На его руках не было ни капли крови, и всё же Лагусу казалось, что по пальцам течёт горячее, липкое, сыплется сквозь них, как разогретый солнцем песок. Пугающей была тёплая тяжесть ещё живого тела, вздрагивавшего от непереносимой боли.
Чудом было то, что царь ещё жил. После ранения, после бешеной гонки сквозь ночь, после того, как он презрел увещевания царского лекаря и просьбы Лагуса и отказался остаться в постели. Словно сами боги даровали ему сил продержаться, но теперь забирали свой дар.
— Останься, — взмолился Лагус, когда голова царя безвольно упала ему на плечо. — Останься, ты нужен нам. Мы зашли так далеко, ты не можешь просто так умереть.
Лекарь сказал: «Если твоё величество встанет, оно не доживёт до заката».
Царь задыхался, мелко дрожа, его взгляд блуждал, не задерживаясь ни на чём, едва удерживаясь от того, чтобы не обратиться вовнутрь. Лагус прижал руку к покрытой ледяным потом щеке, без стеснения бормоча бессмысленные мольбы, тщетно пытаясь сделать… хоть что-то. Что он мог, простой солдат, знавший только как перевязать свежую рану, да как описать симптомы недуга врачу? Царь умирал у него на руках, сделав больше, чем могло быть в человеческих силах, и Лагус словно бы умирал вместе с ним от беспомощности, от невозможности помочь царю чем-то кроме такой незначительной малости, как просто быть рядом с ним.
— Смотри на меня, господин мой, — просил Лагус. — Останься со мной. — И царь моргал, и раз за разом задерживал на нём уплывающий взгляд, и слышал, и слушал, и казалось, старался держаться, прожить ещё хоть чуть-чуть.
Если бы подле них не было генерала Хоремхеба, Лагус не задумываясь презрел бы все приличия и законы, презрел бы и намертво затверженный список грехов. Он целовал бы влажный лоб и виски, и разомкнутые дрожащие губы, пытался бы поделиться своим дыханием, энергией своего духа-ка. Но генерал протянул руки, когда царь всё же обмяк, смотря в пустоту остановившимся взором, и Лагус вынужден был уступить.
Уступить однажды… нет, дважды: во второй раз — когда царь ненадолго пришёл в себя уже лёжа в постели. Когда царский лекарь, сокрушённо опустив глаза долу сказал, что надежды нет. Когда царь… когда Тутанхамон не приказал, но попросил привести к нему царицу-сестру.
С каким удовольствием Лагус снёс бы ей голову с плеч.
Однако всё, что он мог — это встать у дверей царских покоев вместе со стражей, чтобы быть рядом в последние минуты жизни царя. Дальше, чем он бы хотел. Ближе, чем он боялся. Изнутри его снедала ядовитая ненависть и подозрение… нет, твёрдая уверенность в том, что царица была среди тех, кто стоял за покушением на царя. Она могла плакать сколько угодно, но ей была выгодна месть, ей было выгодно править, взяв в соправители не равного, брата, но всего лишь консорта.
Скорее всего, визиря Эйе, кровь от крови царской семьи. Человека, уже доказавшего свою возможность зачинать сыновей. Человека, который мог и имел право продолжить династию.
Что им до юноши, что был готов отдать жизнь за благополучие своего народа.
Что им до того, чьё сердце кровоточило от звуков тихого, прерывающегося шёпота, доносившегося из покоев, от того, как беспокойно Тутанхамон умирал.
От того, как пусты были обещания его царицы-сестры.
Если бы Лагус знал. Если бы он был быстрее. Если бы он успел вовремя довезти своего господина в Фивы. Считанные минуты, потраченные по незнанию впустую, стоили Тутанхамону любимой женщины, наследника и, возможно, самого желания жить.
Что толку жалеть о несбыточном.
Шёпот затих, и затихли всхлипы царицы. Показалось — или хриплое, с прорывающимися сдавленными стонами дыхание Тутанхамона стало громче? Затихло всё, не слышно было ни шелеста юбок, ни скрипа ремней, ни стука сандалий стражников, охранявших покои. Воздух словно сгустился, стал вязким и зыбким, на обрамлённый колоннами широкий коридор, что вёл к царской спальне, опустилась звенящая, оглушающая тишина. Всё, что Лагус слышал — это неровное, всё ослабевающее дыхание Тутанхамона и гулкое эхо, дробный цокот звериных когтей по мощёному полу.
Волчьих когтей.
Изжелта-серый, точно присыпанный пустынным песком зверь появился в лучах света, лившегося со стороны открытой террасы, и неспешно потрусил вперёд. Лагус окинул стражников взглядом, удивлённый тем, что никто из них даже не пошевелился, чтобы прогнать зверя, но те стояли молча и неподвижно, остановившимися взглядами смотря прямо перед собой в пустоту.
Не дыша.
Словно статуи, высеченные из гранита, а не живые люди.
Словно время остановилось, превратившись в зыбучий песок, и в нём жили лишь они трое: волк, Лагус и прикованный к постели умирающий царь.
Воздух сковал его липкостью паутины, тяжестью одеяла, опутывающего ноги в тот тягучий, бесконечный миг, когда зависаешь на границе сна и яви пленником собственного тела, не в состоянии пошевелиться. Лагус шагнул вперёд, преодолевая тяжесть, заступил волку дорогу. Скрипнув зубами, обнажил меч. Он знал… кожей, сердцем чувствовал, что должен бы упасть на колени, склониться перед тем, кто шёл открыть дорогу царю. Перед тем, в чьих силах было остановить время, погрузить в сон всех, кто не имел права смотреть и видеть, чтобы пройти.
Почему Лагус не замер вместе со стражей?
Почему он, обнаживший меч перед этим зверем, был всё ещё жив?
— Прошу, — сказал Лагус негромко, в последний момент проглотив несколько других, куда более резких и совсем не смиренных фраз. — Мой господин, не забирай его. Ещё не время…
Тутанхамону было всего девятнадцать, разве это возраст для того, чтобы вот так умирать?
Разве мог Лагус просто так его отпустить?
Волк остановился, встретившись с Лагусом взглядом. Вздохнул совсем по-человечески, царапнул когтями пол, оставив длинные борозды на отполированном бесчисленными ногами камне. Лагус сглотнул собравшийся в горле тяжёлый ком, крепче стиснул рукоять меча.
Он должен был пропустить зверя… не просто зверя, но воплощение бога. Обязан был, если не хотел умереть. Однако горькая правда заключалась в том, что Лагусу было уже всё равно.
— Возьми меня, — сказал он, не задумываясь, желая заглушить удушливое, тягостное молчание. Прислушиваясь к дыханию за спиной и страшась того, что оно прервётся. — Дай ему пожить ещё хоть немного!
Волк оскалился, вывалив алый язык, его глаза вспыхнули расплавленным золотом. Воздух стал ещё гуще, и Лагус схватился за грудь, которую сдавило свинцовыми обручами, схватило мучительным, ломающим кости удушьем. Против своей воли он упал на колени, зазвенел по камню оброненный меч. Волк сгорбился, зарычал, его контур поплыл, потемнел, наливаясь сурьмяной чернотой, увеличиваясь в размерах, изменяясь и выпрямляясь. Обутые в золочёные сандалии ноги переступили по полу с отчётливым стуком, так похожим на цокот волчьих когтей. Лагус медленно, с трудом поднял голову, скользнул взглядом по словно припорошённым песком загорелым коленям, по запылённой юбке из царского льна, по расслабленно опущенной вдоль тела руке. Стукнул об пол тонкий дорожный посох, точно в след от когтей, камень раскололся, зазмеившись паутиной трещин, всё дальше и дальше, от плиты к плите, от стены до стены и вверх по колоннам. Воздух задрожал мёртвой зыбью, когда горячие, нестерпимо горячие пальцы взяли Лагуса за подбородок, подняв его лицо ещё выше, чтобы столкнуться взглядом.
Глаза в глаза, синие человеческие и жёлтые волчьи, ибо жилистое, обожжённое солнцем тело венчала голова не человека, а волка.
— Ты знаешь меня? — бесстрастно вопросил бог.
В его голосе слышался холод пустынной ночи, особенно колкий после жаркого дня. Лагус открыл рот, но не смог издать ни звука. В груди всё будто смёрзлось, и вместе с тем горело и жгло, божественная рука, казалось, плавила кожу, заставляя её стекать каплями воска, падать, ударяться об пол не оставляя следов. Ра-Упуаут, Сияющий, Тот, кто открывает пути, ждал ответа.
Ответа, которого Лагус дать не мог.
Или же дал, сам не зная?
— Ты знаешь меня, — с утвердительной интонацией проговорил бог, отпуская его.
С исчезновением обжигающего прикосновения к Лагусу вернулась способность дышать. Он захрипел, скорчившись, всё ещё на коленях, ткнулся лицом в пол, затем кое-как подполз ближе и приник лбом к пыльным золотым сандалиям в безмолвной мольбе.
— Встань, — приказал ему бог.
Он дождался, пока Лагус неловко поднимется на онемевшие ноги, и указал вперёд, туда, где на высоком ложе покоился умирающий царь. Лагус последовал за ним, пошатываясь, в висках стучало, воздуха отчаянно не хватало. Его взгляд упал на распростёртое тело царя, мертвенно-бледного, неподвижного. В горле собрался очередной ком, который так и не удалось проглотить, и Лагус мучительно кашлянул, едва не протянув руку, чтобы сбросить с ложа царицу, возлёгшую проводить брата в последний путь.
Она тоже выглядела гранитной статуей, как и стражники, как насекомое в драгоценной капельке янтаря. Прядь её волос замерла, не до конца соскользнув с плеча, пальцы застыли на середине движения над грудью царя.
Царь… Тутанхамон ещё дышал, уже не чувствуя боли, хрипло, пугающе медленно. Его ресницы дрожали, глазные яблоки под закрытыми веками метались, будто ему снился кошмар. Не выдержав, Лагус шагнул ближе, кожей чувствуя бесстрастный взгляд бога, коснулся влажных от пота, холодных пальцев, склонился и прижал их к губам. Некому было его осудить, некому, кроме богов, но их вестник и без того читал в его сердце как в высеченной на каменных стелах и выставленной на всеобщее обозрение книге. Всю его грешную любовь, всю жажду обменять свою жизнь на жизнь Тутанхамона, всё это бог уже видел, когда держал его за лицо.
— Мой брат любит твоего царя, — всё так же бесстрастно уронил бог. — Он готов придержать чашу весов.
Обжигающе горячие пальцы взяли Лагуса за запястье свободной руки и вложили в неё небольшой анкх на шнурке. Блеснул электрум, украшенный мельчайшими каплями зелёного шпата, лазурита и бирюзы, шнурок качнулся, точно живой.
— Надень, — приказал бог. — Когда придёт его время, шнурок разорвётся.
Лагус облизнул губы, пытаясь облечь разбегающиеся, разрозненные мысли в слова. В его голове роились бесчисленные вопросы, однако голоса всё ещё не было, из груди вырвался только задушенный всхрип.
Бог не дозволял нарушать принесённую им с собой тишину.
Ресницы Тутанхамона дрогнули и медленно поднялись, взгляд был мутным, невидящим… Бог медленно вытянул руку и прикоснулся к его обнажённой груди.
Тутанхамон крупно вздрогнул, выгнулся и закричал — без слов, без звука, одним лишь жутким, сипящим свистом. Кожа на его груди плавилась и текла липкой влагой, обнажая кровоточащее алое мясо, чернеющее и обугливающееся на глазах, обнажая кости. Лагус задохнулся от ужаса и рванулся вперёд, споткнулся и чуть было не упал прямо на ложе, торопясь завязать шнурок дарованного богом талисмана вокруг блестящей от пота шеи Тутанхамона. Обнял его лицо ладонями, гладя виски и скулы, желая лишь одного: успокоить, утишить, забрать его боль… Всё, что угодно, он был готов отдать что угодно, всё, что потребует бог, зачем эта мука, зачем, он же обещал, зачем?..
Бог отнял руку, и Тутанхамон обмяк, умолкнув и задышав со всхлипами. Кожа на его теле, только что сожжённая, расплавленная как свечной воск, оказалась чистой, нетронутой. Мертвенно-бледные щёки порозовели, взгляд приобрёл ясность, и Лагус не выдержал: склонился ещё ниже и припал к мягким, солёным от слёз и пота губам.
Свет вокруг померк, уступив место непроглядной мгле. За спиной стукнул о камни посох, и этот стук не угас, но отдался эхом, раскатился снова и снова, как обвал в каменоломне, горный оползень, он длился и длился, становясь лишь сильнее и громче. Пока у Лагуса не заболело в ушах. Пока по шее щекотно не потекло горячее. Пока губы Тутанхамона… не шевельнулись, отвечая на поцелуй.
Мир растаял предрассветным туманом, под шелест тростника и болезненно-пронзительный соколиный крик. Затем вокруг вспыхнули факелы, Лагус заморгал, обнаружив себя посреди пустыни, под тёмным небом. Тутанхамон стоял прямо перед ним, невредимый, и факел из его руки медленно-медленно падал в борозду, заполненную смолой.
Смола загорелась. Генерал Хоремхеб наклонился, чтобы поджечь обёрнутый тряпицей наконечник стрелы.
— Стреляй, — приказал Тутанхамон и оглянулся, устремив на Лагуса ясные, блестящие предвкушением битвы глаза.
Качнулся анкх из электрума, висевший поверх доспеха на его груди.
Стрела взлетела.
Первая из бессчётного огненного дождя.
