Actions

Work Header

Брат Серёжа

Summary:

Матвей Иванович приезжает к брату в Васильков и находит там не только Серёжу, но и Мишеля Бестужева; вскоре он узнаёт кое-что очень важное.

Notes:

faux pas — букв. «ложный шаг»; Матвей использует множественное число, по-французски оно совпадает с единственным
mon âme — душа моя
merde — чёрт (буквально «дерьмо», используется так же, как английское shit)

Work Text:

Почувствовав себя лучше, я решился нанести Серёже ответный визит: он уехал в полк несколько недель назад, оставив меня в одиночестве с моими серными ваннами да рассадой, которую я от скуки разводил на окне. Я оставил ключнице насколько возможно подробные указания, что поливать, а что оставить в покое, заставил её несколько раз повторить их, чтобы убедиться, что она всё запомнила, и уехал со спокойным сердцем.

От Хомутца до Василькова было двое суток пути. В дороге я дремал, сочинял ответы на письма, которые не успел кончить до отъезда из Хомутца, и думал, как буду говорить с Серёжей о деле. Визит его друга вполне переубедил меня; в жизни он был куда обаятельнее, чем со слов видевших его, и в самом деле много вырос по сравнению с тем неумелым мальчишкой, которого я видел в Москве. Конечно, он всё ещё время от времени совершал те или иные faux pas, но много реже, чем в отрочестве; я смел надеяться, что Серёжа влияет на него более, чем он на Серёжу.

Я надеялся быть к обеду, но по устоявшейся зимней дороге добрался даже быстрее: переночевав в Киеве, я выехал затемно и был в Василькове с утра. На всякий случай я осведомился, у себя ли подполковник Муравьёв-Апостол: бывало, что его отсылали в Фастово или даже в Белую Церковь без предупреждения, и он не успевал сообщить мне, куда уехал. К тому же, день был будний, и я полагал, что Серёжа уже занят делами батальона; я знал, что обычно в его привычках вставать рано, даже если в этом нет особой нужды. Юный поручик, которому я задал этот вопрос, сообщил мне, что подполковник болеет у себя на квартире. Это известие обеспокоило меня: в последнем письме, которое Серёжа отправил с неделю назад, ни слова не было о его болезни, и я сразу начал опасаться худшего. Погода стояла дурная, а Серёжа всегда был склонен к простудам.

Поблагодарив поручика, я поспешил на квартиру. Дверь мне открыл Никита.
— Сергей Иванович болен? — спросил я сразу же, как только сбросил с себя тяжёлый тулуп. Шёл снег, и я стряхнул с плеч целый сугроб, прежде чем войти.
— Нет, барин, — вид у Никиты сделался задумчивый. — Они, наверное, для командира сказались больным, чтобы их никуда не звали.
Такое поведение не было свойственно Серёже, и я снова ощутил беспокойство.
— Где же он сам? — допытывался я, пройдя вместе с Никитой дальше в дом. Квартира была невелика; кроме большой комнаты, где мы обыкновенно пили чай и беседовали и где Никита накрывал на стол, в ней помещалась кухня, в которой Никита и спал, крохотная спальня да закуток за ширмой, где обычно ночевал я, когда оказывался Серёжиным гостем. Я полагал, что Бестужев, приезжая к Серёже, спит именно там. Когда мы приехали вместе с Ипполитом, в первую ночь я спал на диване; потом Серёжа позвал Ипполита к себе, чтобы дать отдых мучившей меня спине, и после мы обычно устраивались таким манером.
— Спят, поди, — пожал плечами флегматичный Никита. Он, пожалуй, нравился мне больше чересчур нервного Луки, которого Серёжа отослал после его болезни обратно в Хомутец. — Вчера-то до ночи чай пили, я уже спать лёг, так они сами самовар разожгли. Спорили долго.
— У Серёжи гость? — спросил я осторожно. Нервический Лука по сравнению с Никитой имел одно достоинство: из него не нужно было выпытывать сведения по крошке, потому что он сразу же сообщал обо всём важном — и о ворохе неважных вещей заодно.
— Михаил Палыч, — чинно кивнул Никита. Я нахмурился: ширма была сдвинута, и видно было, что стоящая за ней постель не просто пуста — заправлена со всей свойственной Никите аккуратностью.

Я уселся в кресло и попросил Никиту приготовить мне чаю с дороги, думая добавить в него каплю коньяка из манерки: такое, пожалуй, не повредит. Пока я лениво перелистывал английский журнал, лежавший на столе, и старался угадать содержание статей по знакомым мне из французского языка словам, из-за двери Серёжиной спальни послышались голоса. Я не мог разобрать слов, но услышал звонкий, совсем не Серёжин смех, знакомый мне по визиту Бестужева в Хомутец.
Бестужев был высокого роста, выше, чем обогнавший меня ещё в детстве Серёжа, и могло быть, что постель за ширмой показалась ему чересчур коротка; я решил пока что удовлетвориться этим объяснением.

— Матюша! — Серёжа выглянул из-за двери и улыбнулся мне так, как только он умел — сразу и губами, и глазами, и всем собой. — Как я рад тебе. Подожди немного, мы только проснулись.
— Никита сказал, что вы полуночничали, — согласился я, стараясь не обращать внимания на это «мы». Серёжа одарил меня ещё одной улыбкой, полной совершенно искренней радости, и исчез за дверью. Снова послышался приглушённый разговор, раздался ещё один раскат звонкого бестужевского смеха. Я пролистал несколько страниц, прежде чем одетый и выбритый Серёжа вышел из комнаты, а за ним — Бестужев, который явно робел.
— Матвей Иванович, — проговорил он и протянул мне руку; я пожал её, отозвался не без иронии:
— Михаил Павлович, — но он, кажется, не понял и только улыбнулся, показав крупные белые зубы. Вошёл Никита с чаем на подносе, поставил на стол стакан и вазочку с печеньем.
— Кофею нам завари, — Бестужев сделал небрежный жест, но, встретившись взглядом с Серёжей, прибавил тише:
— Будь так добр, Никита.
— Будет сделано, ваше благородие, — и Никита вышел, такой же флегматичный и величественный, как и до того.
— Отчего вы указываете ему? — спросил я в недоумении. Серёжа не дал Бестужеву ответить, взяв его за руку, и проговорил торопливо:
— Мишель здесь так часто бывает, и без меня иной раз, что это только разумно. Сам посуди, Матюша.
— Но не в таком же тоне, — заметил я, и Бестужев повесил голову:
— Я забылся, Матвей Иванович. Серёже долго пришлось отучать меня от обращения, принятого в моём семействе.

За завтраком все мы вели себя несколько скованно: я был раздражён тем, что Серёжа не предупредил меня о визите Бестужева; у Серёжи был виноватый вид, и оттого он старался быть как можно нежнее и со мною, и со своим другом, чью руку он почти не отпускал от себя. Бестужев, как это, по-видимому, часто с ним бывало, был рассеян, не слышал обращённых к нему вопросов, а потом вдруг перебивал нас с какой-то мыслью, которая только что пришла к нему в голову.
— Мишель, — мягко сказал Серёжа и положил ладонь ему на плечо, — Мишель, вы ведь уже знакомы с Матюшей, отчего ты так робеешь пред ним?
Бестужев поднял на меня глаза и неловко улыбнулся. Вид у него был совсем мальчишеский, и я снова не мог понять, как этот растрёпанный нелепый юнец, похожий на молодую птицу, способен был зажигать своими речами людей много старше себя. Впрочем, мало-помалу он оттаял, ободряемый Серёжей, который то трепал его по колену, то брал его руку в свою, то хлопал его по плечу, и даже рассказал вполне забавный анекдот из жизни своего полка — прибавив простодушно, что бывает там редко и оттого не может поручиться за его правдивость.
— Миша, Миша, — рассмеялся Серёжа и поднёс к губам его руку, видимо, собираясь поцеловать; но, глянув на меня, он осёкся, подмигнул мне и только пожал её. Бестужев поглядел на Серёжу искоса и снова зашёлся звонким смехом, который я уже слышал из спальни.
— Отчего вы ночуете вместе? — спросил я. — У вас были ещё гости?
— Башмаков убыл куда-то, — проговорил Бестужев задумчиво, — мы давно никого не принимали, да, Серёж?
Серёжа кивнул и пожал плечами.
— Мы говорим иной раз, пока не уснём, — сказал он наконец. — Легче, знаешь ли, беседовать в одной комнате. Мишель иногда засыпает сидя, как ребёнок или старуха, и я не могу ни растолкать его, ни донести до постели.
— Ты можешь меня донести, — возразил Бестужев, и Серёжа почему-то фыркнул:
— Я едва не сорвал тогда спину. Нет уж, милый мой, ты хоть и худой, но тяжёлый, как колода, особенно когда спишь, тебя и перевернуть-то трудно.
Я ощутил странную неловкость: мне показалось вдруг, что я подсматриваю за чем-то, что не должен был видеть. Иногда это чувство захватывало меня, когда я беседовал наедине с какой-нибудь из наших сестёр и её мужем; они, забывшись, обменивались понятными только друг другу шутками, а я сидел с ними сам-третей и казался себе совершенно лишним.

— Отчего ты сказался больным? — спросил я. Серёжа пожал плечами:
— Не хотел оставлять вас с Мишелем наедине. Вы немного освоитесь друг с другом, и я скажу, что выздоровел. В этом нет ничего дурного, Матюша: могу ведь я отлучиться со службы на день-другой?
Я медленно кивнул. В конце концов, я сам иной раз уговаривал Серёжу остаться подольше в Хомутце и даже выдумывал для него очередную болезнь или срочное дело, из-за которого он должен был задержаться. Я хорошо знал, что командиры смотрят на такое сквозь пальцы, если обыкновенно ты исполнителен и чистосердечен. Трудно было сказать, как именно подобный трюк удаётся Бестужеву: Николай Лорер не зря сказал мне, что он вечно ездит то туда, то сюда, и по его обмолвкам было совершенно ясно, что в Василькове и других местах он проводит времени куда больше, чем со своим полком. Тизенгаузен хоть и принадлежал к нашему обществу, однако и его терпению был предел.

Я вспомнил, что ещё три с половиною года назад Серёжа жаловался отцу, а отец передавал мне, что Бестужев за свои вечные отлучки был арестован и получил строгий запрет покидать пределы полка — чем, впрочем, он пренебрёг едва ли месяц спустя без особых для себя последствий. Строгость устава уравновешивалась тем, как легко все готовы были закрывать на него глаза; этот-то беспорядок, пожалуй, и довёл меня до окончательного решения выйти в отставку.

Бестужев после завтрака закрылся в спальне, сообщив, что хочет докончить письмо к матушке, и тем самым позволил нам с Серёжей поговорить наедине. Серёжа лучился счастьем: он явно был рад, что наконец смог собрать под одной крышей и лучшего друга, и любимого брата. Он, пожалуй, единственный в нашем большом семействе искренне наслаждался всеми семейными сборищами и умудрялся дружить со всеми, с кем я или отец наш спорили.

Я поглядел на Серёжу и снова подумал о том, как мало толку здесь от его тонкого ума и чувствительного сердца: такому человеку, как он, нечего было делать в армии, потому что даже самые большие усилия его одного не могли изменить всей гнетущей скуки военной жизни и всей бессмысленности его занятий. Меньше него пригоден был к этому роду занятий разве что Бестужев. Время от времени мы слышали из спальни его бормотание и то, как он принимался ходить, обдумывая какую-то мысль; при каждом звуке Серёжа расплывался в умилённой улыбке, как мать, глядящая на первые шаги своего дитяти.
— Давно он здесь? — спросил я, понизив голос. Серёжа пожал плечами:
— Прибыл третьего дня. Он очень был расстроен отказом своих родителей — помнишь, я говорил тебе о его помолвке, — и вернулся ко мне, как только смог.
Я поджал губы, невольно подражая тому, как делал наш отец, услышав о чём-то, что ему не нравилось. Серёжа коснулся моей руки:
— Ну же, Матюша! Он ведь очаровал тебя в свой визит.
— Вполне, — сухо признал я. — Он в самом деле обаятельнее, чем о нём говорят, и много вырос по сравнению с тем, каким я его помню.
— Он сам признаёт, что был совершенный дурак, — Серёжа мягко улыбнулся и снова глянул на дверь спальни, за которой бывший «совершенный дурак» ходил взад-вперёд, думая над письмом: однажды различив этот звук, я больше не мог не слышать его лёгкие шаги. — Но, Матюша, какие блистательные у него идеи, как быстро он приходит к вещам, которые я обдумываю месяцами!
— Однако же ни один из ваших планов так и не был приведён в исполнение, — заметил я. Серёжа кивнул:
— Павел считает, что мы чересчур много полагаемся на верность солдат и на Мишино обаяние. Он много чего ещё считает; Мишель говорит, ему недостаёт страсти. К тому же, сейчас мы в ссоре с Каменской управой, и это дурно…
Он задумался и стал барабанить по подлокотнику своего кресла, чего раньше при мне не делал. Я вглядывался в лицо брата, стараясь подметить: что ещё в нём переменилось? Пожалуй, раньше он так не морщил нос, когда улыбался, не касался в задумчивости мочки уха: этот жест я подметил уже у Бестужева.
— Скажи, — начал я, — ты очень его любишь?
— Безумно, — тут же ответил Серёжа и сцепил пальцы в замок, видимо, чтобы унять свои нервические движения. — И чем дальше, тем сильнее. Но иногда я не знаю, достоин ли его. Он так добр, так искренне предан мне и нашему делу…
— Ты лучший человек, кого я знаю, — сказал я твёрдо, а потом прибавил, движимый порывом:
— Конечно, ты достоин его.
Серёжино лицо вновь осветилось, он бросился мне на шею. Я смутился, похлопал его по спине. Он отпустил меня и снова сел в своё кресло, но глаза у него сияли. Мы молчали несколько времени; я медленно пил остывший после завтрака чай.
— Я так мечтаю, чтобы вы подружились, — сказал Серёжа вдруг. — Вы оба так дороги мне, и горько, что ты оказался во власти предубеждения.
— Многие говорят, что он пустой малый, — заметил я осторожно, и Серёжа замотал головой:
— Нет ничего, что могло бы быть дальше от правды, уверяю тебя! Мишель бывает неловок, это правда, но он всё-таки очень молод, да к тому же вырос в провинции и в семье совсем не блестящей. И при всём этом он умён, проницателен, прекрасный оратор.
Говоря всё это, Серёжа нервно ломал пальцы; его явно волновала репутация Бестужева в моих глазах. Чтобы успокоить его, я потрепал его по плечу и сказал:
— Ты же знаешь, я бываю упрям, как старый осёл. Мне нужно время, чтобы привыкнуть к нему, вот и всё.

Я откинулся на спинку кресла; мы поговорили немного о семейных делах, обсудили положение вещей в Обществе. Серёжа похвастался успехами Бестужева, который смог увлечь за собою ещё нескольких человек; мне его поведение показалось несколько безрассудным, но я решил промолчать, чтобы не расстраивать снова Серёжу.

Бестужев вышел из спальни ближе к обеду. Мы уже успели совершить небольшую прогулку, поскольку снегопад прекратился, и отогревались в гостиной чаем и коньяком, когда он распахнул дверь и торжественно сообщил:
— Я так увлёкся, что ответил не только матушке, но и кузену, а ещё набросал черновик новой речи!
— Ты молодец, — улыбнулся Серёжа. Бестужев опустился на подлокотник его кресла, и Серёжа прижал его к себе и поцеловал в висок. Я снова ощутил себя при них лишним; но Серёжа тут же посмотрел на меня, потом на Бестужева, и лукаво спросил:
— Не опробуешь ли на нас свою новую речь?
— Она не вполне готова, — Бестужев зарделся и едва не упал с подлокотника; Серёжина рука подхватила его, и он смог удержаться, уцепившись за спинку. — Но завтра, пожалуй…

После ужина меня разморило. Я дремал в кресле, вполуха следя за разговором, пока Бестужев с Серёжей горячо выясняли, как именно должно быть устроено всеобщее голосование. Бестужев стоял на том, что необходим образовательный ценз, пока Серёжа убеждал его, что само по себе образование ещё не означает ума.
— Я понимаю, что ты хочешь отсечь людей вроде твоего папеньки, — говорил Серёжа, держа при этом руку Бестужева в своих, — но, поверь мне, нет такого способа, при котором мы бы могли позволить голосовать только людям разумным, а неразумных из этого исключить. Я решительно полагаю, что единственный способ обеспечить равенство — дать право голоса всем.
— И даже женщинам? — сонно спросил я, думая о маменьке и о тётке, Екатерине Фёдоровне.
— Женщинам тоже, — вдруг согласился со мною Бестужев. — В моём семействе разумнее всех моя матушка. Она человек практического склада, уму её позавидуют многие мужчины, однако ж ни в одной стране ей не было бы позволено голосовать. Помнишь, Олимпия де Гуж писала…

Мне не суждено было узнать в тот вечер, какую именно идею мадам де Гуж решил вспомнить Бестужев: на этих его словах я провалился в сон. Спал я легко, как часто бывает, когда засыпаешь сидя и говоришь себе, что должен бодрствовать; поэтому я слышал обрывки их разговора, которые моё воображение окружало самыми фантастическими картинами. В одну минуту мне показалось, что Бестужев садится к моему брату на колени и обвивает его шею руками, но это видение сменилось другим прежде, чем я успел над ним задуматься.

— Матюша, — позвал меня Серёжин голос, и я открыл глаза, вдруг, как это бывает, почувствовав себя совершенно бодрым. — Мы и не заметили, как ты уснул.
Брат склонился надо мною; Бестужева в комнате не было, но в приоткрытой спальне горела свеча, и я слышал плеск воды: видно, он умывался перед сном.
— Никита постелил тебе, пойдём, — Серёжа помог мне подняться из кресла, потому что все мои члены от сна сидя затекли совершенно.

Перед сном он поцеловал меня в лоб, как когда-то делала матушка; потом, смутившись, сбивчиво пожелал мне покойной ночи и скрылся за ширмой. Я засыпал, слыша мерное гудение их голосов из спальни; Бестужев громко ахнул, потом рассмеялся, и это на мгновение прогнало мою дрёму, но вскоре я спал крепко.

Проснувшись на следующее утро, я по приобретённой в Хомутце привычке лежал несколько времени, строя планы на будущий день. Я услышал скрип двери, потом — лёгкие шаги; Бестужев вышел из спальни. Скрип половиц и движение тени подсказывало мне, где он остановился. Постояв немного, он позвал:
— Серёжа, mon âme! Ah, merde… — и так же легко возвратился в спальню, видимо, вспомнив о чём-то.
Меня смутило немного и его ругательство, и то, как он обратился к моему брату: при мне Бестужев, по-видимому, стесняясь, не сквернословил и не называл Серёжу иначе как по имени.
— Тише, — отозвался Серёжа — впрочем, достаточно громко, чтобы я услышал его. — Иди лучше сюда, ты замёрзнешь.
— Но ты ведь меня отогреешь? — спросил Бестужев тихонько и рассмеялся, прежде чем исчезнуть за вновь скрипнувшей дверью.

Я лежал, не шевелясь, и размышлял. До меня доходили слухи и о Серёже, но их, в отличие от разговоров о Бестужеве, я гнал от себя как мог: мне не хотелось думать, что брат мой, верный товарищ и моя опора, несмотря на разницу в летах, способен поддаться влечению подобного толка. Он никогда не поддерживал скабрезные разговоры наших товарищей, отвечая на них лишь вежливой гримасой, что в пансионе, что, позже, в полку. Конечно, я не знал, чем он был занят, пока я служил в семёновцах, а он — в отряде Адама Ожаровского, но мне хотелось верить, что частый для солдат и офицеров разврат обошёл его стороною. Когда мы услышали об исключении одного незадачливого мальчишки из Лицея, где учился тогда юный Пушкин, Серёжа долго был мрачен и не поддерживал ни один разговор на эту тему, который я или кто-то другой пытался с ним завязать.
Мне впервые пришла в голову мысль, что он так поступал не из вполне естественного отвращения, которое было свойственно многим, а потому, что для него это было подлинное глубокое чувство. Приятель Пушкина Вигель, которого я не любил за чрезмерную желчность, давно был известен своими греческими вкусами, и ему всё равно подавали руку, даже если посмеивались над ним за глаза. Мне не хотелось подобной судьбы для Серёжи, и оттого я старался не замечать ни того, как мало его интересуют разговоры о женщинах, ни его пылких дружб, которые иной раз едва оставались на грани приличий; ни того, какой печальный и задумчивый у него делался вид, когда при нём обсуждали возможность женитьбы. Печаль его, кажется, была не сродни моей: он думал не о том, что хотел бы жениться и не сумел, а о том, что жениться на любимом человеке было для него вовсе невозможно.

Измученный этими рассуждениями, я встал, умылся и постучал в спальню.
— Доброе утро! — сказал я. — Скоро ли вы встаёте?
— Скоро, — невнятно пробормотал голос Бестужева. Раздался скрип, и мгновение спустя Серёжа просунул голову в дверь.
— Я подниму его, — сказал он, чего-то как будто смущаясь. — Попроси, пожалуйста, Никиту готовить нам завтрак.
— И кофий, — добавил Бестужев со стоном. — Ох, да что же это такое…
— Ты проспал дольше меня, — укоризненно заметил Серёжа и улыбнулся мне, прежде чем скрыться за дверью.

За завтраком вид у Бестужева был сумрачный. Он то и дело касался воротника своего халата, и наконец я понял, что он старается прикрыть тёмно-красную отметину: своей суетой он привлекал к ней только больше внимания. Я опустил глаза в тарелку и принялся бездумно ворочать в каше ложкой.
— Мы не мешали вам спать? — спросил Бестужев наконец, и я покачал головой:
— Ничуть.
Серёжа попытался завести разговор, но у него ничего не вышло; он со вздохом отпил кофию из крохотного стакана турецкой работы, поглядел на меня и спросил:
— Матюша, ты ни о чём не хочешь с нами поговорить?
Серёжа лучше других замечал перемены в моём настроении. Бестужев бросил на Серёжу испуганный взгляд, коснулся его руки:
— Ты точно…
— Мишель, — усмехнулся Серёжа, — мы с тобой хоть и заговорщики, но дурно умеем таиться. Особливо перед теми, кому доверяем. Правда ведь, Матюша?
Я кивнул. Откашлялся. Серёжа смотрел на меня с мягкой улыбкой и невесомо стучал пальцами по столу, Бестужев же бросал встревоженные взгляды то на меня, то на него.
— Правильно ли я понимаю, — начал я по-французски, чтобы Никита, за которым я знал дурную привычку подслушивать, не понял нас, — что между вами… что вы…
— Что мы любовники? — спросил Серёжа просто, и Бестужев сглотнул: на его длинной шее прыгнул кадык, и стала особенно ярко видна красная отметина от поцелуя. — Да. Честно признаться, я был уверен, что ты об этом уже знаешь.
— Серёжа, — проговорил я торопливо, — но ведь это опасно! Ты ведь знаешь, что есть закон, если вы попадётесь…
— Закон почти не действует, — заметил Бестужев странно высоким голосом. — Я изучал право. Его применяют редко, и если связь была добровольной, на неё обычно закрывают глаза. А наша связь… — не кончив фразы, он коснулся Серёжиной щеки кончиками пальцев, и Серёжа повёл головой, ласкаясь, как кот. Кажется, после этого признания они вовсе перестали меня стесняться. Мне подумалось, что вчерашняя сцена, которую я принял за игру воображения, вовсе не была сном.
— И давно вы…
— Несколько лет, — сказал Серёжа и рассеянно поцеловал Бестужеву руку.
— Я впервые поцеловал тебя в ту весну, — Бестужев сделал неопределённый жест, прищёлкнул пальцами, — помнишь? Три года назад.
Серёжино лицо вновь осветилось той самой нежной улыбкой; он кивнул, легко пробежал пальцами по плечу Бестужева и коснулся открытой шеи.
— Почему ты не рассказал мне, Серёжа? — спросил я беспомощно. Я не чувствовал ни гнева, ни отвращения, только растерянность. Серёжа пожал плечами.
— Боялся, — ответил он просто. — А потом перестал.

Мы продолжили завтрак, стараясь говорить как ни в чём не бывало; но теперь я замечал каждый жест, каждый нежный взгляд, обращённый от Серёжи к Бестужеву и обратно, и невольно следил за ними, зная, что это неприлично, и всё же не находя в себе силы перестать.
— Матюша, друг мой, — Серёжа потрепал меня по плечу. — Пожалуйста, не волнуйся о нас. Я много думал и о законе, и о грехе; мы не раз говорили об этом за три минувших года.
— Я думаю, что это не грех, — задумчиво начал Бестужев, барабаня по столу длинными музыкальными пальцами. — Во всяком случае, не страшнее всех сотен, тысяч мелочей, которые мы совершаем каждый день и о которых даже на исповеди не всегда вспоминаем. К тому же… если я говорю языками людскими и ангельскими, а любви не имею, то я только медь звенящая или кимвал звучащий; а во мне любви столько, что я вот-вот в ней захлебнусь.
Он простодушно улыбнулся нам обоим и принялся разламывать на кусочки булку, которую только что положил себе. Серёжа глядел на него с восхищением, и я невольно улыбнулся этой сцене; в голове моей звучали следующие строки из послания апостола Павла.

Когда мы кончили завтрак, раздался стук в дверь. Румяный с мороза прапорщик осведомился, здоров ли подполковник Муравьёв-Апостол, и передал, что его хочет видеть полковой командир.
— Видите, — усмехнулся нам Серёжа, — служба зовёт меня. Мишель, пойдём, я…
Они ушли в спальню вместе; несколько минут спустя Серёжа вышел, одетый по всей форме. Бестужев стоял в дверном проёме, опершись на притолоку, и вид у него был тоскливый — как у собаки, которую оставляет хозяин. Я понадеялся, что прапорщик не увидит, как порозовели его щёки и как стали ярче губы.

Оставшись наедине, мы молчали несколько времени. Бестужев, забравшись с ногами в кресло, листал журнал, который я вчера пытался читать. Взгляд его блуждал; впрочем, я знал от папеньки и от Ипполита, что Бестужев владеет английским языком, и потому спросил:
— О чём речь была в той статье, где говорилось о каких-то… кажется, о каких-то ящерицах?
— О-о, — выдохнул Бестужев и заёрзал в кресле, — о, здесь пишут о том, что в Англии были обнаружены кости допотопного ящера. Как хотелось бы узнать об этом больше! Представляете, нашли зуб, весьма похожий на зубы современной ящерицы, размером — ну, вот таким, — он показал что-то вроде небольшой собаки, — но получается, если сравнить эти зубы, что древний ящер был длиною около шести саженей.
Я попытался вообразить себе древнее существо таких размеров и не смог. Бестужев мечтательно улыбнулся.
— Хотите, — спросил он взволнованно, — я прочту вам эту статью? Вернее, переведу на французский; я умею переводить с листа, я часто читаю Серёже разных англичан.

Мы прелестно провели время до обеда, рассуждая об истории и политике. Бестужев читал и переводил недурно, голос у него был приятный, особенно когда он говорил увлечённо и живо, и я почти понял, что всех так очаровывало в его речах. Он в самом деле обнаружил изрядную гибкость ума даже в тех областях, где ему недоставало знаний, и с большим интересом слушал мои суждения, а не только спешил поделиться своими.

Одна мысль не давала мне покоя уже несколько часов, с того мгновения, как Серёжа сделал своё признание. Кашлянув, чтобы привлечь внимание Бестужева, увлечённого супом, я спросил:
— Скажите, Мишель… Вы ведь в самом деле были влюблены в Катерину Бороздину?
Он смутился, взгляд его затуманился, и я поспешил извиниться:
— Простите меня, если это бестактный вопрос. Я только хотел понять, как — я совершенно убеждён, что вы страстно любите моего брата, и я…
— Матвей Иванович, — сказал Мишель сухо и положил ложку на край тарелки, — я вполне способен любить более одного человека за раз. Думаю, и вы способны.
— Но вы хотели жениться на ней! Вам пришлось бы расстаться тогда с Серёжей?
Он пожал плечами.
— Я думал об этом. Воображал, как мы будем жить втроём. Я не мыслю своей жизни без Серёжи, но я в самом деле увлёкся Катериной, и… Я очень хочу семью и детей, понимаете? Если б это было возможно, я бы женился на Серёже — вернее, вышел за него замуж, он ведь мне не жена — и взял бы на воспитание каких-нибудь сирот. Я не говорил об этом другим членам нашего Общества, я боюсь показаться смешным, но когда мы — когда у нас всё получится, я хотел бы, чтобы это стало возможно.
Хоть я и не мог до конца понять его чувства, страсть, с которой он говорил об этом, поразила меня; я потрепал Бестужева по колену, желая ободрить его, и проговорил:
— Я уверен, что всё так и будет.
Лицо Бестужева осветилось улыбкой, очень похожей на Серёжину. Он, кажется, готов был обнять меня, но стеснялся.

Вечером, когда Серёжа вернулся, измученный долгим днём, и потребовал ужина и горелки, Бестужев бросился ему на шею и расцеловал его, уже ничуть не смущаясь моего присутствия. Серёжа обхватил его талию, прижался к нему и уткнулся лбом в изгиб шеи. Я рассмеялся, глядя на это:
— Вы в самом деле так соскучились друг по друге?
— Понимаешь теперь, каково мне жить две или три недели, когда Мишель у себя в полку? — Серёжа подмигнул мне и потянулся поцеловать Бестужева в губы.

Эти несколько дней в Василькове произвели во мне огромную перемену. Энтузиазм Серёжи и Бестужева и их нежность друг к другу были заразительны; а после Серёжиного признания я ощутил, что стал к нему ещё ближе.

— Я давно хотел спросить, — начал я, баюкая в пальцах стакан с горелкой, — что у тебя было с Раевским?
— С Алексом? — отозвался Серёжа и бросил взгляд на Бестужева, который мирно дремал головой у него на коленях. — Ничего. Его это не интересует. Он знал, разумеется, что я им очарован, и играл этим; потому-то я был так жесток с Мишелем.
Он задумчиво коснулся густых кудрей Бестужева, принялся перебирать их, лаская его, как спящего ребёнка. В эту минуту мне захотелось, чтобы этот зимний вечер не заканчивался; чтобы мы так и сидели, согретые горелкой и общей тайной, думая о любви и о допотопных ящерах, а будущее никогда бы не наступило.