Work Text:
Каве был абсолютно уверен: без него Хайтам пропадет. Стены его комнаты обрастут мхом, покроются плесенью, а из трещин в обоях (между прочим, оттенок вообще не сочетается с оттенком потолка) грибы полезут, оживут и спросят: «Дорогой аль-Хайтам, а когда ты в последний раз протирал пыль?»
Ладно, возможно, на самом деле всё было не так уж и плохо. Когда-то же Хайтам обходился без Каве, справлялся с бытом, варил себе кофе. Паршивый, конечно, кофе, Каве варит намного вкуснее и помнит, на какой помол и температуру Хайтам хмыкает одобрительно, от каких бобов едва заметно морщится (кисло, в следующий раз попробовать другой сорт), и с каким скорбным выражением лица пьет результаты экспериментов с концентрацией и экстракцией.
Над вербальным выражением одобрения Хайтаму, конечно, стоит еще поработать. Удивительно, как выпускник Хараватата, разбирающийся в тонкостях не одного, а нескольких языков, не находит для Каве теплых слов и оставляет его лишь догадываться о своем отношении.
Хоть Каве за время совместной жизни и привык к Хайтамовой видимой холодности.
Ладно, на самом деле ему и говорить ничего не надо. Каве собирает похвалы по крупицам, по тени улыбки, по кивкам, по отсутствию критики. Видит, с каким уважением Хайтам смотрит на его чертежи, даже если они, по мнению самого Каве, пока далеки от идеала.
И порядок в своей комнате Хайтам всё еще поддерживает самостоятельно. Было бы свинством с его стороны заставлять Каве убираться и там.
Ладно. Никто Каве не заставлял. Точнее, он сам решил взять уборку и часть готовки на себя, потому что без него Хайтам пропадет. Прирастет к тахте и пустит корни и не сможет встать за очередным томом какого-нибудь сборника трудов заслуженно забытого ученого. Ничего, Каве подаст.
И кофе тоже сварит и принесет, и даже со свежим ореховым печеньем — с утра успел в пекарню сбегать. Кто же сбегает, если не Каве! Хайтам, конечно, по дороге из Академии купит продуктов, но выманить его посреди выходного из дома, да еще и ранним утром, пока лучшую выпечку еще не разобрали, невозможно.
Каве часто оказывается в числе первых покупателей, и далеко не всегда потому, что еще не ложился спать.
Сквозь изумрудно-желтые витражные окна на кухню льется свет медленно клонящегося к закату солнца. Каве ставит чашки с ароматным горячим кофе на поднос и не без гордости фыркает — вот какой он хороший сосед, заботится, несмотря ни на что.
Но заботиться о Хайтаме просто. Он не требует невозможного, вообще ничего не требует, разве что ругается на полуночные посиделки за проектами. Точнее, не на них, а на то, что Каве после подобных марафонов разогнуться не может и однажды обязательно одеревенеет, скрючится, как старая олива в соседском саду, и на нём совьют гнездо голуби.
Каве вздыхает и поводит плечами, поджимая губы от легкой боли. Конечно же, Хайтам прав, но и сам ведь хорош, торчит сегодня весь день за книгами, только нехотя вылез пообедать, а потом почти сразу ушел обратно, попросил только позвать на послеобеденный кофе.
Как будто это обязанность Каве! Но ругаться с Хайтамом Каве не желает, наоборот, у него на удивление миролюбивый настрой, и вместо того, чтобы через полдома звать соседа, он принесет ему кофе прямо в комнату. Пусть дальше копается в своих книжках, раз ему охота убивать на это целый выходной. Видимо, попалось что-то настолько интересное.
Каве стучится в закрытую дверь комнаты аль-Хайтама, но в ответ ничего не слышит. Уснул что ли? Тогда не будить бы, но Каве замирает и прислушивается. Аль-Хайтам за дверью отчаянно шуршит страницами: не спит, просто увлекся или вообще включил свои проклятые наушники.
Но не пропадать же идеально сваренному кофе! Каве неуверенно и без особой надежды нажимает на ручку двери, и та неожиданно открывается.
Как и предполагалось, аль-Хайтам, облаченный в мягкую домашнюю одежду, погружен в какую-то писанину, закопался в книги по уши и ничего кругом не замечает, даже Каве, который решительно ставит на свободный участок стола кофе и тарелку с печеньем.
Аль-Хайтам поднимает глаза и — Каве готов поклясться — вздрагивает, а потом переворачивает исписанный лист, над которым сидел, чистой стороной вверх. Как подросток, которого застукали за рисованием в классе!
— Пей, пока не остыл, — фыркает Каве.
— Обязательно было вламываться ко мне в комнату? — ворчит аль-Хайтам, снимая наушники.
Точнее, пытается ворчать. В привычном недовольном тоне Каве чует досаду, в попытке спрятать текст — неловкость, и Каве сдается на милость любопытства.
— Я стучал, ты не открывал.
Он пожимает плечами, а сам смотрит на корешки книг, сложенных стопкой на столе.
«Словарь древнесумерского языка» — ничего интересного. У Хайтама этих словарей полный шкаф. Часть мог бы, между прочим, в библиотеку пожертвовать, все равно ему столько не нужно.
Словарь синонимов… Толковый словарь… Какие-то разрозненные листы, исписанные столбцами текста на древнесумерском, явно копии: оригиналы такого возраста из Дома Даэны выносить не разрешают.
А это еще что? Насколько Каве помнит…
Рука сама тянется к книге. «Фарид ибн Асем. Избранное».
Видимо, у Хайтама от духоты крыша поехала, иначе как объяснить то, что он читает сумерского поэта, известного главным образом стихами о любви?
По мнению Каве, наиболее далекого от нежностей человека не то что в Сумеру, во всём Тейвате не сыскать… Добровольно Хайтам не стал бы читать строки, полные возвышенных чувств, счел бы подобное занятие пустой тратой времени. Более того, именно этот автор славился красочными описаниями и метафорами. Хайтам в лучшем случае предпочел бы более лаконичных поэтов… Разве что…
Да нет, не может быть. С юных лет единственной страстью Хайтама — помимо знаний — был уединенный отдых за чтением. Никаких романтических поползновений Каве за ним не замечал и считал друга сухарем, неспособным на чувства. Но вдруг на третьем десятке Хайтам «созрел»?!
— Чего это вдруг тебя на любовную лирику потянуло? — спрашивает Каве.
В ответ он слышит болезненный вздох. Аль-Хайтам трет переносицу и забирает сборник стихов у Каве, кладет поверх стопки словарей.
— С каких это пор тебя интересует, что я читаю?
— Примерно со времен Академии. Это ты дальше своего носа ничего не видишь, потому что перед ним одни книги.
Аль-Хайтам на это только фыркает и берет чашку, с чрезвычайно заинтересованным видом отпивает, несколько секунд задумчиво держит кофе во рту и лишь потом глотает.
— Новое зерно? Очень вкусно, ощущаю нотки шоколада…
— А я вот ощущаю нотки перевода темы.
— Беспочвенные обвинения. Просто кофе сегодня особенно удачный…
— Мы пьем этот сорт уже неделю, а в кофе ты разбираешься на уровне «вкусный/невкусный/пить можно».
Аль-Хайтам тянется за печеньем, но Каве отодвигает тарелку и чуть не спихивает локтем пухлый библиотечный томик, на котором поблескивают буквы: «Словарь рифм».
Стоп. Рифмы. Синонимы. Самый лиричный поэт Сумеру.
Озарение прошивает Каве будто молнией.
— Хайтам, ты что, стихи пишешь?!
Рука аль-Хайтама дергается, словно он хочет ударить себя ладонью по лбу, но он вовремя останавливается и как ни в чем не бывало берет печенье.
— Не пишу.
Можно ли считать это враньем, если в студенческие годы Хайтам написал несколько рифмованных стишков для запоминания грамматических правил?
— Тогда что всё это значит?
— Это значит, что тебе пора заняться своими делами, Каве. Кажется, не далее чем вчера ты жаловался на неразумные сроки по проекту. Смотри, не опоздай.
Если бы Каве не знал Хайтама как свои пять пальцев, он сказал бы, что тот смущен, но Хайтаму смущение незнакомо, правда?
— Ладно, ладно, — притворно вздыхает Каве. — Хочешь, чтобы я оставил тебя наедине с творческими порывами? Ты хоть познакомь меня потом со своей пассией, которой посвящаешь стихи, наверняка достойные пера ибн Асема! Впрочем, если на нее обратил внимание ты, она вряд ли оценит любовную ли…
При виде выражения лица аль-Хайтама Каве замолкает. Одно из двух: либо Каве попал в точку, либо промахнулся настолько сильно, что аль-Хайтам, знающий сколько-то там языков, не находит ни в одном из них слов, пригодных выразить степень своего разочарования. И никакой кофе не поможет.
— Не имею ничего против стихов, — поправляется Каве. — Просто на тебя не похоже, я никогда не видел, чтобы ты занимался поэзией…
— Вот потому и не видел, — многозначительно произносит аль-Хайтам. — Кроме того, я не пишу.
— А что ты тогда делаешь?
— Древнесумерская поэзия почти не переводилась — сам знаешь, как мудрецы относились к искусству. Изучать ее приходилось исключительно как образцы письменности, значительную часть даже не пытались переводить в рифму, все равно издать бы эти стихи не вышло…
— Ибн Асема же издавали, — вмешивается Каве. — И на общеобразовательных предметах его упоминали. Как там было… Среди алых песков под темнеющим небом // Иссыхает миндаль у гробницы Дешрета…
— Ибн Асем не писал на древнесумерском, а упоминали его исключительно как человека, повлиявшего на развитие лексикона, — с едва уловимым раздражением в голосе отвечает аль-Хайтам. — Этот сборник старше тебя лет на сорок. Тогда еще сквозь пальцы смотрели на занятия «бесполезным» искусством.
Каве тянется к перевернутому листу, ожидая, что аль-Хайтам его остановит, но тот лишь обхватывает ладонями чашку с кофе и еле слышно вздыхает. Тогда Каве отходит к окну, опирается на подоконник, стараясь не опрокинуть наваленные книги, и позволяет себе заглянуть в листок — словно в чужую душу.
У аль-Хайтама неплохой почерк, оставленные им записи всегда легко разобрать постороннему: должность секретаря обязывает. Другое дело что Каве привык видеть эти округлые четкие буквы в других ситуациях, скажем, в записках с просьбой купить на ужин продуктов. Хайтама, зачеркивающего слова и строки, оставляющего неуверенные пометки и выноски, Каве давно не видел. Со времен учебы, наверное.
Вспоминаю тебя. Как улыбка твоя мне сияла
Маяком негасимым в тех землях, где ждут меня верно.
Как твой смех серебристый рассеивал морок печали,
Как пленил меня дивный твой взгляд светом звезд эфемерным.
Не забуду тебя. Среди дней и ночей одиноких,
В час, когда солнце красит мой дом опустевший закатом,
Мне сплетают ехидные тени твой стан у порога
И терзают надеждой вернуть то, что было когда-то.
Свято верю в тебя. Где самумы свирепые дуют
И костлявыми башнями тянутся к небу руины,
Падисары укроют цветным ковром почву сухую
Там, где путь твой лежал сквозь сморённую жаждой пустыню.
Аль-Хайтам сосредоточенно смотрит в полупустую чашку, будто пытается высмотреть там то ли новые рифмы, то ли более цветистые эпитеты. В голове у Каве шумят колючие пески и шуршит листва бесконечных сумерских лесов, перед глазами проносятся узоры на избитых ветром и временем пирамидах, несущих свой вечный дозор.
А ведь не так уж и плохо, если подумать. Каве читывал намного хуже.
Черта отделяет один набор строф от другого, незаконченного.
Когда в твоих руках порхает кисть, сплетающая линии в узоры,
Я будто зачарованный гляжу, как ты творишь свой мир пред моим взором.
В твоих дворцах тираны не живут, в садах благоухают орхидеи,
Искрится полноводная река и горы живописно зеленеют…
Далее на листе чернеет несколько вымаранных грифелем строк подряд — кажется, слова не шли к Хайтаму, и он просто начал какое-то другое стихотворение.
Порой мне кажется, что если ты уйдешь,
Я пропаду, рассыплюсь, развалюсь на части…
Каве с трудом отрывается и кладет лист обратно на стол, не зная, что и сказать. Он о многом хочет спросить. Хайтама — о том, где он научился складывать стихи, ведь для перевода нужно самому быть отчасти поэтом. Себя — о том, почему не замечал в своем сухаре-соседе лиричных черт.
Но спрашивает совершенно другое.
— Ладно, чьи же тогда это стихи?
Аль-Хайтам слегка усмехается.
— Если ждешь, что я скажу «на самом деле это мои», то ошибаешься. Экспедиция с юга привезла с собой несколько рукописей неизвестного автора.
Аль-Хайтам одним глотком допивает давно остывший кофе и зажмуривается.
— А я предупреждал, пей, пока не остыл…
Сложно поверить, что аль-Хайтам, этот малоамбициозный ходячий пример здорового баланса работы и отдыха, добровольно полезет убивать свой выходной на такой неблагодарный труд, как перевод ветхих сочинений. Да еще и с опорой на сладкую, как халва у Ламбада, лирику ибн Асема! Наверняка тот томик Хайтаму пришлось хорошенько проштудировать. Каве от одной мысли пробивает на смех: серьезный, прагматичный Хайтам анализирует какие-нибудь «Послания к жестокой возлюбленной»!
— Ты мне вот что скажи. — Каве мимоходом берет словарь синонимов и ищет слово «сухарь». — Неужели тебе настолько нечего делать, что ты в свободное время сидишь над работой? Не заболел?
— А ты много знаешь специалистов по языкам, способных переводить стихи? Один из моих учителей был крайне заинтересован в древнесумерской поэзии, даже когда Академия это осуждала. Может, помнишь господина Фархана? Хочу почтить его память. Попробуем издать в каком-нибудь сборнике.
— Жаль, что он уже не прочитает твой перевод, — легкомысленно бросает Каве.
— Сочту за комплимент.
Спорить Каве не хочет. Пусть это будет комплиментом, ему не жалко.
«Интересно, как будут смотреться вырезанные на стенах строки на древнесумерском? — приходит в голову шальная мысль. — Можно попробовать включить в следующий проект книжной лавки или библиотечного крыла… Тоже некоторым образом почтить память».
— Ты решил перевести все стихи этого неизвестного автора?
— Нет. — Аль-Хайтам делает небольшую паузу и берет салфетку, вытереть с пальцев крошки печенья. — Только те, что особо запали мне в душу… По той или иной причине.
И Каве готов поклясться, что уголки рта аль-Хайтама ползут вверх, а прохладный взгляд теплеет.
