Actions

Work Header

черное стекло

Summary:

Бессмертный говорит на общеизвестном правиле, не произнося его вслух. Защищать, обладать, диктовать. Это режим, окутанный добротой, а доброта здесь имеет привкус контроля.

Work Text:

Он не помнит, откуда пришел холод.

Может, он зародился на улице, где ночь сливалась в густую, как чернила, лужу, поглощая как очертания зданий, так и детей. Может, он уже тогда жил в его костях. Маленьких пустышках, которые никогда не знали тепла. А может, холод пришел вместе с руками, что вцепились ему в запястье и потащили вперед, требуя отзываться на чужое имя, словно личность – это то, чему его можно было научить.

Что он помнит точно – это темноту.

Темноту гуще самой ночи, пропитанную свечением луны, которая истекала кровью, окрашивая небо в свой кровавый цвет. Он помнит камень под босыми ногами и ладонь брата, что сжималась вокруг собственной отчаянным тугим узлом. Помнит, как над головой мерцали фонари, словно им тоже хотелось закрыть глаза и спрятаться от грядущего.

Атсуму семь, когда дверь особняка впервые закрывается за его спиной. За ней ждет тюрьма, притворяющаяся дворцом. Позолоченные края клетки, рассчитанной на всю жизнь, гобелены, достаточно мягкие, чтобы заглушать крики и изящество, воздвигнутое на костях тех, кто преклонялся перед ним.

Среди людей – это благородство. Среди бессмертных – всего лишь собственность.

Он теряет последний вздох свободы, когда холодное кольцо смыкается на шее. Гладкое, как ложь, тяжелое, как приговор.

 

Время в особняке течет странным образом. Недели сплетаются в месяцы, дни сливаются друг с другом, превращаясь в мучительную бесконечность.

Огромный дом напоминает живое существо. Он дышит сквозняками по длинным коридорам, шепчется, переваливается с боку на бок в скрипе вековых балок и наблюдает из тени. Его древние стены охотятся, окружают со всех сторон, и Атсуму бьется в этой клетке, не позволяя той его поглотить.

Он разбрасывается словами, кричит, отказывается от поклонов, пока одна из живых теней не прижимает его лицом к холодному мрамору и не учит его вкусу тишины.

Тогда он учится молчать. Поверхностно и обманчиво. Он опускает голову, потому что должен, но угли в его глазах упрямо отказывают гаснуть.

Но здешние тени терпеливы. Они знают, что дети сгорают быстро.

Одна из них начинает преследовать его. Это что-то древнее и бдительное. Старше, чем увешанные портретами залы, старше, чем город, что раскинулся за воротами.

У этой тени есть имя, которое Атсуму не дозволено знать. Его глаза запоминают лишь изящную фигуру в темноте, длинные волосы цвета лунного света на снегу и алый взгляд, достаточно темный, чтобы поглотить целые города.

Однажды ночью, когда другой бессмертный запускает пальцы в волосы Атсуму и резко откидывает его голову, обнажая горло, тень тут же оказывается рядом. И это уже не просто присутствие, а бледная рука. Она опускается ему на плечо и притягивает ближе, закрывая собой от голодных глаз.

Атсуму злится. Потому что защита может быть еще одной клеткой, милосердие еще одним клеймом, а благосклонность еще одним поводком, замаскированным под доброту.

Атсуму называет это ненавистью, потому что еще не знает, как назвать то чувство, что прячется под ней.

 

Месяцы складываются в года. Особняк меняет с его с медленной, но безжалостной точностью. Высекает угол подбородка, выправляет наклон плеч, учит выживать в системе, которая питается элегантностью и кровью.

Есть ошейники из золота и железа, маскарады, скрывающие жестокость под шелком, обряды, требующие крови в обмен на принадлежность. Атсуму учится сливаться с ними с тем же упрямством, что когда-то горело в его глазах.

А бледная рука возвращается снова и снова. В маленьких жестах. Пальто, накинутое на дрожащие плечи. Сладость, оставленная на подносе, когда никто не смотрит. Тихое присутствие, стоящее между ним и чужим голодом.

Бессмертный говорит на общеизвестном правиле, не произнося его вслух. Защищать, обладать, диктовать. Это режим, окутанный добротой, а доброта здесь имеет привкус контроля.

Атсуму ненавидит, как легко он начинает искать этот силуэт в каждом дверном проеме.

 

Особняк – это лабиринт забытых комнат. Иногда он шевелится по ночам, словно беспокойный зверь, раскрывая забытые двери, словно тело, открывающее старые раны. В одну из таких ночей Атсуму бродит по его коридорам, пока не натыкается на широкую дверь.

А внутри его ждет пианино. Инструмент кажется одновременно священным и заброшенным, реликвией, оставленной кем-то, кто верил, что красота способна выжить в этом месте.

Он прикасается к клавише, выпуская одинокую ноту, и та дрожит по комнате, словно крик, умирающий в тишине.

Атсуму чувствует перемену в воздухе еще до того, как слышит шаги. Температура плавно понижается, словно взмах руки, рассеивающий огонь. Бессмертный пересекает комнату и садиться рядом, впервые являя свой голос своему слуге:

— В этих стенах опасно любопытство.

— Здесь все опасно. — шепчет Атсуму в ответ.

В неподвижности вампира мелькает что-то похожее на одобрение.

Затем его аккуратные руки ложатся на клавиши. Всего несколько нот, вырезанных из столетней памяти. А после, бессмертный встает без единого слова, возвращаясь в тени старых стен.

После этой ночи Атсуму возвращается. Не каждую ночь, но достаточно часто, чтобы это заметил дом, и чтобы бесшумный, как снегопад, вампир иногда появлялся рядом, чтобы нашептать те же призрачные ноты в темноту между ними.

Особенный язык, рожденный тишиной. Обещание, которое ни один из них не готов назвать.

 

После ночей, проведенных за пианино, что-то в ритме особняка меняется, и когда-то недоступная тень наконец обретает имя.

Где-то в этих безмолвных ночах Семи начинает учить его читать и писать. “Чтобы быть полезным” говорит он, но его внимание слишком долго задерживается на изгибе букв Атсуму и на дрожи его разочарования.

Их разговоры перетекают за полночь, наполняя кости особняка шепотом и тепло, которые ему никогда не было суждено сохранить.

Атсуму твердит себе, что благодарен только за компанию. За внимание. За безопасность, ведь Семи единственный, кто встает между ним и губами, которые иначе оставили бы синяки на его коже.

Но безопасность – это лишь тонкая завеса, скрывающая нечто иное. Что-то более теплое. Что-то, чему здесь не место.

Атсуму чувствует притяжение, пугающее, как падение в бездну. Он пытается сбежать, только чтобы снова вернутся, как мотылек, тянущийся к пламени, что непременно обожжет его.

 

На его шестнадцатый год, память вплетает первый укус в тот же шов, что и другие ритуалы.

Тело запоминает момент, когда холодные клыки впервые встречаются с теплой кожей, как своего рода картографию. Береговую линию, которую он пересек и уже не сможет забыть.

Семи снимает с Атсуму ошейник и заменяет его на золото с черным обсидианом, на котором выгравированы его личные инициалы, произносящие молчаливый приговор. Атсуму ожидает прикосновений или требований от холодных рук. Того самого владения, о котором шепчутся в спальнях для слуг.

Но Семи больше ничего не берет. Только становится холоднее к другим, резче, беспощаднее. Наглость по отношению к Атсуму теперь карается наказанием.

И это пугает Атсуму больше всего. Это мягкость, что скрывается под сталью и проникает в его жизнь также обыденно, как когда-то это сделала безымянная тень.

 

Маскарад пожирает особняк, словно лихорадка. Бархатные маски, сдержанный смех, шепот шелка, скользящего по древнему камню. В воздухе пахнет вином, кровью и вековыми привычками, облаченными в роскошные наряды. Люди в такие ночи превращаются в символы власти тех, кто владеет их душой.

В потоке атласа и золота, Атсуму следует за хозяином, как того требует закон. Он одновременно видим и невидим. Выверенное украшение для гостей, доказательство силы родословной и тайна, выставленная напоказ.

Он усваивает хореографию близости – когда положить ладонь в руку того, кто владеет им, когда склонить голову так, чтобы шея была видна, как подношение, когда делать вид, что его мысли витают где-то далеко, пока он запоминает каждое движение своего хозяина.

Семи награждает взглядами, не предназначенными для публики, и позволяет маленькие вольности, о которых никогда не заявляет. В них Атсуму читает нечто вроде благосклонности, и в этой благосклонности расцветает коварная, крошечная надежда.

Он скользит по коридорам, словно призрак. Большинство гостей игнорируют его, а те, кто замечают одаривают вежливой жестокостью, замаскированной под интерес. Но именно тот, кого сам Атсуму не успевает заметить вовремя, перекрывает ему путь.

Из позолоченных теней узкого коридора отделяется фигура. Высокая и изящная. Восемь сотен лет обаяния, отточенного до идеального силуэта хищника. Его белая маска свободно свисает с одной руки, обнажая бледное лицо и без того являющиеся маскарадом красоты и опасности.

В памяти Атсуму вспыхивает символ дома. Розы из белого золота и острые шипы.

Ойкава останавливается перед ним, завоевывая весь коридор одним лишь своим присутствием. Его взгляд спускается ниже и находит темный обсидиановый камень с резными инициалами.

Опасная улыбка становится шире.

— Ты мальчик Семи, — бормочет он теплым, почти обжигающим голосом. — Вернее… Один из них.

Слова впиваются под кожу сильнее всяких шипов.

Атсуму пытается пройти мимо, опуская голову в вежливом поклоне, но ледяные пальцы обвивают его запястье и тянут назад. Спина встречается со стеной раньше, чем он успевает вдохнуть.

Ноготь Ойкавы проводит дорожку вдоль его горла, достаточно медленно, чтобы быть жестоким. Жжение возникает мгновение спустя. Тонкая струя крови проступает наружу, словно тайна, вытащенная на свет.

Глаза вампира вспыхивают роскошным красным.

— У него всегда был хороший вкус. — шепчет он и проводит языком по ране, пробуя стекающую по шее кровь.

По позвоночнику пробегает дрожь. Не от удовольствия, а от насилия, принявшего форму чего-то обманчиво нежного.

Атсуму застывает. Не от страха, но от более глубокого и мрачного чувства, разрастающегося в груди. Стыд, смешанный с яростью, унижение, приправленное чем-то, что по вкусу напоминает предательство, хотя он и не имеет на это права.

Ойкава отступает, слизывая последние капли крови с губ.

— Пусть это останется между нами. — его голос слишком походит на одолжение.

А затем он растворяется в коридоре, бесшумно исчезая, как дым.

Атсуму остается прижатым к стене с привкусом неправильности на собственной коже и обидой, тихо пылающей в груди.

 

Атсуму перевязывает шею, пряча порез, словно грех. Затем идет в комнату Семи, как делает каждую ночь, повторяя выученный за двадцать лет жизни ритуал.

Надрезать ладонь. Наполнить стакан. Поднести его.

Семи как обычно сидит за своим столом, скользя чернилами по бумаге с размеренной точностью того, кто прожил достаточно долго, чтобы полюбить порядок

Атсуму не спрашивает кому предназначено письмо. Он оставляет стакан и поворачивается к выходу, потому что тяжесть в груди слишком велика, чтобы перенести ее под пристальным взглядом бессмертного. Потому что мысли звучать слишком громко, а ревность – это чувство, которое он не может показать никому, особенно Семи.

Но не успевает он сделать и шаг, как слышит:

— Что случилось с твоей шеей?

Атсуму останавливается. Все останавливается.

— Ничего, — выпаливает он слишком быстро, слишком резко. — Просто царапина.

Семи поднимается со стула с нарочитой мягкостью, присущей лишь хищникам. Он пересекает разделяющее их пространство и тянется к повязке. Атсуму вздрагивает, но не отстраняется, когда чужие пальцы скользят по линии челюсти, прежде чем отвести ткань в сторону.

Свежий порез кровоточит при свете свечей. Голос Семи становится холоднее.

— Кто это сделал?

Пульс Атсуму сбивается.

— Вам не стоит беспокоится об этом.

Семи поднимает залитый кровью взгляд и склоняет голову в одновременно изящном и смертельном жесте.

— Ты принадлежишь мне, — говорит он. — Именно поэтому я и должен беспокоится.

От этих слов что-то внутри Атсуму обрывается. Ревность, унижение, страх – все сплетается в одну дрожащую нить, и он отводит взгляд, стискивая зубы.

— Даже если что-то и случится, меня всегда можно заменить, — из горла вырывается надломленный смешок. — Я ведь у вас не единственный.

Между ними повисает тишина. Хрупкая и опасная.

— Кто тебе это сказал?

— Нетрудно было догадаться.

Семи изучает его, как священное писание. Считывает каждый удар в груди, каждую ложь, каждое проявление чувств под кожей. Понимание мелькает на его лице, вытягивая на поверхность что-то медленное и теплое. Веселье, смягченное чем-то гораздо более опасным.

Вампир подходит ближе.

Атсуму отступает, пока не упирается бедрами об стол. Ладони ложатся на деревянную поверхность, в попытке удержать равновесие, но тонкие пальцы перехватывают его за запястье. Нежно, но с силой, подавляющей любое сопротивление

Из свежего пореза медленно стекает кровь. Семи подносит ладонь к своим губам, медленно и трепетно обводя рану языком. У Атсуму перехватывает дыхание.

Голос Семи – шепот прямо на коже:

— Я делаю это только с тобой.

Прежде чем Атсуму успевает хоть что-то сказать, прежде чем, он успевает вдохнуть, свободная рука Семи скользит к его шее. Большой палец касается пореза, оставленного другим бессмертным.

Он наклоняется, касается кожи губами и слизывает выступающую из раны кровь. Ошейник обвивается тугим кольцом на шее, но холод тела напротив вытесняет любые мысли.

— Только с тобой.

Колени Атсуму подгибаются, и руки до боли впиваются в края стола.

Семи снова приподнимает его подбородок. Не требуя и не принуждая, просто неизбежно втягивая в орбиту своего присутствия.

Их лица разделяет одно лишь дыхание.

— И это тоже.

Шепот Семи скользит по его губам прежде, чем их соединит поцелуй.

Сначала медленный, мучительно нежный. Словно обещание, скользящее по хрупкому стеклу.

Ладони Атсуму упираются в неподвижную грудь. Толкают его, но недостаточно сильно, чтобы это имело значение. Семи отстраняется всего на дюйм. Ровно настолько, что Атсуму успел вдохнуть.

Потом целует его снова. На этот раз глубже, не позволяя спрятаться за сопротивлением. Проглатывая каждую тень сомнений, каждый дрожащий вздох, превращая ревность во что-то более сладкое, темное и бесконечно опасное.

Семи держит его так, словно всегда знал, что этот момент наступит. Словно ждал этого мгновения долгие годы.

И Атсуму не может не утонуть в этих смертельных объятьях.