Actions

Work Header

Моё решение

Summary:

Погружённый в темноту город размывается, двоится перед глазами, онемение расслабляет плечи, дурманит голову. Рудольф прикрывает глаза, пытаясь справиться с этим липким туманом, почти проникающим под самые веки.

Он знает — ему ничего не грозит. Единственная его опасность — это он сам.

Notes:

Сонгфик: Рок опера «Персефона» — Колыбельная Аида (вывернутая наизнанку с зеркальным повом)

Work Text:

Было что-то не так в этой туманной, во тьме утопающей Вене. Гладкие, веками отшлифованные камни мостовых, пустующие парки – сначала ещё в листве, гордые своей пышностью, но потом, чем дальше, тем скуднее, тем отчётливее скелеты кроны, открывающиеся, стоит счистить отмершую плоть сухих коричневых листьев, тем беднее кованые ограды, и ржавчина проглядывает даже сквозь неверную дымку, припадающую к земле. Воздух был свежим, почти морозным, но не бодрил, а только вызывал колючее онемение – от пальцев до затылка. 

Что именно было не так, понять оказалось невероятно сложно. То ли это угрюмая серость, так что не угадать времени суток, то ли ощущение под ногами, слишком мягкое, будто и не наступаешь вовсе на камни, не шагаешь по улице, а невидимый экипаж несёт тебя куда-то на окраину. Картинка перед глазами менялась, но ноги не уставали, а люди, попадающиеся навстречу, то ли не замечали, то ли изо всех сил, как-то даже искусственно, натужно, делали вид, будто не замечают. Дамы, идущие вечно подвое, склонялись друг к другу, перешёптывались, отгораживаясь раскрытыми наполовину веерами, мужчины как-то угловато сутулились, придерживая шляпы от несуществующего ветра. Впрочем, даже таких, безучастных, запертых в своих личных маленьких коконах, прохожих становилось всё меньше и меньше, и вскоре они вовсе пропали с широкой улицы, как пропали и кони, и экипажи, и даже здания, больше не липнущие к краю дороги. Остался только туман – туман и мостовая, скрытая от глаз и ощущений.

– У тебя интересные сны. 

Голос звучит над ухом, прямо из-за спины, но неожиданностью не становится – не хочется ни вздрогнуть, ни обернуться. Странное онемение расслабляет плечи, дурманит голову. Рудольф прикрывает глаза, пытаясь справиться с этим липким туманом, почти проникающим под самые веки. 

– Это не мой сон, и тебе это прекрасно известно.

Его сны никогда не были такими – если принцу и удавалось ухватить три-четыре часа забытья, то дневные впечатления смешивались в них калейдоскопом, ярким и бессмысленным, урывками разговоров, поездок и книг, водоворотом неутихающего шума. От его настоящих снов здесь, на этой бесцветной улице, осталась лишь гудящая голова. 

Неспособность владеть собственным телом почти не пугает. Он наконец оборачивается, и перед глазами плывёт, картинка двоится, а источник голоса маячит где-то в уголке глаза. Пустынная улица давно погрузилась в тишину, и теперь его окружает один единственный звук – разливающиеся в стылом воздухе слова, которые отдаются тугой пульсацией в висках.

– Что же поделать, если с тобой не встретиться иначе?

Рудольф усмехается – по крайней мере, ему бы хотелось усмехнуться, но он не знает, двигаются ли мускулы на лице, – и проглатывает очевидную мысль: это ложь. Он прекрасно знает, что там, за пределами снов, в последнее время всё реже бывает один. И всё же в этом неверном пространстве, в этом унылом прогнившем мороке, он наконец может ответить. Чужие глаза на периферии зрения отливают расплавленным золотом. 

«Мог бы выбрать более приятное место», – проносится в голове, но до языка не доходит. Бальные залы, тёплые гостиные, его собственный кабинет – конечно, тот, кто маячил теперь где-то за его спиной, мог бы выбрать любое из этих пространств, но и встреча это тогда ощущалась бы совершенно иначе, не понял бы это только дурак. Он давил, окружал со всех сторон тленом, прахом, разбитыми мостовыми и кладбищенскими оградами, и в этом состоял особый замысел. Рудольф дураком не был.

– Тебе не нравится то, что ты видишь? – голос обволакивает, застывает закрыть глаза совсем, и приходится приложить усилие, чтобы голова инстинктивно не откинулась назад, оголяя шею. По плечам проходятся мурашки: широкая ладонь будто приобнимает, слишком тяжёлая и материальная, но не как рука человека, не как жест друга или соратника – как тяжёл и материален камень. – Это твой город и твои люди. Твои заброшенные дома. Твои ржавые ограды. Твоя гнилая, разваливающаяся страна. Почему же ты закрываешь глаза?

И снова ложь, снова жалкая манипуляция, растворённая в мороке с надеждой, что сознание принца готово её принять. Но оно ещё бодро, ещё не пропиталось отравленным туманом – в этом Рудольф уверен. Он оборачивается, чтобы резко сбросить чужую ладонь с плеча, но ему это не удаётся, ноги путаются, движение выходит плавным, тягучим, голова тяжелеет с каждым мгновением. Размытый город на периферии зрения сливается в одну серую полосу, блеклую, выстиранную ширму. Пыльную театральную декорацию, валяющуюся в каморке под сценой.

Лицо того, кто теперь прямо перед ним, увидеть тоже не удаётся – для этого нужно лишь слегка поднять голову, но тело не слушается, взгляд остаётся направлен вниз, на чёрные одежды и белые руки. Руки эти движутся, вновь ложатся на плечи, как если бы хотели встряхнуть и вернуть в реальность, но не делают этого, не притягивают и не отталкивают – просто держат, крепко до онемения. 

Неожиданно Рудольф слышит смех – глухой, кашляющий, скрипучий. Он исходит отовсюду сразу, накрывает с головой, и принц вдруг понимает – смеётся он сам. Губы искривляются в странной гримасе, натужной и почти сумасшедшей, но именно теперь у него выходит наконец посмотреть в чужие глаза. Они единственное, что осталось чётким на размытом лице, которое никак не удаётся ухватить, удержать в фокусе. Знакомая радужка выглядит иначе, почти светится этим внеземным, демоническим золотом, гипнотизирует, сливается с приглушёнными газовыми фонарями, оставшимися там, на ширме, на декорации. Рудольф прищуривается, качает головой, удерживая на лице широкую улыбку:

– Ты ничего не можешь сделать, так? – принц чувствует, как ладони на его плечах сжимаются сильнее. Если бы ни толстая ткань мундира, он уверен, что почувствовал бы, как ногти врезаются в кожу. И потому, снова рассмеявшись, распалённо продолжает: – Ты не можешь! Подталкивать, приказывать! Не можешь! 

Голову всё больше охватывает туман, зрение различает уже только эти два глаза напротив – не остаётся ни парков, ни фонарей, ноги подкашиваются. Если бы ни держащие его руки, он уже осел бы на землю – если вообще была земля, была мостовая, была улица. Если было здесь хоть что-то, кроме темноты и золота. И тумана. Но он продолжает выдавливать с этим инородным, болезненным смехом: 

– Это только моё решение. Моё, и ты ничего не можешь с этим поделать!

Глаза напротив прищуриваются, зрачки сужаются, как у хищника. Но почему-то от этого почти не становится страшно – Рудольф только убеждается в своей мысли, откидывает наконец голову назад, смотрит в черноту, которую нельзя назвать небом. 

Улыбка не сходит с губ. Он повторяет тихо, почти беззвучно: 

– Совсем ничего! 

Плечи всё же гудят ноющей болью, и это чувство – такое живое, такое настоящее, – немного отрезвляет, приводит в себя, заставляет сморгнуть дурман. Когда Рудольф вновь смотрит прямо, чужое лицо оказывается перед ним. Если бы от него исходило дыхание, принц почувствовал бы его на своей коже. 

– Ты ошибается, Ваше Высочество. Кое-что я могу, и могу лучше всех, – слова разносятся по пустому пространству, закручиваясь в нём в водоворот. – Я могу ждать. 

В этом голосе, утробном и гулком, тоже звучит улыбка. Правда, глаз она так и не касается. 

Рудольф усмехается в ответ – через силу и через этот холодный узел, который сворачивается где-то в груди. Его сознание проясняется, отпускает онемение, а вместе с этим приходит наконец страх – самое естественное, что он должен сейчас испытывать, подавляемый всё это время лишь сонным туманом и теперь медленно возвращающий свои права. Тод это чувствует, не может не чувствовать: по тому, как бегает взгляд, как дрожат уголки губ. Как тело принца неосознанно пытается отклониться назад, отстраниться, отвоевать лишний миллиметр между их лицами. 

Голос Рудольфа звучит почти так же уверенно и твёрдо, как прежде:

– Ты можешь ждать, сколько тебе угодно. – Он сглатывает, так и не найдя влаги в пересохшем рту. Мурашки спускаются вниз по спине, и пальцы рук начинают нервно подрагивать. – Но я не так хрупок, как ты рассчитываешь. О нет, – поправляется он вдруг, когда слышит холодную усмешку, вызовом прорезающую темноту, – как тебе бы хотелось.

И всё же принц не дурак. Он видит эту жажду в разгорающемся огне чужих глаз, слышит её в раздражённом, озлобленном тоне. Это открытие придаёт ему сил – не один он вынужден бороться. Тому, кто впивается пальцами в его руки, приходится не легче. Это не может не радовать, не может не поддержать уже почти угасшую улыбку, как бы опасно ни звучало предположение. 

Тод владеет собой лучше Рудольфа. Так и не дав отстраниться, он приникает ещё ближе, шепчет на ухо, почти касаясь мочки ледяными губами:

– Не так хрупок? Сжать в горсти – и развеять по ветру. 

– Если бы ты мог, – отвечает принц. – Но ты не можешь.

Рудольф чувствует, что в кои то веки у него появилась власть – и это власть над собой, над своей жизнью. И над своей смертью тоже. И как бы всесильны ни были боги и демоны, им не отдать ему таких приказов. Потому что таковы правила, по которым живёт Вселенная. 

– Я нарушал множество правил, Ваше Высочество. 

Ответ на невысказанное проходится холодом по позвоночнику у основания черепа и сворачивается в пояснице. Но Рудольф давно уже не покупается на блеф – по крайней мере, он убеждает в этом себя самого. Хочется ответить колкостью, но мысли всё ещё остаются тягучими, не позволяют парировать, и принц трясёт головой, чтобы привести их в порядок, а когда вновь оказывается способен фокусировать взгляд, перед ним уже никого не оказывается – только белый туман посреди чёрной пустоты стелется по земле. 

Что-то щемит под сердцем – на мгновение принцу кажется, что его оставили здесь навсегда, что этот сон никогда не закончится. Но это ощущение быстро исчезает, меркнет на фоне новой пугающей мысли, которая вспышкой врывается в темноту и оседает холодом в венах. Эта мысль, выбравшись откуда-то из подсознания, встаёт стеной перед глазами, заставляет зажмуриться, сжать кулаки, трясти головой в надежде прийти в себя, избавиться от нового морока, от наваждения, вложенного ему чужой рукой прямо в мозг. 

«А что, если он прав?»

Она так пугает, что Рудольф почти начинает считать себя сумасшедшим. Но те образы, те страхи и то отчаяние, что он показывает ему, те слова, что слышатся из теней и которые дополняют его обычный водоворот сновидений чёрными кляксами дурных предчувствий, не отпускающих и наяву – всё это… почти имеет смысл. 

Принц готов дать себе пощёчину, чтобы привести себя в чувство, но всё же этого не делает – стоит поднять руку, и боль в плече возвращается, а сомнения снова захлёстывают с головой. Мыслей нет больше никаких – лишь тишина и пустота. И эхо слов, воскресающих в памяти самого этого бесконечного пространства. Твой город. Твои люди. Тебе нравится?

Рудольф чувствует, как его покидают силы, ноги будто становятся чугунными. Тянет к земле, отчаянно хочется лечь и позволить туману прильнуть к его телу. Закрыть глаза и заснуть снова, а может даже проснуться. Но принц не подчиняется чужеродному порыву, делает шаг за шагом, несмотря на подкашивающиеся колени. И понимает – он себя переоценил. 

Будет труднее, чем ему казалось. Не было бы в душе сомнений – было бы просто, но что-то ему подсказывало, что не было бы сомнений – не было бы и шёпота, и чёрной бездны, и глаз, глядящих из тени. «Нужно быть осторожней», – мелькает в голове, и принц одёргивает себя, понимая, что предостережение это от себя же. Ведь власть у него, а значит – в нём и опасность.

Туман застилает уже всё вокруг, так что чёрная пустота вскоре оборачивается белой. Он блуждает, как потерявшийся в чаще ребёнок, не в силах остановиться и боясь перевести дух. Онемение отступило, и каждое движение, каждая мысль теперь яркая и чёткая, чувства обострены почти до болезненности, но так же остро ощущается теперь и липкое, словно патока, время, почти замершее на месте, не желающее отпускать из своих цепких лап. Где-то там, за кипящей белой завесой, чуткое сознание тревожат приглушённые голоса – слов не разобрать, но Рудольф и не пытается. Он знает, чувствует инстинктивно, что стоит потянуться к ним, и этот бесконечный сон разомкнёт свои оковы и выпустит его на свет, но мысли не слушаются. Вместо концентрации на постороннем шуме, в ушах всё отдаётся голос, источник которого давно растворился в темноте. И вся уверенность, вся дерзость встают поперёк горла, вскипают раздражением и ноют в лёгких, в сердце, в висках, режут под веками. Кто из них блефовал всё это время?

Голос почти перекрывает звуки реального, живого мира. Слов нет, вместо них – одни ощущения, гулкое эхо, шлейфом вьющееся в воспоминаниях и мурашками ластящийся к спине. 

Только протяни к нему руку – и прими решение.