Work Text:
Иногда ему снится, как открывается дверь.
Начинается с медленного, сиплого поворот ручки. Скрипят несмазанные петли и — растянутые, раздавленные, словно бы сплющенные звуки сменяет резкий удар дверного угла о стену. С первым тяжеловесным шагом через порог всё немедленно глохнет снова. Уличные звуки растворяются в стенах, пара потёртых сапогов не цокает и не чеканит о паркет. В тон шагам — так же тихо, так же гулко, тем же ритмом — стучит сердце.
Силко нарочно не смотрит. В первый же раз, когда ещё не понял, что всё творится во сне, решил не смотреть. Не поворачивает шею синхронно с ручкой, не вперивается мёртвым глазом в силуэт посреди дверного проёма. Сидит в кресле неподвижно, уставившись на тусклую полоску света перед собой. Сквозь бутылочно-зелёный витраж лунный свет мешается с неоновыми отсветами вышедшего на вечеринку города. Его города. Их общего города.
Даже во сне болят пальцы от того, как он впивается рукой в столешницу. Даже во сне нельзя закрыть глаза, если хочется закрыть.
Во сне не нужно смотреть, чтобы видеть.
Вандер по наитию чуть пригибается, прежде чем зайти, и Силко осеняет тупой мыслью — ему ведь не нужно, тут достаточно высоко. Почему-то тут достаточно высоко, хотя даже Севика ниже Вандера, а он сам никогда тут не был, и кабинета этого не было и не могло быть, пока бар не сменил владельца. Но дверной проём всё равно сделан под его рост.
Вслух Силко этого не говорит. Глупее было бы только расплыться в улыбке и поприветствовать старого друга, распахнув объятия.
И Вандер под его молчание заходит осторожно, неторопливо, взвешивая и обдумывая каждое движение. Тогда же, в первый раз, плечи Силко сами собой сгорбились, точно ничего он не мог представить, кроме как что его схватят и треснут о витраж.
Ждал рокочущего: что ты сделал с моим баром? И ещё хуже — что ты сделал с моими дочерьми?
Он не боялся; страх пропал давно, растворился в ядовитой воде и сделал её худшей отравой. Но обнаружить, что в этой реальности Вандер такой же немой, как сам Силко, всё равно стало облегчением.
У бывшего хозяина "Последней капли" неверящий шаг и неверящий взгляд. Он шахтёрским жестом пробует стены на плотность — кончиками пальцев, ребром ладони. Подумав, сжимает свой огромный кулак и, взвесив его в воздухе, ударяет. Когда не остаётся ни трещины, ни вмятины, Вандер удивлённо крякает.
Несуществующий, ненастоящий Вандер внимательно скользит взглядом по всему, чем наполнен кабинет. Тяжёлый шкаф из цельного куска чёрного дерева, изящная кованая лампа (настоящий Валдиани, с пилтоверского аукциона) — ничего не избегает внимания. Он пристально разглядывает и причудливый витраж работы дальних мастеров, и шёлковую обивку на подлокотниках дивана. Должно быть, сразу догадывается, что ноксианская. Или нет. Просто понимает, что нездешняя и ужасно, неоправданно дорогая.
Как и вся обстановка, как всё то, что казалось таким ненужным и бесполезным, когда они были бедные и горькие, и мечтали в унисон. Удивлённый взгляд из-под густых бровей задерживается на сигарах. Хорошие, качественные сигары; у Вандера в глазах меньше изумления было там, на фабрике. Не верит, чем Силко постепенно и незаметно для себя самого оброс, расчистив дорогу наверх… не к независимости и не к победе. Всего-то к месту повелителя торговцев химической смертью.
Так вот, значит, как. Что Силко его убить может — не удивляется, а сигарам — сразу. Убийцу принял бесповоротно, а над превращением в подобие пилтоверского толстосума готов озадаченно чесать затылок.
Разглядывая всё сразу и по отдельности, Вандер замирает, всматриваясь в окно. Словно стекленеет сам, запутавшись в стекольных узорах. Сначала Силко торопливо косился туда вместе с ним; потом понял, что незачем, сон не приносит ничего внезапного с улицы. Это просто он сам, его отражение — изрезанное шрамами лицо вдвойне искажается расстекловкой.
“Я больше не тот, кого ты знал”, вертится на языке и хочется выплюнуть ему в лицо, “я давным-давно не тот, неужели на фабрике ты так и не понял? Ты, ты убил того Силко, ты убил меня, теперь смирись с тем, кто занял моё место твоего Силко”. Не стоило меня убивать, если хотел оставаться со мной. И оправданий никаких не будет, было бы в чём. Не в чем тут оправдываться. Хотел бы понять — остался бы рядом.
Конечно, он ничего не говорит. И Вандер тоже ничего не говорит. Молча проводит пальцем по набивной диванной подушке, молча разглядывает стопку книг на столе и раскрытую тетрадь с учётом выручки. Брови вскидывает вверх.
Все не укладывается, как можно записывать приход-доход по шиммеру там же, где когда-то сводил для Вандера бюджет едва открывшегося бара. И не надо. Силко справляется один.
С тетради Вандер переводит взгляд чуть налево — и да, всегда обнаруживает там шприц.
Случись всё в реальности, он бы крутил его в руках с растерянным и обречённым видом, не говоря ни слова. И Силко бы тоже молчал. Если надо объяснять — не надо объяснять. Бесполезно. Обычно, раньше, когда время текло с надеждой, было не надо.
И тут, во сне, воображаемый Вандер по очереди оценивающе приподнимает детали, а потом собирает инъектор воедино — гладким, почти невидимым жестом. Джинкс не знает, но она унаследовала кое-какую ловкость от своего отца. В шахтах всегда так было: у него инструмент в руках пел. Силко смотрел на рукоять кирки и завидовал. И Вандеру — что у него так выходит, и кирке — что она в его руках летает, делает лучшее, что может. Он бы тоже делал. Лучшее.
Было же оно где-то, верно, то лучшее? Силко не помнит. Во сне тем более.
Со шприцом тоже сразу всё получилось бы — не задавая вопросов, он бы всё понял, собрал, коснулся любой шестерёнки ровно с той стороны, как нужно, чтоб она стала на место. У Вандера всегда только денежные шестерёнки не складывались нужным образом. Все остальные ложились в пазы как влитые. Как они вдвоём друг в друга.
Следующая сцена — слишком знакомая. Точная, идеальная копия множества сцен из прошлой жизни. Когда он сидел за столом, а Вандер вольно или невольно нависал сверху, и всегда руки зудели потянуть его за отворот майки. Сначала было нельзя, потом стало можно; Силко тянул и знал, что Вандер всегда рухнет вниз ему навстречу. Широченные ладони ложились на бока и гладили, задирали рубашки и жилеты, запуская по всему телу стаю колючих мурашек.
Он сидит и смотрит снизу вверх, пустым прожженным взглядом, пока Вандер тупо пялится ему в глаз — в один-единственный, испорченный, бесповоротно отравленный. В чёрной после яда радужке, застывшей посреди оранжевой склеры, тонет чересчур участливый и виноватый взгляд серых, абсолютно здоровых глаз. Без розовых прожилок шиммера, без смертельной тени. Всё, как в прошлой жизни.
У мёртвого Вандера, существующего только во сне, оба глаза живые, а у настоящего Силко целый один мёртвый, и это ли не знак, что искренняя справедливость — бесплодная химера в пользу бедных? Силко больше не собирается быть бедным и глупым.
Нечего так смотреть. Не заслужил.
Игла зависает в миллиметре от зрачка — или ещё ближе. Силко невольно вздрагивает.
В этих снах никогда нет Джинкс. Она бы не простила, что хоть где, хоть как это дозволено делать кому-то ещё. Пусть и её первому приемному отцу. Силко знает, что она скучает до сих пор, грустная, сломанная до идеальности, его великолепная девочка. Он бы хотел её вылечить и избавить от муки насовсем — но вряд ли получится исцелить кого-то, пока не знаешь, как исцелить самого себя.
В этих снах они всегда только вдвоём, и никого нет за дверью, и на потолочной балке, и во всём баре, и Силко не уверен, что вне кабинета существует Заун, а тем паче — ненавистный Пилтовер, из-за которого всё случилось. Перед тем, как выдавить заветную каплю шиммера, Вандер осторожно кладёт ладонь ему на лицо. Он так часто делал — когда они были вдвоём не во сне.
Память услужливо вытаскивает из подсознания непрошеное: кожа-то у него грубоватая, шершавая, ощущения один в один, как ещё в шахтёрские времена запомнилось. И прикосновения нарочито невесомые в своей неловкости. Вандер всё время такой был: будто не с поцелуями приставал, а боязливо трогал хрупкую статуэтку, невесть как попавшую в нижний город.
Жаль только, что его драгоценная статуэтка его же стараниями искорёжена. Жаль, что Силко до мельчайших подробностей помнит, как его гладили по ещё нормальному лицу, где всех проблемо было — смыть въедливую угольную пыль. А самого лица — не помнит совсем.
С иглы шприца срывается розовая капля. Наркотик смешивается с навечно поселившимся в отравленной глазнице ядом, и наяву это всегда означает взрыв боли внутри головы. Боль такая, что способна свести с ума — если бы Силко не попрощался с нормальностью куда раньше.
Но это сон. Во сне можно не болеть и можно не ограничиваться локализацией яда в одной точке за отмершей роговицей глаза. Во сне шиммер щедрее и благосклоннее; и дарит возможность посмотреть на воображаемого живого Вандера двумя глазами. Зрение возвращается расплывчатым и мутным, будто Силко приложил к половине лица пыльную толстую стекляшку, но это ли важно? Двумя глазами смотреть всё равно лучше, даже если в них всё смазанно двоится.
Инъектор возвращается на стол, и Вандер теперь обнимает его лицо двумя руками. Чуть податься вперёд — и можно было бы…
Силко никогда не решается.
Он молча склоняется сам, близко-близко, едва не касаясь шрама носом. И бородой. Когда Вандер заходит в кабинет, он совсем молодой пришелец из дальнего прошлого, а после экзекуции шиммером превращается в того себя, каким смиренно склонил голову перед силовиками. Старше, серьёзнее. С короткой, едва посереберенной сединой бородой.
Запах вблизи почти осязаемый — настолько, насколько позволяет сонная кома. Запах любимого виски и любимой трубки, набитой едким табаком. Не чета сигарам верхнего города. Кожа Вандера пахнет сразу всей их общей историей: и углём, и мылом, и порохом, и когда-то Силко казалось, что именно так пахнет мечта.
Иногда всё обрывается здесь. На смену чересчур реалистичному сну приходит глубокая бесчувственная чернота и остаётся до самого утра.
Чаще отделаться так легко не выходит. Силко наблюдает за происходящим со стороны и изнутри одновременно. Одновременно чувствует, как Вандер гладит большими пальцами его щёки и скулы — со шрамом и без, ему нет никакой разницы. И отстранённо видит — как эти большие заботливые ладони сползают вниз.
Сползают вниз и сжимаются на шее.
Он сразу уходит под воду, моментально. Не успевает ни вздохнуть, ни хотя бы попытаться вырваться. Поверх лица смыкается толща ядовитой и омерзительно вонючей воды, и давит, давит, давит, заставляя опускаться глубже на дно. Как бы Силко ни сопротивлялся, он просто знает, что наружу не вырваться. Если не отправится на дно, то зависнет в речном месиве дрянных отходов, только и всего. И хватка на шее не ослабнет никогда.
Потом он просыпается.
Воды нет. Удушья нет. Глазница без век и ресниц таращится в тихую, безветренную темноту. Вокруг чистый воздух. Можно дышать полной грудью, как угодно глубоко и часто.
Силко один. Это же безопасно — быть одному? Без разрешения никто не войдёт в его жильё. Некому его душить. Кошмар развеялся табачным дымом. Пепла — и того не осталось.
Всё повторится только следующей ночью. Или нет. Может быть, через месяц. Может быть, никогда.
Возможно, каждый раз думает Силко, самое чудовищное в кошмарах — то, что они заканчиваются.
