Work Text:
У Ричарда были полные губы. Не слишком, не так чтобы чувственность их бросалась в глаза или выглядела гротескной — таким ртом похвастаться смог бы, пожалуй что, его анакс, подобный абрис своим блеклым устам тщетно силился краской придать Ги Ариго, пока был еще жив. Похожие рты были недавно еще в большой моде.
Ричард Окделл не был гротескен. Его верхняя, как лук астера, выглядела чуть вздернутой, и от этого скромный юнец, вопреки свойственной его возрасту страстности, часто сдержанный до неприличия, вечно выглядел то ли надменным, то ли просто по-детски капризным. Нижняя, плавная очертаниями, в спокойствии соразмерная, но все время немного припухшая — он закусывал ее в смущении, клеветала еще сильнее на своего хозяина, обещая сладость поцелуев, падкость на удовольствия. Все это было неверно.
Ричард поджимал губы, как делала Мирабелла Карлион, утонченная красота коей так и пропала, не выпитая в супружестве, если верить шпиону-священнику, как изысканное вино, обратившееся из-за времени уксусом.
Ричарда тоже кто-то не выпьет.
Катарина, которой он отдал мальчишечье сердце, не глядя, раздавит то шелковой туфелькой, ей нет равных в пренебрежении. Валентин Придд… взаимная ненависть слишком уж ярко горит в глазах Ричарда, слишком остро блестит из-под рыжеватых ресниц Валентина. Валентин, несомненно, побрезгует.
Вероятно, вполне мог бы походя пригубить обожаемый анакс, Альдо, благо лишь, это тому невыгодно. Драгоценная неискушенность, глупая невинность Ричарда слишком кстати сияющей мрази — о нет, он не нарушит границы диконовых иллюзий.
Рокэ его тоже… не выпьет. Отказался уже, когда чаша была в руке. Отказался, хотя Чужой знает, как сильно хотел — выпить, вылакать, выжрать его до дна, иссушить и наполнить взамен. Вложить в эти руки и тело — свое, в эти губы — себя, в глаза эти — свой образ, свой взгляд. Чтобы жил и ходил осторожно, нося в себе чувства владения, овладения, принадлежности, помнил вкус, дышал запахом, ощущал в своей плоти — чужую, каждый день и — до нового вечера.
Ричард вырос бы. В его внешности убывало бы нежности, выпиваемой его эром, то и дело выклевываемых, как черви из-под коры дуба, сомнений. Он уже не кусал бы отчаянно рот — слишком сильно искусанный ночью, тот бы был и так слишком чувствителен. Абрис губ его стал бы размытым… но с годами бы затвердел.
Его юность дала бы плоды, проросла бы спокойной уверенностью, напиталась любовью и раскрылась бы щедрой зрелостью.
Но Рокэ не посмел. Не посмел…
— Рокэ Алва виновен! — губы Дика в начале потешного слушания еще были бледны, а к концу заалели, искусанные им в кровь.
Сколько раз они поцеловали сегодня в сомнении имя Ворона?
Дика так и не выпьют. Рокэ знает это сегодня совершенно не зная, откуда. Просто он никому, никому здесь не нужен… как не был и Рокэ.
Ричард Окделл умрет нецелованым. Марианна не в счет. И никто, кто коснется его рта, не думая о его сути.
В этом Рокэ и вправду — виновен.
Лихорадка сегодня слабей, чем обычно, и все же еще жестока. Как всегда при несильной горячке, Рокэ смутно, но возбужден. Ричард едет в карете, сжимая в отчании рот, руки связаны, взгляд полон муки. Рокэ б вовсе не думать о нем — на суде это было забавно, помогало слегка подавить дурноту, но теперь — что за дело ему до глупца и предателя, отравителя-недотепы?
Зачем Рокэ его забирает с собой, для чего? Куда денет его, не везти же его теперь к Левию?
Рокэ знает, зачем. Рокэ знает, что хочет сделать.
Рокэ знает, что хочет сорвать с его губ. Свое имя и не свою гибель, которые все пунцовеют на губах Ричарда с того самого вечера. С того самого бокала «Крови», что Ричард так и не пригубил.
Только ведь не получится. Эта чаша дана не ему. Ричард подал ему другую…
Клинок Окделлов неизменно наточен. Веревки с запястий — срезаны.
— Вы без надобности мне там, Окделл, куда я направляюсь, — сообщает юнцу Рокэ сухо. — Можете уходить, я велю замедлить карету, вас не тронут.
— Мне не нужно милостей, — голос в полутьме вздрагивает так горько, словно Рокэ ему предлагает что-нибудь непристойное.
— Что же, прыгайте на ходу, если вам так удобней, — усмехается Рокэ. — Я только…
Лихорадка туманит рассудок. Ему горько и самому. Дикон смертник, но он выбрал сам, не тащить же его силой в будущее, этот юноша сам скормил себя выдуманному им прошлому.
Ричард так и умрет — не почувствовав, для чего стоит жить. Не почувствовав, до чего Рокэ из-за него хорошо и как больно…
— Я только попросил бы о милости вас.
— Что?
— Я вроде вами приговорен к смерти, верно? Есть обычай, приговоренный может просить желание.
— Но ведь вы не умрете!
— Кто знает… У меня к тебе просьба. Исполнишь?
Любопытный мальчишка. Он спросит, конечно же спросит…
И — так странно — но он исполнит.
Рокэ пьет его в тряской карете — его смерть, его жизнь, его слезы, и не выпитую им отраву, он пьет жадно, лакая, захлебываясь, пьет дыхание, пьет слабоволие…
— Рокэ!
Пьет и рот, и глаза, и лицо, запах кожи и пот над воротом…
— Что вы?..
— Помни, всегда это помни!
Рокэ пьет — поцелуи и стон, тихий, сладкий, объятие рук — сперва нежное, а потом…
— Для чего?..
Дик уткнулся в него, как влюбленный. Держит крепко, как любящий.
— Для чего вам… Вы еще тогда поняли, верно? Как же вы смеялись, должно быть! Презирайте, если вам угодно!
— Вот как? Что же я понял?
— Что я вас…
Замолкает внезапно, знакомо, Рокэ чувствует кожей движение.
— Не кусай больше рот, Ричард Окделл. Уступи это мне, если хочешь.
Дикон воет. Тихо, горестно воет, как моряк, увидавший нежданную уже сушу, но лишившийся сил.
— Вы хотите, чтобы я предал… Альдо? Нет! Я поклялся! Раканам! Поклялся им кровью!
Рокэ бьет лихорадка.
— Отлично, — говорит он. Что-то брезжит на краю сознания, что-то важное… — Поцелуй меня сам? — просит он. — А потом я тебя отпущу.
Ричард Окделл отчаянно всхлипывает и смеется. А потом приникает ко рту Рокэ.
Пьет его.
Пьет его.
Пьет его.
