бы не здешнему умиротворению, незнакомому покою. Ни того ни другого Бинх в Диканьке никогда не видел, это не деревня, а топь сплошная. Тут тревога загустела, слилась с воздухом, в каждую щель проникла. И в этой инертной застывшей субстанции недоверие — как что-то само собой разумеющееся. Изматывающее от того, что ничего не происходит, а если и происходит, то в сто крат хуже становится, словно в трясину по самые плечи проваливаешься, а вокруг — никого, и крик твой никто не услышит, скорее сам оглохнешь.
Новый-старый дознаватель почти лежит на столе, надавливая ладонями на слезящиеся от горилки глаза. Ветер мерзлый приводит Бинха в чувство, и он косится на оставшегося только в одной рубахе Гоголя. Жилет — беспечно выброшенный прочь — сиротливо валяется где-то под лавкой.
Жарко ему видите-ли.
Николай Васильевич смеется над какой-то глупостью, извиняется за собственную нелепость. И Бинху страшно хочется возразить, что Гоголь здесь как раз таки к месту, как влитой. Вписывается в окружение гораздо лучше самого Александра. Но он молчит, фыркает только и, кажется, отвечает что-то колкое, но безобидное. Единственное, что, по скромному мнению Бинха, Николаю не подходит совершенно, так это оружие. С ним столичный дознаватель выглядит безобиднее ребенка с шилом, видно же, что сам скорее убьется, чем кому-то навредит. Весь какой-то нескладный, угловатый, с бараньим упрямством и отчаянной мальчишеской решительностью. И себе не признается, и мальчишке никогда не скажет, что деятельностью своей он будто искру с пальцев пускает, разжигая внутри что-то смутно знакомое, что, казалось бы, истлеть должно было давно. Догореть на Кавказе и совсем уж сгнить на этом богом забытом хуторе.
Трясина рядом с Гоголем будто не по плечи, а по пояс. Полностью она никуда не денется, но идти теперь значительно легче, потому что не один.
Голубые глаза внимательно следят за ним из-под черной челки, кажется, уже какое-то время, кажется, он пропустил какой-то вопрос. Судорожный вздох утопает в горилке.
Гоголь понимающе улыбается и машет неопределенно рукой, мол, забыли.
Бинх ведет головой в сторону и поджимает губы. Мысль о том, что Гоголь здесь не навсегда, что нечего ему тут делать, молодому, успевающему и невинному (невиновному), появляется внезапно, как выстрел, и отдается в висках тупой пульсирующей болью. Душегуба отловят, и останешься ты опять, старый дурак, один на один с порченным прошлым, несостоявшимся будущим, постылым настоящим. И, движимый обидой — совершенно неуместной, на которую права не имеет, — он не преминул Николая в этом упрекнуть.
— Простите, это не мое дело, но оставили бы вы даму в покое. Пожалейте ее и мужа. — Николай Васильевич дергается, как от удара, поднимает на него взгляд совершенно растерянный. — Это дело мы все равно с вами раскроем, вам — в Петербург. А ей что прикажете делать?
Бинху от слов своих тошно и от самого себя тоже. Прикрываться светлым образом Данишевской — трусливо. Только бы не выдать, как самого от тоски крутить будет, наизнанку всего выворачивать после николаевого отъезда. А тот смотрит непонимающе, хмурится и глаза его пьяной пеленой до этого застеленные начинают приобретать осознанность.
— Алексан…Христофорыч.. — Говорить ему трудно, язык заплетается, слов много на уме, да ими теперь только давится.
— Полно вам, Николай Васильевич, объясняться с графом будете. — Бинх тянется через стол за треуголкой, показывая тем самым, что разговор окончен.
Николай добавить ничего не в силах, у него чувств невыраженных целый ком, но ком этот костью поперек горла встает. Поэтому делает единственное возможное, на что хватает сил и трезвости. Руку Бинха перехватывает, до боли крепко сжимая чужое запястье.
— Погодите… — Погодите что? Погодите уходить. Погодите делать выводы: они у вас поспешные, неправильные. Погодите же, в конце концов, закрываться, только не сейчас, когда показали, что тоже человек, когда доверились и поверили. Погодите вы меня бросать, когда я вас за всей этой твердью ледяной только обнаружил.
Ничего из этого Коля не произносит, его трясет, глаза щиплет, и горилка больше ни при чем. Он тянет Бинха на себя через стол, но выходит так, что полицмейстер стоит на ногах твердо, а Гоголь никогда сильным не был, и через стол тянут уже его. Соображать получается с переменным успехом. У него есть порыв, желание, цель — он отчаянно припадает губами к губам, свободной рукой обхватывая Бинха за плечо, ногой, кажется, сбрасывая чарки со стола. Пускай. И все. Он замирает, потому как что делать дальше просто не придумал. Вот у него была идея, навязчивая, сверкающая, такая, которую руками не схватишь — обожжешься. Такую только от себя подальше, потому что с ней существовать невыносимо. Больше никаких импульсов, никаких порывов, в голове тишина звенящая и будто бы дыра сквозная. А бинхово тело под ладонью его затвердело, весь он напряженный и недвижимый, как статуя. Николай опускает голову, лбом упираясь в чужую грудь. Трясти начинает сильнее, но не потому, что ночи в Диканьке стылые, а потому что изнутри все от чужого безразличия вымерзло к чертям.
А затем Николай только и успевает, что рот в удивлении открыть, потому что рывком на себя его тянут, за поясницу ближе прижимают и целуют. Целуют требовательно, жадно, в волосы ладонью зарываясь.
