Work Text:
Так пел дальний хор амфорейских мифов – влюбившись в человека, божество превращает его в звезду. Остаётся надеяться, что лгут: что хоть после смерти ей удалось избежать этой звёздной погони – без укрытия, на распятом золочёными гвоздями небосводе, у всех на виду.
Прав был тот, кто первым сравнил городские огни со звёздами. И после, когда те слова истрепали, излапали, губами его имя истёрли, – в беспомощной банальности, в забвении – он был прав. Созвездиями, грозными домыслами обветшалых книг в перевёрнутом небе проясняются дома. Но те звёзды, что близки для земного взгляда, на небе и не ведают друг на друге. Рвётся близоруким астрономом нанизанная нить, не узнают друг друга близнецы, разбредаются из своего стада телец и овен, и в пустоту волокут кони бессильного возничего. Предвестьями бед мечутся кометы, бессонные фонари скорой помощи, захлёбываясь криком и дальше, затихая, как больной, из горячечного бреда проваливающийся в сон.
Так ей читали в детстве – в переводе, и потому с усмешкой: влюбившись в человека, божество превращает его в цветок. Мэйвен знает цену цветам. И себе с некоторых пор тоже знает. Застигнутая вечным взрывом раскрывшихся бутонов, она не онемела. И боги со своей любовью отступились от неё.
Жизнь города видится ей теперь – той половиной, что не тьма, – таким же непрестанным взрывом, словно в двигателе внутреннего сгорания. Потому-то и хочется когтями, шипами ли вцепиться в эти плечи и оттащить прочь от окна, от воспалённых огней ту, кого Мэйвен поначалу и не узнаёт. На улице до того светло, что на стёкла не ложится ни отражения, ни зыбкого дыхания. Недоверчиво, как разглядывают подлинник, известный по одним слепкам, Мэйвен смотрит на очертания, знакомые ей только в негативе, в оттиске, что меловой пылью оседает на губах.
Зарянка глядится в щедрые, камушками на пути заблудившихся детей рассыпанные искры. Так некогда язвящие вспышки фотокамер расклёвывали её тело. Не спасали крылья, что послушно расправлялись и укрывали её целиком, шумом своим заглушая хищный клёкот.
Мэйвен понимает вдруг, отчего не признала Зарянку.
Снова свет досыта пьёт краску с замирающих черт. Так выцветают амфорейские статуи, и белизна их сладостна и благородна, как извиняющаяся улыбка на отколотом лице. В отсутствие рук и ног, за ненадобностью утраченных, статуя приобретает сходство с виолончелью, что истекает топкой венозной кровью из поблёскивающих струн. По исколотому полу бесшумной волной стелется платье, ластится к выпирающим лодыжкам, и от них мятежная зыбь поднимается до самых розоватых шершавых колен.
Мэйвен оглядывается беспокойно. Не хлопает форточка и не поют ангельскими голосами замершие лифтовые шахты. Но надтреснуто стекло, радужными переливами оперён скол, и сквозь него в комнату сочится сквозняк. Зарянка не движется. Беззащитностью и безоружностью грозит, острыми лопатками целится в пустоту. И каждый позвонок под земляничной кожей тяжелеет, словно пуля в глубине ствола. Мэйвен тянется к ним раскрытой ладонью. Так обманщик золотит губами ружейное дуло и сыплет лживыми клятвами на собственной крови. Так вор с безрассудной жадностью отводит себе все пули до единой.
И кто не любит блестящего металла? Бывало, подопечные Мэйвен галовианки, нахохлившись болезненно и горделиво, напоказ выставляли тонкие, не сомкнутые у шеи косточки. И серебряная цепочка лилась в укромное надключичье. Зарянка этого не умела, и напрасно скользили звенья с пухлых плеч и беспомощно сыпались между пальцев, оставляя тем одни тусклые веснушки. Но всё же Мэйвен знала доподлинно, что себе одной Зарянка сохранила последнее багряное украшение в тёплой голубеющей впадинке – словно родимое пятно, проступившее из-под белой кожи нежданно, и всё же предначертанное, унаследованное.
Взгляд взбирается выше, словно высекая отчётливо и навеки из вечереющего дыма Зарянкины очертания. Но млечным гипсом опаивает Мэйвен эта мгла. Поверх переломанных слов, поверх приказов вперемешку с лестью и одного-единственного безголосого имени, обратившегося теперь в ложь. Назвать его не осмеливается. Знает, что та, стоящая перед окном, не отзовётся.
Есть торжество в её невольном усталом поклоне вперёд, а не вниз, словно у той статуи, что некогда знамёнами распростирала крылья, а ныне подвешена под стеклянной крышей музея как добыча чужой победы. С одной лишь разницей: на плечах Зарянки нет более крыльев, но есть голова.
