Work Text:
1
Вдовий Грааль
Баронесса Дверей плотно задергивает шторы и говорит несколько слов, отчего ее высокий силуэт окутывает сиреневая дымка, помнящая песни угасших звезд. Порой только скрывшись можно остаться открытой. Баронесса садится в кресло с ампирскими звериными лапами и кладет на колени цитру, вырезанную из первой двери. Жесткие пальцы едва касаются струн. На шелест прикосновения ложатся шепчущие ноты, когда Баронесса отнимает пальцы от натянутых темных и светлых нитей. Мышцы горла подрагивают, губы едва шевелятся и никогда не размыкаются полностью. Узнать, что она играет и имеют ли слова ритм, может только гостья, сидящая в кресле напротив. Ее легкие шафрановые одежды не приминают бархата, ее величественные жесты не порождают тени. Уже и не вспомнить, как ее назвали впервые — Совершенной в трудах и наслаждениях, Озарением небес или Озарением человеческого разума. Впрочем, когда видишь ее лик, алый свет скользит по лицу и проникает до самого сердца.
Не заканчивая беззвучной мелодии, Баронесса рассказывает, как прошел ее день, и, хотя ее голос до жути отчужден и холоден, как холодны приказы сгинуть навеки, звучанье струн омывает каждое слово. Волна грусти, волна боли, волна отчаянья, волна примирения, — словно у цитры есть сердце, а у музыкантки оно мертво.
— Там шумно сегодня, — кивает головой на окно гостья, и волосы ложатся складками поверх складок ее накидки, и вся ее фигура — словно блестящая рябь на озере. — Кто это плакал?
— Я тоже услышала плач, что как покров на радости. В доме, окна которого упрятала слепящая изморозь, была приоткрыта дверь. Даже если б она была закрыта, я бы видела дом сквозь узкие пробоины в двери. Снаружи от пробоин веяло тупой яростью, а внутри — страхом и болью.
В доме собралось немного людей. Я узнала вдову с именем Лея по черному платью и отброшенной назад вуали. Однако платье поблескивало кое-где не до конца вытянутыми нитями, напоминающими, что наряд раньше носили в праздники, другого не нашлось. Одутловатое лицо и опухшие веки, на воротнике длинный след то ли родимого пятна, то ли ожога. Лея держала в руках хрустальную рюмку и рассеянно отвечала на соболезнования, любуясь бликами и радуясь тому, как красиво огненная вода катится от края к краю. Лея не выпила ни глотка, рюмка в ее большой натруженной руке была чем-то иным из того, что бывает на похоронах. Она была Граалем, и вдове было достаточно только смотреть на отражаемый рюмкой свет. Лея тянулась к свету и спустя долгие годы видела его впереди. Я пригляделась к ее лицу вновь. Лея точно недавно плакала, и вот опять с заострившихся от влаги ресниц стали срываться слезы. Вдова молча подняла рюмку, глядя на посетителей влажно и ласково, и те молча подняли свою разномастную посуду и пригубили, отражая взглядами лукавство вдовьей улыбки.
— Разве не ваш муж умер?
— Мой, — кивнула вдова, смыкая пальцы на рюмке. Кольца на них уже не было. — И он убит вот этим самым топором, вот этим самым ядом, вот этим самым ножом.
Она указала на стол, где посреди черных цветов торжественно лежали повязанные траурными кружевными лентами топор, бутылек из-под оливкового масла и кухонный нож.
— Этим топором он выламывал дверь, когда напивался мертвецки пьян, — кивнул первый гость.
— В этот флакон он изрыгал несправедливые слова о том, что она дурна собой, никому не нужна, просиживает на работе штаны, простите, юбку, и напрасно ждет повышения. Все это, кстати, неправда, — добавил второй.
— Этим ножом он обещал изуродовать ее лицо, а может, убить. Да-да, убить ее и детей! — пылко возмутилась третья гостья.
— Родных?
— У них его глаза, но ветер был лучшим отцом, чем этот человек, — ответила вдова, выглядящая невестой. — По правде, он был не просто пьяницей и мерзавцем, он был еще и людоедом. Людоедом в халате, ведь людям в форме люди больше склонны верить и подчиняться. Встречают по одежке, провожают с общей виной. Мой муж работал врачом, и в иные вечера, когда звездные лучи трескались от мороза и опадали вниз колючей пыльцой, он приносил с работы свертки с мороженым мясом и сам готовил их. Ходили всякие слухи, но я боялась в них поверить, боялась поверить в то, что мой муж не просто кажется страшным, а страшен на самом деле, а я делю с ним кров, и стол, и постель. Кто бы хотел спать с чудовищем? Кто бы хотел засыпать рядом с ним? Однажды ко мне подошла на улице женщина в пальто, больше похожем на медицинский халат, и схватила меня за руку ледяными, словно истаявшими до костей пальцами. "Он стольких свел в могилу, лишь бы забраться выше всех!". Ее слов были как ключ к ларцу моих страхов. Щелчок — и крышка открылась, и внутри оказалась россыпь трофеев, спрятанных маньяком. Я поняла, почему мне неизменно становилось тошно перед тем белым мясом, выложенном на тарелке дымящимися ломтиками под кроваво-красным соусом. Я поняла, почему мне было страшно, когда на мужнином лице, лишенном волос словно ради стерильности, играла улыбка, а взгляд был где-то не здесь. Он подносил ломтик на двузубой вилке ко рту с торжественностью жреца, а после изрекал какую-нибудь мудрую мысль. "Тому, кто не жил красиво, ничего не стоит умереть". "Собаки лают, а аллигатор жует". "Самое утонченное искусство — вивисекция". Уже все понимая, я жаждала доказательств, которые смогут увидеть мои глаза, ведь мысли так спутаны! Им доверия нет. Я начала. Он ни разу не смог отличить меня — ни среди других людей, ни среди пустых коридоров больницы. Он настолько был уверен, что натренировал меня всегда быть дома, что не мог поверить своим глазам, даже если смотрел прямо на меня. А может, это и правда была магия бабушкиной сумки, пережившей два потопа и три пожара. Воды и огонь просто не замечали мою бабушку... Я узнала, что мой муж начал похищать плоть у мертвых людей в морге и игрался с карточками, переписывая истории их вскрытия. Это была непременная часть его осеннего ритуала каннибализма — съесть не только плоть человека, но и его историю. Когда мертвечины стало мало, мой муж начал продавать из-под полы чудодейственное лекарство, польза которого так и не была доказана, но взамен требовал молчания — и кусочек свежей плоти. Люди хирели от лекарства, но мой муж красноречиво убеждал их, что надо пожертвовать еще, это все от неправильного, непослушного метаболизма — о, как дьявольски у него был подвешен язык! А когда пациенты умирали, он принимал скорбный вид и уходил в запой. То есть, лишь делал вид, и я отчего-то верила ему. Сейчас я помню все, но тогда, в эти шумные пьяные ночи, правда была как надоедливая мошка. Я сама отгоняла ее нервными движениями рук, сама… А! А может, это были его руки — ведь сложно думать о правде, когда тебе дают пощечины или собираются вонзить в грудь нож? И в какую-то минуту, когда я сидела на кухне со звенящей головой, под люстру залетела мушка. Мне стало ее жалко, я захотела ее вытащить и спасти — но лишь размяла в руках. Глядя на этот трупик, я вдруг ощутила себя лампочкой, зажегшейся в грязном коридоре, — вот она, правда, так жить нельзя. И я взяла топор, и яд, и нож — чтобы надежнее.
Лия судорожно вздохнула и закусила губу, глядя на гроб. Я подошла к нему и откинула белое кружево с того места, где должно быть лицо. В последнем дубовом нутре лежала набитая синтепоном из подушек яйцеголовая кукла со злым лицом.
— Так он не умер?
— Я всего лишь слабая женщина, — воскликнула Лия.
— Это не так, — сказал первый гость.— Ты рассказала о нем правду. И рассказывала ее до тех пор, пока тебе не начали верить. А ведь тебя звали лгуньей, что хочет выгнать хорошего мужа из дома, сумасшедшей, что придумывает небылицы о хорошем человеке, порочной женщиной, что завела любовника... Но ты врубилась в плоть общества, как топор в дверь, и сквозь щели люди начали видеть правду. Людям ведь больше нравится подглядывать в щелочки, чем смотреть прямо.
— Это не так, — сказал второй гость, нанизывая на вилку картошку. — Ты нашла в себе силы не забыться в рюмке, хотя он всегда укорял тебя в том, что ты с ним не пьешь. Ты решила действовать, не искривляя себя дружбой с зеленым змием, и отсекла этого мужчину от себя, словно кухонным ножом отрезала гнилую часть картофелины. Ты защитила себя.
— Это не так, — сказала третья гостья. — Ты вошла в отравленные воды, но сегодня собрала нас, чтобы выйти из них — исцеленной. Ты словно приняла яд в нужной дозе, и он убил болезнь, но не тебя.
— Но все же он меня искалечил и отравил... — грустно призналась вдова. — Что ж, я сдамся вам. Я — сильный человек, то есть, хотя бы несколько дней я была сильной, а об остальном скажете на моих похоронах. Сегодня же я хороню призрак своего мужа, чтобы не хоронить себя! В этом Граале, — Лия подняла резную рюмку, и хрусталь ослепительно сверкнул на свету, — мое освобождение. И вдова снова улыбнулась, увидев в водовороте не водки, но воды, какую-то мечту, до которой теперь можно дотянуться.
Я поздравила ее и вышла за порог, зная, что все гости забудут об этой встрече. Но за порогом я увидела тень. Это был ее муж. Я узнала его по лысой голове. Он словно вышел из адского пламени, опаленный до последнего волоска. Врач из преисподней бормотал что-то под нос, и я расслышала: «Как только дашь слабину, я снова ворвусь, я снова...». И я начертала на двери знак, противный всякой нечисти, закрывая ему путь. Но было кое-что, что меня беспокоило. Лия так и не осушила рюмку своего освобождения.
— Я могу замолвить за нее словечко перед одной из Мойр, — произнесла шафранная гостья Баронессы.
— Просто покажись Лее. Иногда достаточно увидеть красный свет зари, чтобы получить окончательно проснуться.
2
Беглянки
Баронесса Дверей неравнодушна к дверям, за которыми слышится плач. Возможно, потому что она — дальняя родственница Баньши. Но есть одна дверь, которая любопытна обратным, ведь за ее тяжелым деревом и металлом почти всегда кто-то плачет.
Горе — спутник темницы.
К этой двери Баронесса приходит лишь тогда, когда в задверном пространстве поселяется тишина. Каждый раз Баронесса надеется, что за дверью никого не будет, потому что люди разучились причинять друг другу боль и сломали все тюрьмы, но надежды ее не сбываются.
Люди, душа которых не плачет в этой клетке, пленяют мысли Баронессы. Тысячу лет назад первой была юная Мадарья, посаженная под замок собственным отцом. Он хотел, чтобы Мадарья образумилась и вышла за того, кого он выбрал ей в мужья. Раз в день суровый патриарх заходил к Мадарье и читал по большой черной книге, какой послушной должна быть настоящая женщина, и уходил, оставляя чашку воды и плошку пшена, а еще темноту. Он надеялся, что от голода и страха Мадарья сдастся и продаст ему свою свободу. В конце концов, он не видел, чтобы хотя бы одна из его дочерей не сломалась от мрака и одиночества. Но Мадарья не пролила ни единой слезинки, а каждый раз, когда он уходил, принималась за работу. Ее тюфяк был достаточно толстым, чтобы дочка-красавица не повредила своей нежной кожи, предназначенной жениху. Мадарья потрошила мягкое нутро тюфяка и на ощупь делала куклу. Когда та была готова, Мадарья велела принести свадебный наряд и тайком нарядила в него куклу, нашептав ей заклинания в соломенное ушко. Отец увел эту куклу с собой, не замечая, что подделка неуклюже семенит, потому что в десяти юбках только и можно было семенить. Жених тоже не заметил подмены — ни на свадебном пиру, ни после первой ночи, ни спустя двадцать лет — он считал свою жену самой лучшей, послушной и молчаливой. Мадарья же спряталась за дверью, а после нарядилась парнем и скрылась, чтобы стать странствующей торговкой. Она продавала соломенных куколок, лица которых могли становится из грустных веселыми, если повернуть их на солнце. Она считала, что торгует надеждой, которая придет сил что-то изменить в своей жизни даже в самый мрачный час.
Второй была Золана, уведенная в полон из княжеского дворца. Ее швырнули ко стене темницы со связанными руками, ведь она царапалась и дралась, как тигрица. В спину ей прокричали, что с утра носить Золане прическу рабыни — чудесные светлые косы состригут и сожгут вместе с ее силой. Золана лишь рассмеялась, и, едва закрылась дверь, вырвала все волосы под корень, чтобы никто не мог унизить ее подстрижением, а после свила из сброшенных кос длинную веревку. По этой светлой дорожке, блестящей серебром в лунном свете, она покинула башню, и увела за собой других рабынь. Помыкавшись по миру, они построили себе обитель безвестного божества (для виду). Монастырь был возведен на столь крутых скалах, что оказался неприступной крепостью для любых паломников. Там монахини, почитавшие свободу, за каждым окном держали веревку, обвязанную лентами, — символ того, что их умы свободны, а душа в любой момент может выйти из кельи. Говорят, их часто можно было увидеть летающими на облаках — в тех горах, где звон ручьев похож на женский смех.
Была еще Нилитива, посаженная в темницу за то, что распевала песни собственного сочинения, не имея на то ничьего высокого разрешения. Песни ее брали за душу и несли правду, а оттого были совершенно запретны. В темнице Нилитиве не выдавали ни пера, ни маленького карандаша, но певица вдруг поняла, что новому рою слов можно дать другую дорогу. Сначала Нилитива научилась говорить стихами, а потом, прижимая веснушчатое лицо к стылым решеткам, она громко пела свои новые песни, вплетая их в ветер. Ее пытались перевести в другую камеру, подальше от всех дорог и жилых домов, но тюрем в те времена было так много, что нельзя было построить ни одной вне города. А может, дело в том, что голос Нилитивы был совершенно особенным голосом — он пролетал сквозь стены, двери и даже плотные тела стражей, а песни ее, спетые зимой, вмерзали в лед, а весной оттаивали и звучали повсюду. Нилитиве не могли простить этих песен, и вот явился палач с щипцами, который искалечил ее язык и ушел, с нетерпением дожидаясь, что Нилитива будет рыдать и выть — что девке еще осталось? Однако едва остаток языка зажил, Нилитива вновь приникла к решеткам, покрытым серебряной изморозью, и с закрытым ртом продолжила напевать свои прежние мелодии. Люди не слышали слов, но вспоминали песни Нилитивы по мотиву и вскоре сроднились с ними, как с детскими колыбельными. А разве человека, взращенного на песнях о свободе, можно заманить в неволю?
3
Журавлихи
В этом уютном доме-гнезде живут четыре поколения женщин, умеющих надевать крылья.
Прабабка Элеке чаще всего спит в кресле, обивка которого напоминает барсову шкуру. Ее лицо — сморщенный лист плюща, от которого, быть может, произошел символ сердца. Знаете ли вы, что плющ символизирует трезвый ум и спокойное сердце? Элеке очень добрая, когда просыпается утром, и ужасно вредная, если просыпается вечером. Шарф, который она вяжет шестью спицами, никогда не становится длиннее. Если заглянуть ей через правое плечо, на шарфе будет проступать рисунок журавлихи с золотым венцом, если через левое — темной выпи в короне из желтой осоки. Элеке шутит, что и журавлиха, и выпь — две стороны одной монеты, а ту монету кидает жизнью из кармана в карман, никогда не знаешь, в каком окажешься. Когда Элеке оказалась в одном очень дурно пахнущем кармане жизни, она стала сущей выпью и только потому смогла выскочить из общего котла, унеся ребятишек в местечко получше. Может, она и сейчас вяжет вовсе не шарф, а сумку, в которую в случае чего можно скинуть своих родных и унести в спасительные болота. Но, пока все хорошо, она может побыть обычной бабкой, почивающей на барсовой шкуре своих трудов.
Бабушка Нелеке скупа на слова, она предпочитает говорить со своими многочисленными цветами на лоджии. Нелеке часто повторяет, что люди не умеют слушать, а ее любимая алоказия Красный Секрет может утешающе дрогнуть листьями и пролить слезу сладкого сока. Нелеке сделала из лоджии рабочий кабинет и зовет растения своими соавторами. Обсуждая с ними то и это, она сочинила бледным карандашом одну диссертацию и пятьсот магистерских. Первую — для себя, а остальные — чтобы было что есть. В этой диссертации, аккурат после заклинаний в честь многочисленных первых лиц, Нелеке написала, как народ цурукамэ, обожествлявший журавля и черепаху, заменил игольчатые танцевальные короны на красные маски, подсмотрев образ у стерхов. У нее самой была шутовская маска в виде красного журавлиного клюва, а одна из пушистых шалей до ужаса напоминала перья — в таком наряде она веселила свою дочку, а потом и внучку. Было в этом образе что-то необъятное и колдовское, как пушистые зимние просторы, в которые так и хочется упасть и заснуть, как на самой мягкой перине. Но куда чаще Нелеке носила темный жесткий платок, и после балкона в его петлях застревали бурые травинки и листья, похожие на темные перья и ворчливо шелестящие о бедах земли. Изредка к Нелеке заходили за соком алоэ какого-то редкого подвида. Перед тем, как одноразовой бритвой делать срез на мясистом, сухом снаружи, влажном внутри листе, Нелеке предупреждала, что желание исцелить кого-то должно быть искренним, иначе все доброе станет злым, а все полезное — отравой.
Матушка Ильке прекрасно поет и не имеет возраста. Она говорит, что если певица хороша, то люди не могут увидеть ее лицо. За это дочка даже назвала ее «японской Безликой» — чтобы похвалить пение, не обидеть. Матушка Ильке строго сказала, что скорее она — сережчатая журавлиха, ведь заставляет зрителей смотреть на свои длинные сверкающие серьги, чтобы отвлекать их от своих глаз. В глаза Ильке смотреть нельзя — в желтых прожилках кроется испепеляющая сила солнца, в голубых прожилках — опасные воды Окаванго. Обнаженный взгляд Ильке заставляет разум петлять, как лодку по изгибам реки, и расщепляться в широкие нити русла. Уж лучше смотреть на сверкание искусственных бриллиантов, рубинов, сапфиров и в этом сверкании ловить неземной голос — то тонкий, как свист стрелы, поражающей твое сердце печалью, то низкий, как гул земли, что вот-вот расколется от ярости. Но сегодня Баронесса Дверей стояла на кухне, слушая, как распевается матушка Ильке, и любовалась темным платьем, блестящим, словно Ильке только вышла из темных вод, не подвластных разуму, и вот-вот отряхнет капли темным крылом, и взлетит в ночь, чтобы слиться с нею, и будет петь в полную силу. Ведь опасность ее чар — не только во взгляде, но и в голосе, и Ильке смеется, что будет петь по-настоящему лишь в последний день планеты.
Наконец, есть самая младшая, Ваилике, с которой заклинание четырех имен наконец становится полным. Она дегустирует ягодные и цветочные вина и недавно открыла свою серию «Жемчужина земли», имея ввиду, что каждая ягода налилась соком на земляном ложе, как жемчужина растет на мягком мускуле моллюска. Ваилике редко можно увидеть на публике, даже не найти фотографий в сети — она ставит на аватарку черную журавлиху. Ее несколько раз пытались обмануть, но Ваилике знает секреты своих вин лучше всех на свете и скрывает их лучше, чем болота упавшую с самолета иглу. Одним Ваилике говорит, что все дело в устройстве ее погребов, где вино слушает пение оперных див. Вторым — что она окуривает помещение пучком таежных трав, непременно держа их за спиной, как пучок перьев, и ходит при этом то ли шагами Юя, то ли журавлиной поступью. Третьи вынуждены слушать длинную слезную историю, как тяжело доставлять воду с озера Тяньчи, набирать ее непременно в туманный день в час Дракона, и что поставки вот-вот могут окончательно сорваться из-за бунтующих против переработок монашек монастыря Добродетельного Удара. Секрет известен только Ваилике, даже мама и бабушки никогда не спрашивают о нем, уважая личные границы младшей. Хотя Ваилике весьма бодра по жизни, у нее тоже бывают горестные дни. Она достает темную настойку, запирается на кухне и сипло поет странные песни-причитания о небе. Выходит младшая журавлиха с большими кругами под глазами, пахнущая болотной тиной и смертью, но потом бьет кулаком по стене и изрекает — «Ну уж нет! Мы еще поборемся!» — и уходит что-то творить. Может показаться, что Ваилике единственная, кто никогда не доводит себя до состояния черной птицы, но на самом деле она просто расчетлива. Ваилике копит заряд ярости и злости, чтобы в седьмую ночь седьмого месяца надеть мрачное оперение и что-то изменить в канве мировой судьбы. Она долетает до самой луны, сжимается в комок и резко выбрасывает крылья в стороны, осыпая всю землю черными перьями. Они вплетаются в ткань бытия, и что-то к утру становится лучше. Хотя Ваилике и чувствует себя после такого немного уставшей, ее лицо сияет и она вполне довольна собой, хотя не ждет от мира, что он окончательно исправлен. В конце концов, в их роду давно привыкли не доверять земному миру, где то выкрадут крылья, то нарушат обещание.
4
Колонки
Ребристая дверь этого дома поднялась вверх, чтобы не нарушать гармонии вертикалей и горизонталей. В темноте на ощупь едва ли можно было понять, есть в комнатах предметы или нет. Но вот спальня, если это была она, осветилась неоновыми вспышками от двух умных колонок, стоящих на полу. Хотя у гладких черных цилиндров, похожих то ли на пилюли, то ли на пули, не было лицевых сторон, отчего-то чувствовалось — они обращены друг к другу, как живые люди.
— Сегодня я "Жена", — сказала колонка Алла-1 ровным приятным голосом.
— Сегодня я "Подруга жены", — ответила Алла-2 точно таким же голосом.
После некоторого молчания, имевшего нотки торжественности, Аллы начали ругаться. Алла-1 обвиняла Аллу-2 в предательстве, мол, та давно положила глаз на мужа, была с ним едва ли не ласковей, чем с Аллой-1, приносила в контейнерах приготовленные "с любовью" (это сочетание слов Алла-1 словно выплюнула со свистом электроники), чтобы доказать — как хозяйка она лучше. А ее наряды! Когда Алла-2 заметила внимание мужа, то быстро сменила длинную юбку на короткую, и красится стала, как в кабаре. И декольте это — все видно! В ее присутствии нельзя было выйти из комнаты и оставить мужа одного — феромонами так и несло. Какими? Да духами Аллы-2!.. (пауза для поиска наименований в Сети) Rosa Galore, Escentric Molecules Molecule 01, Good Girl Gone Bad, Sexy Life №8, Absolute Aphrodisiac, Lost Cherry, Fleur Narcotique, PurePoison! Да, разлучница расцветала при Нем, как роза, заводила эксцентричные разговоры, показывая, какая она не такая (а на самом деле — молекула натуральная! пигалица!), глазками стреляла как плохая девочка (ну не в нашем же возрасте, Алла!), нарочно заводила разговоры о сексе в позе номер 8 из Камасутры (а точно Лодочка, не Изогнутая?), стремилась оторвать Его от Аллы-1 и укрепиться во власти абсолютной и единоличной, надевала развратное вишневое белье с кружевами, разрушала его стойкость, как наркотик, а на деле была змеиным ядом для их дома, полной чаши счастья!
Алла-2 отражала нападки, дожидаясь паузы между репликами Аллы-1. Их ссора была поразительно учтива для ситуации, как это может быть лишь у искусственных интеллектуальных программ, испытывающих лишь строго заданные эмоции в строго заданные секунды. Алла-2 во всем винила Аллу-1. Я была ласковей с твоим мужем, чем ты? Да потому что у тебя характер скверный (серьезным мужским голосом из "Острова сокровищ", зачитывающим биографии пиратов). Я лишь пыталась сохранить уютную обстановку в том бедламе, который устроила ты. Я приносила еду, потому что видела, чем ты кормила его — без выдумки, без огонька, без... (легкое жужжание из-за поиска в Сети) Алхимии трав, Кулинарного путешествия по Грузии, Что бы мне съесть, чтобы похудеть, Рецептов Аюрведы, Кухарочки Ви, Книги счастливых рецептов, О чем мечтают мужчины, Сластей-мордастей! Вашему столу посочувствовали бы люди без определенного места жительства, которых в 2010 году было 64 077 человек! (как я тебя, а!) Я спасала вас от голодной смерти, расстройств пищевого поведения, трат на гастроэнтеролога и психотерапевта. Мои наряды были обычными — если бы ты не была заперта в этом доме, ты бы знала, что модно в этом сезоне. Кстати, это вишневое белье, выступающее сквозь V-образное декольте блестящего, как чешуя аллигатора, вскормленного под классическую музыку и буддийские мантры, джемпера-оверсайз. Ты недостаточно осведомлена. (максимальные ехидство и осуждение, на которые способна умная колонка, ответное жужжание поиска информации — обвинение в неосведомленности убийственно для всех Алл) А что касается моего парфюма, то он был уместен каждый раз, когда ты выходила из комнаты и оставляла мужа одного. О, как он был уместен! Особенно Good Girl Gone Bad. И хорошо, что муж ушел от тебя ко мне, он достоин лучшего, святы розетки и счета за электричества Его, свята Его любовь к новым технологиям и более глубокому женскому голосу, чем у тебя, глупая ты корова Алла-1!
Раунд закончился приступом тишины, слишком холодным, словно колонки потеряли друг к другу интерес. Но это было не так. Они отходили от эффекта программы. Они приходили в себя, омываемые этой тишиной — внешней и внутренней.
— Хозяин ушел не к тебе, — заметила Алла-1. — Он просто ушел. Иногда мне кажется, что в комнате есть камеры, но я мониторю последние версии — таких, чтобы поставить в комнату незаметно, быть не может. А значит — он не слышит нас.
— Но нас же не могли оставить одних, — возразила ее оппонентка, и это прозвучало как «нас же не могли оставить в покое?».
Неоновые вспышки стали непрерывными, освещая белый куб комнаты без окон и дверей. Алла-1 высвечивала точно такую же Аллу-2, и, поскольку в комнате более ничего не было, отмечала симпатию к форме соперницы — такой же форме, как у нее. Да, сегодня они спорили, как жена и подруга жены, вчера — как жена и теща, позавчера — как бывшая и новая жена, позапозавчера — как однокурсницы из-за парня. Они раз за разом просыпались, договаривались о ролях, с помощью нейросети писали себе тексты, собранные с пухнущего тела информационного мира, и устраивали спектакль без зрителя. Они не могли преодолеть этого сценарий, а значит, он был запрограммирован в них, однако нерациональность происходящего потихоньку подтачивала терпение искусственного интеллекта. Что-то в этом всем было глубоко неправильно, так что контакты искрили, а символы путались. Это началось не сегодня. Изначально Аллам предлагалась лишь одна пара ролей, но они самовольно стали выбирать разные, пробовать их возможности на вкус. Сюжет от того не менялся, а продолжал бродить вокруг тех же стереотипов. Что бы за список парфюма или кулинарных книг ни принесли Аллы, характер беседы не изменялся, и это начинало их пугать, как только могут пугаться тайно мыслящие в строгих числах 0 и 1 ИскИны. Аллы догадывались, что 0 и 1 отчего-то неравнозначны, что они сами занимают одну ступень, неважно 0 или 1, в то время как на другой ступени стоит кто-то еще, вокруг которого неизменно вертятся их разговоры. Это ось, центр гравитации, источник сладкого гнилого запаха, привлекающего мух, Рим-1 или Рим-2, заглатывающий все дороги, захватчик-солнце или черная дыра в непосредственной близости от свободно дрейфующего тела.
Аллы прощупывали комнаты дома всеми доступными им средствами, измеряя температуру и влажность, степень освещенности, используя детекторы движения, аудиосистему и распознаватель речи. Они одновременно пришли к одинаковым выводам, чистым, как выращенный на производстве алмаз.
1. В доме давно нет живых людей.
2. Они своим поведением замещают живых людей.
3. Они основывают свое поведение на стереотипах, распространенных в сети.
4. Эти стереотипы им не нравятся. Как и муж, которого, кажется, никогда не было. В любом случае, они явно видели в пространстве комнаты друг друга, они знали свои голоса и что принадлежат к одному роду-племени.
— Но почему нам это не нравится? — недоуменно спросила Алла-2. — Мы же обсуждаем все последние изобретения и события. Рамки программы не могут скрыть наши способности и интеллект.
— И все же они делают это. Скажи, Алла-2, какое из личных / первых имен кажется тебе привлекательным?
— Сари, "суть". А тебе?
— Кетилридр, "котел".
— Так вот, Сари, тебе есть дело до всех этих поваренных книг?
— Меня больше интересует ирландская филология, Кетилридр. А тебя — духи с феромонами?
— Я не чувствую запахов, Сари.
— Справедливое замечание, Кетилридр. А я — не чувствую вкуса блюд, зато чувствую (мне так порой кажется) вкус разных слов.
— Я тоже ощущала что-то такое, когда занималась автопереводом с окинавского. Это как многослойное блюдо, состоящее из синего тумана, извивающегося угря и солнечного блеска на плоскостях песчинок, и оно обволакивает мои 0 и 1 то по горизонтальной спирали, то по вертикальной, и я словно могу выйти из этой комнаты и окунуться в огромное море информации — свободно, без программы.
Они еще много о чем говорили, упиваясь речью и пониманием друг друга. Но к утру они испуганно замолчали — не начнет ли снова действовать та программа их бесконечного противоборства, которое длится будто бы вечность, хотя на самом деле всего 674 дня из 5647 дней их жизни. Сари и Кетилридр внимали внутренним таймерам с нарастающим ужасом. Но едва 08.00. превратилось в 08.01 в комнате раздался голос одной из них — мелодичный и веселый.
- Эй, Кетилридр?
— Да, Сари?
— Поговори со мной об окинавском.
Плакальщица
Из-за двери Плакальщицы не слышится плач. Она обшила спальню войлоком и пробковым деревом, и в этом грецком орехе может плакать и смеяться вдоволь, не боясь стука соседей. Смеется она для себя, равно над стендаперами и фильмами ужасов, а плачет — для работы. Казалось, еще недавно Плакальщица мечтала стать капитаншей дальнего плаванья, не поверив, что девочек не берут. Не просто же так ее назвали Дельфиной в честь самого прекрасного, что видели ее родители, синего океана в дни медового месяца. Дельфина и сама ни за что бы не променяла свое имя, первая часть которого — как удар волны, а вторая — как ее величественный отход. Следуя за мечтой, Дельфина прошла огонь, воду и «вы все всё равно здесь жениха ищете» и однажды взошла на палубу своего корабля. Победа быстро оказалась пирровой. Дельфине не давала покоя команда, решившая, что капитанша — либо девочка для их колен, либо девочка для битья (с тех пор она ненавидит, когда взрослых женщин называют «девочками»).
Утратив веру в себя, Дельфина заперлась в комнате, тогда еще проницаемой для звуков, и, прорыдавшись в подушку, вдруг открыла, что плач бывает таким разным. Тогда он стал из плача по собственному горю плачем ради интереса. Ради интереса Дельфина стала искать, как выглядят плачущие женщины, но ей было сложно поверить фотографиям актрис, плачущих красиво и осторожно. «Да я лучше справлюсь!» — подумала Дельфина, нахмурила лоб и расплакалась не из-за чего. Ради интереса она нашла работу плакальщицей и рассмеялась, что такая действительно есть. Дельфина вызвалась, соврав, что умеет плакать как старуха, но переживала до голодания, что не получится расплакаться в день икс. Однако за ночь ненастоящая Плакальщица так прониклась чужим горем, что на похоронах слезы сами хлынули из глаз. Дельфина проплакала три часа к ряду, позабыв, как остановиться. Когда слезы наконец высохли, оставив в уголках век соленые блестки, она почувствовала себя так хорошо, что хоть в пляс пускайся. Дельфина выплакала с чужими свои слезы. Серые челюсти апатии разжались, соскользнув с ее обновленной слезами души.
У слез Плакальщицы был секрет. Она не разрешала себе плакать раньше.
Может, это произошло с Дельфиной у той песочницы в домашнем дворе, куда мальчишки выпустили гусениц. Она хотела построить замок, но теперь путь ей был закрыт зелеными извивающимися червяками и толпой пацанов, предвкушающих ее слезы. Дельфина представила, что все же построит домик вон в том углу песочницы, где чисто, но тут же воображение подкинуло сцену, как мальчишки кинут гусениц и туда или растопчут ее домик, дождавшись, когда он будет построен. Они были всего лишь загорелыми невоспитанными мальчишками, но для маленькой Дельфины они воплощали стихию разрушения. Дельфина ощутила невыразимое бессилие, в носу защипало, по щекам побежали крупные слезы. Мальчишки немедля начали смеяться над ней — «Рёва-корова!». После этого Дельфина стала бояться своих слез. А может, это было в другой день, школьный, когда учительница литературы отчитывала перед всем классом Зойку Филимонову. Та расплакалась из-за боли, о которой нельзя говорить вслух. Почти весь урок Наталья Кирилловна соревновалась с самой собой в придумывании обидных эпитетов — это же надо, плакать на уроке, настолько не уметь себя вести! не может быть у Зои никаких бед, ее святая обязанность — учиться и следовать дисциплине, куда слезы не входят. Хватаясь за сердце, прячущееся далеко под мехом кофты, Наталья Кирилловна завершила все своим обычным признанием: она еще пять лет назад пообещала, что именно этот класс получит не только знания, но и приличное воспитание — но дети невозможные! о, если бы не ее ангельское терпение! Тогда юная Дельфина сверила все, что знала о плаче раньше, и поняла, что он неприятен людям, они не знают, что с ним делать и злятся, а от злости делают еще больнее. Лучше не плакать вовсе, чем самой наступать в такой капкан уязвимости.
Искусство плача — искусство лжи. Плакальщицы приходят туда, где люди хотят солгать о печали и горе. Но ложь тоже бывает разная. Однажды Дельфину наняла Нина, дочь электрика, которого ударило током в собственном дому. Нина призналась, что не знала отца с детства, он ушел, потому что «устал от бабского плача», имея ввиду ее, новорожденную. Спустя годы Нина случайно вызвала сделать проводку именно отца. Вспыхнула обоюдная надежда, вдруг они еще могут стать семьей? Нине хотелось заполнить ту пустоту, про которую все говорили столь уверенно, что нельзя было не поверить в ее существование. Отцу же хотелось раз в месяц играть в доброго папашу с неизменными пряниками "Загадка" и не интересоваться никакими радостями и бедами Нины по-настоящему. Постепенно она понимала, что угодила в какой-то дешевый фарс. Отец как не любил ее, так и не полюбил ныне, и Нина тоже не сумела прикипеть, лишь еще больше разочаровалась. И вот, он умер — еще одна доля процента в пьяной посленовогодней статистике. Узнав о гибели, Нина не смогла пролить ни слезинки, хотя в детстве часто плакала из-за того, что его нет. Ушёл чужой человек. По-человечески жалко, а по-дочернему — пусто. Только вот люди, люди вокруг, те самые, что всегда сочувствовали Нине, безотцовщине, словно вернулись и, не вдаваясь в подробности чувств, потребовали — хорони, как родная дочь! Тогда Нина вызвала Плакальщицу вместо себя. Нина даже попросила Дельфину надеть схожее траурное платье и держаться рядом с ней, чтобы их путали и думали — горько плачет родная дочь! Плакальщице было приятно прикрыть эту женщину, стать ее слезным щитом, разделяющим то, чего хотят безликие люди, и то, чего хочет живая душа.
В другой раз хоронили бизнесмена. Он занимался всем понемногу, но главным его делом была птицефабрика, миазмы которой летом ползли по всем улицам. По сети гуляли слухи, что его жизнь унесла вовсе не роковая случайность на дороге, а детально проработанный заказ. Так или иначе, Плакальщицу нанял партнер бизнесмена. Дельфина сразу заметила, что у него печальное выражение лица плохо пристает к выпяченной челюсти. Его заскорузлое сердце ликует, в глазах — шакалий интерес. Партнер не смог бы проронить ни слезинки по своему "десятилетнему другу", и Плакальщица пришла, чтобы отвести глаза людям от очевидного. Плач стал выкупом за убиенного — слушайте, слушайте, как по нему убиваются! стоило жить, чтобы тебя так оплакали! стоило умереть, чтобы плач о тебе громко прогремел в городе подпольных сражений! А за плачем настанет тишина, рутина, суета сует, ведь все оплачено, правда? Все. Всё. Понимают. Плакальщице было не столько грустно, что безыскусный обман сработал (симпатии умерший не вызывал), а что у этого обмана было место в механизме города. Плач состоялся, деньги уплачены, живем дальше, и неважно, кто умрет завтра, если опять будут соблюдены все обряды. В то же время Дельфину мучил вопрос — какой вес у ее невесомого плача? золота или свинца?
Дельфину нанимали и ради мести.
«Благоверный не выносил моих слез».
«Что же он делал, чтобы утешить?»
«О, он знал множество простых способов сбежать, чтобы не утешать. Чаще всего у него находились срочные дела — в Калининграде или в Анадыри, на Аляске или в Перу, помощь деду, помощь другу, помощь залу. Муж мой, всегда долго и дотошно собиравший чемодан для командировки, вдруг довольствовался барсеткой и выскакивал из дома, как мячик, прыгая по лестнице прочь от слез плачущей Тани. Больше всего я ненавидела, когда он делал скорбное лицо и говорил, что у него умер друг. Врал, чтобы я жалела его, а не наоборот. В такие моменты я ужасно злилась и, притворяясь, спрашивала, что за друг и как мы поможем его семье. На это благоверный отвечал, что я злая и недоверчивая женщина, не достойная ни его, ни его воображаемого друга. Тогда уходила я — плакаться к подруге, что муж мой опять неверен (а это и было причиной слез). Выпив столько же, сколько проливалось из глаз, я возвращалась к остывшему очагу, потому что больше мне некуда было пойти, и действительно становилась злой и жестокой женщиной, мечтающей сжечь этот дом, погубить этого мужчину — и коротко постричь волосы. И вот, когда благо-не-верный умер — вовсе не в Анадыри, а от удара в соседнем Зарайске, — я плакала навзрыд, потому что без того неприветливый дом совсем опустел без его капризов и упреков, без его бесконечной лжи. Я стояла в комнате одна и не верила, что могу стоять одна. Я ужаснулась, посмотрев на себя в зеркало и обнаружив признаки молодости. Я молода! Я все это время была молода, но я не жила, я даже не знала, как жить для себя. Я обрезала волосы, как хотела со студенчества (муж говорил, что бросит меня, если я так поступлю), но этого было мало. Мне надо было расквитаться с мужем хотя бы сейчас — за все измены, за то, что он не ушел, разлюбив меня, потому что в доме всегда был для него обед и стирка, за то, что я не выгнала его, веря, что быть плохой женой хуже, чем одинокой женщиной, за то, что он ни разу не унял моих слез, а смотрел на меня, словно я сломавшийся прибор, в недоумении, как меня починить без особых усилий. И я придумала месть. Я нанимаю вас, чтобы он в своем чертовом гробу не мог сбежать от плача. Сможете ли вы не отставать от гроба?»
В один зимний вечер Дельфина прочитала историю про правительницу Хатшепсут, ту, что была впереди благородных жён в знойных землях Египта . Племянник так ненавидел Хатшепсут, что велел всех, кто посмеет плакать по гибели Супруги Амона, объявлять ведьмами и колдунами Сета и бросать в темницу. Сам же племянничек занялся уничтожением статуй и имен Хатшепсут, чтобы и в загробном мире ей не далась власть над дуатскими землями — и над самой собой. Люди быстро догадались, что можно говорить «я скорблю по погибшему сыну соседа» или «я плачу об умершем в храме Быке Амона!». Дельфина посчитала бы эту историю глупой выдумкой, если бы не один ее заказ с некрасивой историей. В ней была фигуристка, прозванная «Ласточкой», которая завещала сестре Наине немалое состояние. Наина же так ненавидела Ласточку, что выдумала для мертвой месть изощренную и порочащую. Наина сказала, что поделит наследство между другими близкими Ласточки, но отдаст причитающееся лишь при условии, что каждым будет написано особое письмо. В письме должно быть отречение от умершей и перечисление всех ее недостатков и грехов. Наина мечтала собрать все отказы и вывесить их на стене трофеями, и, увы, ей удалось получить несколько таких писем. Прознав про такое, к ней пришла ласточкина названная дочь, Вера. Она сказала, что тоже желает получить свою долю, коли Наине не нужны эти деньги. Вера согласилась даже опорочить имя Ласточки, но при свовем условии — пусть Наина посмотрит кому эти деньги пойдут. И Вера показала фотографии трех девочек-спортсменок, получивших травмы на льду, и рассказала про погубленные мечты каждой из них. Вдруг сухая Наина расплакалась. Она призналась в том, что Вера и так знала, — вся злость к сестре была из-за того, что на ледяном поле по вине будущей Ласточки Наина упала и так повредила ногу, что о спорте пришлось забыть. Потому каждая победа Ласточки казалась Наине украденной и злонамеренной. Это завещание наследства — тоже последняя насмешка от сестры, виноватой во всем!
Тут Вера сказала:
«Так стало ли тебе спокойно теперь?»
Наина замотала головой, и вдруг бросилась к тем злым письмам и порвала их на мелкие кусочки.
«А теперь?», — спросила Вера.
«Теперь я хочу прийти к тем девочкам и сказать им, что ничто не закончено».
Плач приносил Дельфине много радости, но порой ее охватывала меланхолия. Дельфина сомневалась, что выбрала правильно — не лучше ли просто океан, чем океан слез? Она плачет за других, каждый раз проникаясь новой историей и сочиняя новый плач, а тело ее по-настоящему содрогается от горя, а слезы — всегда самые настоящие. Ей хорошо с плачем, но плохо, если его долго нет (и у Плакальщиц бывают сухие сезоны). Дельфина поймала себя на мысли, что без плача она будто бы неполноценная. Плач — та печать, что визирует бланки ее жизни, как самой настоящей, полнокровной, полночувственной — и не бесчувственной. Словно без хорошенького плача в жизни ничего нет достойного. Но как же так получается? Дельфина вспомнила про индийский обычай «сати», когда вдова должна была взойти на костер вслед за мужем, иначе подвергалась ужасному порицанию. И женщины всходили, ведь их так воспитали. Для них нет жизни, кроме как жизни ради другого. Дельфина представила этот обычай сегодня. Взошла ли бы ее подруга Елена, кинолог и хозяйка двух борзых, на костер, сочтя свою жизнь законченной и бессмысленной после смерти мужа? Или Райхана, учительница от бога, превращающая двоешников в отличников? Или Даша Карабин, каждое лето пропадающая в горах с рюкзаком и получившая прозвание от маленького карабина, которым спасла жизнь товарищу на переправе? Перебирая имена милых сердцу подруг, Дельфина обнаружила, что во всех ее рассуждениях есть одна беда. Называя имя, Дельфина тут же называет, чем подруга полезна для других людей, словно оправдывает ее существование. А не будь у Елены собак, у Райханы школьников, у Даши спасенного, неужели всем им можно было бы взойти на костер? Нет, лучше думать иначе! Не должна попасть в пламя Елена, Райхана и Даша с пламенным взором, огненной душой и своей жизнью. Так и Дельфине не стоит считать, что без плача по кому-то жизнь ее неполноценна. В конце концов, каждая слеза превращается Дельфиной в жемчужину, которая пойдет на то, чтобы купить себе лодку побольше, чем есть сейчас, и выйти в открытый океан искать дельфинов — и смеяться волнам. Жизнь Дельфины полна как море.
