Chapter Text
Сколько в дереве дорог, сосчитай-ка будь любезен.
Неужели, ты помог написать полсотни песен?
Неужели, это ты мне напел полста мелодий?
Неужели, это ты был со мной в любой погоде?
Это мой осенний бред — кинозал для психопата.
Сколько месяцев и лет мы стоим вдвоем у старта?
Безвозвратно средь разврата мы невинны…
Твою душу унесу, спрячу в сумрачном лесу,
Где растут те, кто прошел до половины…
Она что-то отчаянно упускает.
Смотрит в чистые голубые глаза, подёрнутые почему-то затаённой печалью, и отчётливо это осознаёт. С каждым днём он всё более сдержанно-нервный, выглядит спокойно, но взгляд выдаёт с потрохами. А Джудас, точно с цепи сорвавшийся пёс, переругался со всеми за неполную половину дня и от зелени глаз осталась лишь пугающая непроглядная тьма. Он горбится, в углу ютится дальше от шума, дальше от излишне громкого Питера и прямолинейного Джона, взгляда Дизасова избегает старательно, а на неё саму смотрит, будто она совершила все мыслимые грехи. Он и раньше не сильно жаловал Магдалину, но сейчас, будто обезумел. Или…
Приревновал? Ей смешно от этой мысли, ей кажется, будто взаимная тяга Джудаса и Джизаса слишком заметна, чтоб даже пытаться, их связь выше земного, крепче цепей и, чудится, божественных уз, она искрится короткими взглядами, долгими беседами и громкими, но не злыми спорами. Джудас резкий, пылкий не согласен с Джизасом, кажется, во всём, но в Джизаса отчаянно верит, верит так, как не мог бы верить никто. Разве такое можно не почувствовать?
Мэри морщится от громкого смеха Питера, откровенно хохочущего от собственной же шутки, вздыхает. Можно. Она, Джизасу кивнув, спешно отходит дальше, проходит меж огромных валунов, у которых они спрятались от солнечного зноя, там в глубине, опираясь на голый камень, сидит Джудас, вновь не поделивший что-то с Питером. По верхушке камня солнце бьёт, раскаляя, по низу ветерок прохладой ходит, завывая меж природных стен. Они блуждают по городам неполных три года, точно сорок лет по пустыне, уча заветам не слышащих: города встречают их радостью и благодатью, чужаков принимают с добротой, Божий завет не забывая, но стоит им скрыться, готовы клеветать и проклинать едва ли не всегда.
Идея любви семенем оседает и втаптывается в землю, оставляя лишь смутную надежду и страх, что росток не пробьётся через почву ненависти и злобы.
— Рановато выдвигаться, не? — он щурится на неё неохотно, отрывая кусок от ломтя хлеба, рукой опирается на небольшой сундучок с их скромной казной. Смешно называть это казной после обеспеченной жизни, но им хватает.
— Рано, — она кивает степенно, усмехается коротко, заслышав возобновившийся смех: слишком легко в голове представляется его кроткая, краткая улыбка, едва трогающая губы, когда взгляд пробегает по ученикам. — И как он на них так смотрит, будто они не дети дурные, — она в воздух вопрошает, да встречается с удивлённым взглядом, тут же холодеюще-едким.
— К другому привыкла, Мэри? — он тянет едко-едко, будто змей, способный отравить.
— Ммм… Да, к умным, воспитанным и с чудесным чувством юмора. Ах, да, не таким ядовитым, — она морщит носик мило, как ей кажется, да на лицо чёрные пряди спадают неосторожно. — Не против?
Мэри удивлена искренне, когда он кивает на место рядом, не жеманичает с ней, не расшаркивает — ему и смысла и желания никакого. Она улыбается. Может… Они могли бы сойтись хоть в худой дружбе?
***
I'll be here waiting
Hoping, praying that
The sky will guide you home
When you're feeling lost I'll leave my love
Hidden in the sun
For when the darkness comes
— Мы что-то придумаем, но ты должен отдохнуть. Поспи и мы всё решим, — она пальцами по волосам Джизаса ведёт, в прядках путается, тихонько колыбельную из детства напевает, украдкой думая, кто б спел ей, чтоб успокоить дикое сердце, спешащее куда-то, будто знающее больше её.
Ему всё сложнее засыпать с каждым днём, точно ему известно что-то, мучающее его, не дающее свободно выдохнуть и сковывающее грудь в клетку, что вот-вот проколет тонкую кожу.
Обнимает себя, поднявшись, когда он уже крепко спит, и ловит мрачный, потерянный взгляд Джудаса. Они вновь громко спорили, вновь при Мэри, вынуждая её быть немым свидетелем разрушения чего-то безумно важного. Хочется плакать от бессилия, будто кто-то дыхание по крошке ворует, а она может лишь хвататься за горло бессмысленно.
Джудас сбегает раньше, чем она успевает осознать, подойти. Мэри остаётся одна, смотрящей на звёздное небо в считанных часах от Иерусалима, готовящегося к Песаху, не ведающего ещё, что тот пророк из слухов, Мессия их старых легенд завтра войдёт в город.
И она своими глазами видит восхищение толпы, слышит крики и пение, слышит чужую веру, что в сознании звенит металлом. Она дрожит, проходя след в след за учениками Джизаса, у неё руки, будто веточки на ветру, их Джудас перехватывает, едва ли не впервые касаясь её. Знала бы она, что часы спустя станет причиной ссоры, что смотреть на неё будут зелёные глаза, тёмные-тёмные, смесью злобы и вины.
А пока она прислушивается к каждому шороху, чувствуя себя сходящей с ума отшельницей. Она на Джудаса глаза поднимает и понимание во взгляде убивает, у неё в глазах глупые слёзы закипают.
— Ты прав, — тихо шелестит Мэри, почти теряясь в шуме обступающей их толпы.
Джудас чуть сдвигается, будто укрывая её от людей. Раньше она видела, как он защищал Джизаса, как грудью удары принимал, лишь бы защитить его. Быть на месте учителя странно, но трепетно.
— Он не слышит, — Джудас отчаянно глазами следит за Джизасом, невольно чужую ладонь сжимая крепче. — Будто ослеп…
Она печалью в голосе и взгляде давится, едва о ноги свои не запинается и не знает, что она может сделать, чем помочь, лишь боком к боку жмётся в немой поддержке. Сил не хватит докричаться у обоих. Да и можно ли докричаться до Бога и выжить?
— Не важно, ты всё равно доложишь ему. За этим же здесь, — Джудас фыркает, отстраняясь, минуты спустя, растянувшиеся в вечность.
Мэри хочет его стукнуть, но выходит лишь слишком хорошо понимать. До пугающей дрожи и нервного смеха, застрявшего булькающим звуком в груди горящей.
— Я тебе верю, я с тобой согласна, Джудас, — Мэри головой качает. — Никто меня не подсылал, никому я ничего не скажу. Я тебе д о в е р я ю, — она тормозит, перехватывая его руки, сжимает ладони в надежде, что он поймёт, увидит, почувствует.
Его кличут вором, лжецом и лицедеем, жестоким, бездушным, бесом в теле человека, продавшим жизнь за что-то, продавшим родителей и всех близких. Она видит несчастного, потерянного человека, что стоит на перепутье, что готов на бег сорваться, но боится ошибиться. Человека, чьё доверие сломали на его глазах, раскрошили и на раскрытых ладонях даром преподнесли. Одинокого, сломленного, почти безумного в преданности тому, кто впервые увидел в нём человека.
Она вздрагивает, когда Джудас ладони резко вырывает, уходя, почти сливается с толпой, но что-то трескается в груди, будто она поступила правильно.
Ночью во сне она куда-то бежит, сбивая ноги в кровь, дробя дыхание и тонет в крови. Её слишком много, она красным заливает дорогу и водой разливается, металлом заливает горло и горчит на языке, душа. Она не знает, куда спешила.
***
Мне не до сна, палач придёт на рассвете,
И звук шагов за дверью бьёт, словно нож,
Но в клетку входит не гонец верной смерти,
А в рясе чёрной Святая Ложь.
Она плечами ведёт неуютно, к коже всё липнут взгляды больных, ослабевших, полубезумных людей, тянувшихся к Джизасу, на учеников его смотрящих с восхищением и благоговением, верящих, что чужой милости хватит дабы открыть врата Рая для каждого из них. Мэри себя за плечи обнимает, к еде не притрагиваясь, её воротит от вида хлеба и вина, у неё голова кружится, вращает мир вокруг до горечи на языке. Она Джизаса и не слышит почти, едва слова улавливает, больше стараясь усидеть, не свалившись кубарем.
Ком в горле последние дни скручивается, сводит, расходясь по всему телу, уже она сама натянутой струной ощущается. Предчувствие давит на плечи болью и страхом. Неотвратимостью. Но она не понимает отчаянно, чего бояться и куда бежать. Мысли мечутся беспорядочно, спешат, несутся, но она что-то упускает снова-снова-снова.
Никто и не видит или не хочет видеть, что её трясёт, что у неё озноб нездоровый, что ещё минута и она рухнет наземь здесь же. Только два взгляда следят за ней: сочувственно-голубой и темнеющий злобой зелёный, едва-едва светлеющий тлеющим состраданием. Джудас жалости к себе не терпит, к другим её не позволяет себе, но милосердию у Джизаса учится капля по капле, будто не спорит с ним вечно о доверчивости и лжецах вокруг.
— Среди вас есть тот, кто предаст меня, — она слышит эти слова, точно не в себе, не в своём теле, не она сидит за столом перед полной чашей вина, пока остальные торопливо цедят его, внимая словам учителя.
Ей вино кровью из кошмарного видения, а хлеб горечью на вкус оборачивается.
Мэри замирает. Мэри смотрит на Джудаса и з а д ы х а е т с я. У неё в голове мысли сходятся противной липкой картинкой ссор-споров-криков, у неё и сейчас крики чужие безотчётной дрожью по коже проходят, в спину холодом бьёт, по плечу точно костлявая рука ведёт, тонкая, худющая, но крепкая, будто ангел смерти, явившийся к фараону однажды, за плечом стоит.
Крики по ушам бьют. Впервые кричат оба. Впервые ей так страшно, она едва с места не срывается первой, не зная, что хочет сделать скорее: уйти или их остановить. Но она и слова сказать не может, лишь озирается пусто на потерянных безвольных учеников. Ей тошно, они толпой глухой и глупой кажутся. Неужели им не видно? Неужели у неё одной что-то трещит и рвётся вот прямо сейчас?
Поняли ли они, кто предаст? Едва ли… А у Мэри перед глазами каждый момент слишком ярко предстаёт. Ей глаза едва ли не солнцем слепит до тёмных пятен, вспыхивающих яркими красками следом, она шатается уже даже не пытаясь этого скрыть — не до неё. Да только две пары глаз упорно почему-то замечают.
Она сбегает после Джудаса тут же. На улицу, на воздух, лишь бы не задохнуться. Поминает Бога, чёрта и самого Дьявола. Шею растирает нервным движением, ладонь верёвкой ощущается, и Мэри руку одёргивает тут же, точно обжегшись.
Неужели Бог жаждет смерти своему Сыну? Неужели Он привёл Сына в мир ради страданий, боли и смерти?
***
Ho lottato per tre anni ma mi sembra siano trenta,
sono esausto, chi ti avrebbe mai seguito tranne me?
Ma se lo vuoi vado fino in fondo e accetto questa tua follia
lascio che mi inchiodino alla croce e così sia.
Она бежит по ночному лабиринту сада, путаясь в тенях, деревьях и цветах, она о ноги и камешки спотыкается, едва не падая, сердце в клетке заходится смертельной гонкой, она дыхания не чувствует за жжением, грудь огнём плавит, она лишь надеется успеть, найти Джудаса раньше. Где-то о куст лодыжку раздирает до крови, лишь тихо шикнув от загоревшегося вспышкой жжения.
У Мэри в уголках глаз слёзы закипают, когда она едва в него не врезается, успев только за плечи отчаянно схватиться, почти падает на не держащих ногах, но крепкие руки перехватывают, удерживают. Она не дышит почти, не смотрит, лишь жмётся отчаянно, у неё страх вырывается до синяков на чужой коже от сжимающих рук, сердце замирает, ухнув дробью ударов.
— Мэри, почему ты… — Джудас встряхивает её грубо, резко, со злостью.
Её не должно быть здесь, ей бы спать с остальными, не думая о том, что должно вот-вот случиться, ей бы не смотреть так искренне и отчаянно. Так, что остатки тёмного сердца сжимаются отчаянно, будто можно что-то изменить, будто это не единственный выход.
— Джу… Джудас, прошу, — у неё в глазах слёзы застыли, она дрожит вся, будто в припадке, она к нему жмётся, будто Джудас спасением быть может. Он знает, что это не так, он делает то, что должно, как бы больно ни было. Однажды он тоже это поймёт, лишь бы сейчас он жил, может это спасёт его, может… — Не предавай его, не разрушай всё, прошу, — она едва не падает, будто на коленях готовая умолять.
Джудасу лишняя верёвка на шею, будто он хочет, будто он не знает, что делает, будто он не разрушает всё то, что Джизас с таким трудом доказывал в первую очередь Джудасу. Будто он не предаёт того, кого умудрился полюбить… Ради блага, лишь бы не отдать на растерзание толпе… Лишь бы не потерять чужую жизнь, чёрт с ним с доверием и светом в глазах, когда тот смотрит на Искариота.
— Ничего уже не изменить, — она только сейчас в глаза заглядывает, тёмные, чёрные, совершенно незнакомые. Она знает, Джудас не стал бы, она же знает его! Джудас не предатель, не лжец, он не стал бы сам…
Он отталкивает её грубо с отвращением. Мэри его не узнаёт, оседает на землю, слезами захлёбываясь. Их больше ничего не держит. Её ноги не держат, когда она идёт следом неслышно за стражей, едва поднявшись не с первой попытки, когда смотрит, когда слышит печальное, но не удивлённое:
— Джудас, ты поцелуем предаёшь…
У неё в груди последняя нитка рвётся, оборачиваясь железом, которое не сжечь, не разрубить. Джизаса уводят, он и не сопротивляется, пока апостолы грубой, смешавшейся кучкой разбегаются по углам. Они шепчутся и переговариваются, они смотрят испуганно и зло, но молчат, лишь роптать способные на злую судьбу и предателя.
Она уходит первой.
Она на Джудаса даже не смотрит. Смертельно бледный, о с о з н а в ш и й, что он сделал. Его облик на веках отпечатывается сам.
До рассвета Питер трижды отрекается от Джизаса, а Ирод лишь руками разводит на верующего безумца, царя Иудейского. Отправляет того к Пилату обратно, она слышит эти пересуды и кривится в отвращении. Мэри не дрожит больше, лишь наблюдает за тем, что неизбежно, она хотела бы плакать, проклинать Бога и Дьявола, не боясь кары ни Ада, ни Небес, но в груди разрастается пустота. Хочется найти верёвку и хоть секундным страхом последних мгновений её рассеять.
Она успела… Да толку с того? От Джудаса, того одинокого и грубого, но искреннего и боящегося слабость проявить, осталось лишь тело, орудие Господа. И зелень глаз в толпе, неотрывно следящая за Джизасом. Мэри мерзко, Мэри кричала бы, будь у неё сила хоть на что-то.
***
Jésus! J’ai peur
De la douleur…
Des nuits de veille… …
Avant que l’ombre, je sais
Ne s’abatte à mes pieds
Pour voir l’autre coté
Je sais que… je sais que… j’ai aimé
Она бездумно идёт по траве, до рассвета считанные часы, она бы была рядом с Джизасом, но не может даже смотреть. Ей везде Джудаса тень мерещится да звон проклятых монет в мешке, взгляд Первосвященника и Пилата, помилованный вор и апостолы, толпой кучкующиеся и роптающие. Она по горло сыта.
Высокая дикая трава лодыжки закрывает, щекочет кожу и болезненно царапает порез на ноге. Боль приятным жжением напоминает — она жива. Живой Мэри себе не кажется, скорее ходячим трупом, душа которого уже давно бы отошла в мир иной, да цепляется за упрямое тело. И только боль напоминает, что она дышит ещё.
Слепые котята, они все, сколь много бы ни замечали, оказались безвольными куклами в руках Его. На всё воля Его… Мэри одинокую слезу утирает, подставляясь лучам солнца и замирает. Она стоит так долго, сбиваясь со счёта минут, глаза прикрывает, едва ли желая видеть этот прогнивший мир, в котором даже свет тушат те, кто за ним пошли.
Одинокое дерево шелестом утреннего ветра гонит прочь, но одинокий человек лишь крепче затягивает верёвку на толстой ветви. Да быть не может… Она глаза открывает, с места срывается. Мэри ускоряется, Мэри у з н а ё т эту сгорбленную фигурку, дрожащую отнюдь не от ветра, ей дурно от мысли, что Джудас собирается сделать. Ей дурно от того, что она думала поступить также.
Она за руку его хватает, от верёвки одёргивая, даже не думает, что такой Джудас может с ней сделать: проклясть, послать, ударить. Она ещё одну смерть не вынесет…
Но Джудас в глаза ей смотрит, они зелёные-зелёные, точно первая трава весной, за пеленой слёз спрятанная, будто росой укрытая. Они знакомые до последнего чувства, вспышкой гнева на очередную глупость Питера или слишком громкую толпу. Влага по щекам сбегает быстро, Мэри едва удерживает его, оседает вместе с ним на траву, в объятиях баюкает, едва разборчиво бормочет колыбельную ту же, что Джизасу напевала считанные дни назад. Он дрожит лишь сильнее, будто тоже понимает, и дрожь его Мэри передаётся. Она пережидает терпеливо чужую истерику, глаза закрывает, когда грудь болью прошивает. Всё закончилось.
Она знает, чувствует. Она смехом заходится нервным, истерическим, перетекающим в слёзы впервые за последние сутки. Они друг за друга держатся, будто не неделю назад обходились лишь короткими кивками.
— Умереть решил? — Мэри слова едва собирает, проталкивает через пережатое горло, на нём венки проступают застарелой болью.
— Я не хотел. Ты же… Знаешь?.. — он срывается на безумный шёпот снова, едва успокоившись. И Мэри больно. Больно-больно-больно. Она смотреть и слушать не может. — Я бы никогда… но…
— Я знаю, я… верю, — её слёзы душат, но она слова едва ли не из слогов собирает, лишь бы он услышал, лишь бы почувствовал, что ему верят, в него верят до сих пор. — Но едва ли я снова поверю в Бога, — она смеётся, едва удерживая себя на грани срыва, прижимает голову дурную, в объятиях чужих греется, впервые за последние дни холода не ощущая. — Тш… Не надо, — она поток проклятий останавливает, в волосы зарываясь, растрёпывает их, опасливо на петлю, качающуюся на ветру, косится. Та с солнцем играется, оно перемигивает в глазах и играет золотом и тенью на их силуэтах, заливая мокрые от слёз щеки алеющие светом на пару секунд, обращая во тьму, такую пустую и знакомую сейчас.
Хоть здесь она успела.
***
Как расстаться с телом,
Но не умереть,
Быть единым целым
С тобой, но не сгореть?!
Несмотря на боль…
В этом мире ада
Нам любовь — награда!
Или бремя?!
Ей Джудаса одного оставлять страшно, что на следующий день, что через три, но она должна. Мэри и самой смешно, будь воля её никого из той толпы она видеть бы не желала, видит Он, прокляла бы каждого, лишь бы вновь ничего общего не иметь, видит Он, ей не дано Джизасова всепрощения и милосердия. У неё в груди пустота адским пламенем сменяется и желанием проклинать, да выходит только чужие кошмары баюкать, свои скрывать вместе со слезами за слабой улыбкой и крепкими руками, что оказывается способны удержать Джудаса.
— Ты спишь вообще? — Джудас чашу с водой забирает, шипит тихо на занозу от деревянной посуды, но молчит. Мэри в городе оставаться не пожелала. Джудас без возражений согласился, стараясь лишний раз в сторону Иерусалима не смотреть.
— Сплю, — она плечами жмёт естественно, отпивая из такой же потрёпанной, дорожной чаши, небольшая пристройка одной из маленьких полудеревень подле города стала для них убежищем, тюрьмой и лабиринтом разом.
Ночью сквозь щель в крыше светит луна и звёзды пересчитать можно по голубоватому сиянию причудливых форм. А к полудню лицо непрестанно заливает солнечный свет, играясь рыжей краской с чертами, отражаясь бликами в воде и золотя длинные тёмные пряди Магдалины. Да только за три дня последних солнце выглянуло впервые, сменив грозовой дождь и ураганный ветер, едва не вырывающий деревья с корнями, будто сама природа противилась предречённой смерти.
— Не похоже, — Джудас перехватывает чужую руку, и Мэри замирает невольно. Он после площади её и не касался сам — ночами Мэри сама подходила к дрожащему и плачущему во сне Искариоту.
У него руки крепкие, надёжные, ему вопреки всем слухам верить хочется, д о в е р я т ь. Она глаза отводит — чудится, что по коже сотня лапок перебирает, тихо щекочет, раздражением жжёт, почему-то выбрав тропинкой лицо, шею, всё тело. Но лишь чужой взгляд прошивает насквозь слишком пристально, слишком глубоко вглядываясь в разбитую суть.
Он бледный все эти дни, потерянно тыкающийся из угла в угол, порой пустым взглядом бродящий по комнате, порой почти безумный в сбивчивых мыслях, звучащих гулким шёпотом, порой слишком тихий, настолько, что Мэри боится за его жизнь, порой обвиняющий весь мир и злобный, почти горящий как прежде. Но больше всех винящий себя. Мэри боится, должно быть, этого больше всего, но может лишь губы кусать и сжимать локти руками, почти раздирая до крови кожу ногтями.
— Это важно? — она устало выдыхает, грудь медленно поднимается и опускается, будто Магдалина дышит натужно, с трудом, заставляя тело воздух гонять под кожей. И не звучит даже как ложь…
Она лишь глаза закрывает, обнимает себя, прижимая руки к животу крепче, будто поможет себе устоять. Она даже не замечает, как её руку отпускают, как позволяют позорно сбежать от ответа. Но бежать некуда. Не от себя.
— Важно, — только и отвечает он, почти сразу же выходя на улицу.
Мэри ладонью лицо растирает, по щекам катятся слёзы, она лишь размазывает их по коже пальцами, сжимает чашу и осушает в пару глотков. Горло натянутой струной звенит фальшиво, пережато так, что воздух только толчками и проходит. Она едва ли осознанно волосы поправляет, лентой собирает их, не меняя траурных одежд, когда впервые за эти три дня возвращается к ученикам Христа, когда ладонь ослабевшую сжимает в своей, даже не пытаясь утереть чужие тихие материнские слёзы, когда с другими женщинами соглашается впервые увидеть место захоронения Джизаса, когда при одной только мысли об этом месте в горле ком кашлем застревает.
— Так было должно, — тихо, Мэри одной говорит она, убеждённо, уверено, с тенью залёгшей навечно печали в некогда светлом лице.
Магдалина ладонь одёргивает с отвращением, едва удерживает себя от того, чтоб о платье не вытереть эту грязь, что липнет теперь к коже. Она на мать Христову не смотрит больше, она взгляда её избегает и от касаний осторожных, заботливых уходит. Её от заботы этой скручивает тошнотой.
— Никто не в праве отнимать жизнь. Даже во имя великой жертвы, — Магдалина губы поджимает, поднимая сосуд с миром, от запаха которого кружится голова такими недавними воспоминаниями, что руки противно дрожат.
Пускай, она будет гореть за это в Аду, пускай её проклянёт сам Бог, она, видит Он, устала смертельно и держится только из-за Джудаса. Оставлять его страшно, бросать его безумно, вновь бросать в одиночество, где он вор, предатель и лжец…
Мэри на щебечущих скорбных смотрит и улыбается печально: жизнь продолжается. Какой бы трагедией ни была смерть Мессии, жизнь идёт своим чередом забот и печалей. Его учение переврут потомки, коль не забудут, а быт поглотит всех, кто восхищённо слушал Джизаса считанные дни назад, придут те, кто Христу не верил никогда, чтоб восславить свою правоту да чудеса Божьего Сына жалкой магией назвать, Дьявольским знаком. А для них с Джудасом время замерло в секундах до, когда ещё можно было всё изменить, когда одного согласия было бы достаточно, лишь бы переписать историю.
— Отчего гроб отворён? Кто сдвинул камень? — Саломия замерла, уцепившись за сосуд тонкими пальцами.
Магдалина глаза прикрыла устало, едва удерживая страдальческий стон, в груди разрывающийся тупой болью.
— «Быть мне убитым и воскреснуть на третий день», — она почти шептала, не видя за слезами силуэты в белых одеждах. Она тихо рассмеялась лишь от того, что воздуха и сил на нервный, неконтролируемый смех не осталось вовсе, хотелось разрыдаться и разбить истерично дьяволов сосуд мира.
— Ты права, женщина, — Мэри с места не двигается, соляным столбом обратившись, у неё застывшие в глазах слёзы солью жгутся, да проклятья, которыми Джудас бросался рьяно, на языке вертятся. — Он воскрес, вы не найдёте Его здесь.
Мэри всё стоит и смотрит на камень, отодвинутый от входа, всё смотрит на свет, льющийся на камень и пещеру, высветляющий её, точно тропинка из солнечного света выступает перед глазами. Всё вокруг стихает до бешено колотящегося в груди сердца, по ушам, по горлу бьётся его эхо. Мэри закрывает глаза. Её шатает из стороны в сторону так, как, чудится, не трясло дни назад, будто не она от бессилия перед Джудасом на колени рухнула. Она не справляется со всем этим.
Саломия её за локоть хватает, отчаянно птичкой что-то щебечет, по плечам окоченелым руками водит, и Магдалина головой чуть качает, губы тут же поджимает и отстраняется резким движением, Джудаса, уходящего от лишних касаний, впервые так хорошо понимая.
— Не нужно, — она отступает, сосуд с миром ставит на землю лишь из остатков практичности — заберут небось, и сбегает с пригорка, не чувствуя ног.
Ладонью рот закрывает, сдерживая рвущиеся слёзы боли ли, облегчения ли… Они в груди закипают, но вырываются тихим скулежом побитой собаки.
Она слёзы утирает, не прекращающие литься, да головой пусто мотает, в голове всё проклятья сменяют друг друга так знакомо, так нужно, чтоб выплеснуть всё, да только она уже проклята сама, раз помешала Его плану… Куда уж хуже? Лучше б одномоментной карой, а не медленным увяданием рядом с тем, кому нужна помощь и поддержка, которой дать нет сил.
— Мэри, — она глаз не открывает, она себя упрямым ребёнком чувствует, будто нет того, чего ты не видишь, будто она не начинает потихоньку сходить с ума за последние дни, будто… Будто ей хоть каплю лучше, чем Джудасу, будто её маска нормальности не трещит с каждой секундой всё сильнее. — Мэри.
— Джизас, — она голову склоняет, она ладонью ладонь сжимает перед собой.
От него скрывать нет смысла, но гордость держаться прямо из последних сил вынуждает, будто перед ним она нужна, будто он насквозь не видит. Ноги едва держат, но она шагает всё же несмело вперёд.
— Не подходи, прошу, — он хмурится так знакомо, будто после очередной дурной ночи, полной предзнаменований. Мэри дышит впервые, точно камень с плеч свалился. — Скажи им, что Я вернулся, что Я жив.
Он исчезает тут же, и Магдалина бессильно губы поджимает, понять пытаясь: сходит она с ума или ещё нет. Но желания идти к ученикам Джизаса не прибавляется, будь тут Джудас, он бы точно не пошёл к ним, слепой, поверхностной толпе, что дальше собственной мысли не видит, всё на свой манер переводит и трактует, что бежит, стоит замахнуться палкой. Но она идёт, заведомо зная, что встретит неверие и возмущение, что ропотом её провожать будут, что она не могла быть первой из всех, кому Он показался, раз воскрес.
Мэри не скрывает закатанных глаз и смеётся зло Питеру в лицо, она головой качает и глупцом его кличет с лёгкой руки своей затихшей совести.
— Ваше неверие и слепота — ваша же и погибель, — она рассмеялась почти не горько, почти не досадливо. — Я же лучше омою руки, — Мэри криво усмехнулась, проследила за нахмурившимся Джоном, будто заметившим какое-то смутное мрачное сходство. И ушла.
Раз и навсегда.
Она по дороге к Джудасу, ни к хибарке на отшибе, ни к какой-никакой крыше над головой, а именно к Джудасу, к тому, кто поймёт, кто примет, кто разделит давящее о с о з н а н и е на двоих, пинает все подряд мелкие камушки, дышит глубоко-глубоко до жжения в груди, злость растапливая слой за слоем до самой глубины вечно ледяного озера.
И меньшее, что она ожидает услышать, подходя к пристройке, два тихих обеспокоенных голоса:
— Не спит? — чудится взволнованно-негодующее покачивание головой, такое знакомое и близкое за три года скитаний. — Будто ты лучше…
— Я справлюсь, — Джудас фыркает, самодовольством скрывая каждый кошмар, будто он перед Джизасом не лежит раскрытой картой чужой боли. — А она?..
Мэри замирает за их спинами, поджав губы, долго-долго моргает с недовольным видом, но всё же подходит ближе, всё же тихо шикает на зарождающийся спор, удерживая себя от двух хлёстких ударов — сил едва ли хватит.
Она знает — она упустила многое: соль на щеках, обвинения, злость, крики и попытки убедить в том, что вины никакой нет. У Джизаса взгляд светлый, понимающий на Джудасе сходится нежностью и любовью иной, отличной от той, в которой купались ученики, тогда как Искариот глаза прячет упрямо, напряжён весь, будто в любой момент на бег сорваться готов.
— А она устала терпеть ваши крики, заткнулись оба! — рявкает с разгоревшимся за секунды гневом.
Вся скопившаяся усталость, вся злость, вся пустота схлопываются в одно это чувство всепоглощающего гнева, который, впрочем, тушится тут же вместе с сознанием, когда Джизас проваливающуюся в сон Мэри ловит и легко удерживает.
— Иначе бы не вышло, — оправдывается он перед Искариотом, заходящимся в нервном смехе.
Божественный план заканчивался явно как-то слишком в духе греческих комедий, но Джудас мог только устало прикрывать глаза и думать, как бы поскорее скрыться от них двоих: едва ли когда-то они смогут Джудаса простить. Едва ли когда-то он сможет простить сам себя… Но пока, кажется он был тут нужен.
