Work Text:
Горевать стоит не об утраченном, а о найденном внезапно. Когда море отступает, и догнать его можно только если повернуться спиной, и непременно смеясь, чтобы застывшая соль не слепила глаза, чтобы не помнить, как далеко берег, чтобы забыть, в сущности, всё, кроме одного: море вернётся. Тогда ветер обвивает гнёздами из водорослей всякую находку – алый поплавок или проржавевший, неизвестно как не затонувший, флюгер, или ботинок, пожалевший неудачливого рыбака. Море оставляет их, как приношения, и уходит немедленно, не оборачиваясь, но без робости. Но вернётся, непременно вернётся.
Пробуждённые той же приливной силой туманят, прислонясь, оконное стекло и прислушиваются к дыханию дальних волн. Однако нет в их глазах боязни: страшнее моря те, кого оно принесло однажды к берегу. Но тем вовек уже не вернуться.
У генерала Сангономии окно выходит в сад. Давно рассеялась копоть затушенной лампы, и единственным источником света остаётся персиковое дерево в цвету. Генерала Сангономию укоряют – не бережёт она недреманно-зорких глаз, не бережёт и жизни, только труд наёмным убийцам облегчает. Она лишь отмахивается: куда уж легче? Хватит им и того, что винтовку давно изобрели, и нет более нужды скользить подошвой по золотистому лишайнику и, сражённым отдачей, падать в сплетение ветвей. За убийцу она совершенно спокойна.
Словно снегом застилает каждый звук, и звёзд не увидеть в цветочной мгле. Едва скрипит карниз. Генерал не смотрит за окно: даже её бесценному взгляду не пронизать темноты, где, каждой костью слыша свою ошибку, замирает Ёимия. Генерал не подаёт голоса. Письменный стол пуст. Она морщится с непривычки: аккуратно сшитые бумаги разложены на полу. В них мало общего с содержанием тех редких листов, что хранятся в штабе под замком, но надо ведь и о наёмных убийцах позаботиться.
Кокоми обвивает Ёимию руками и легко подхватывает, словно позабыв всякую тяжесть. Ладонь скользит по светлым волоскам на лодыжке, смахивая приставшую чешуйку краски. Склонённая голова упирается Кокоми в плечо и с тихим стуком на ткань спадают пряди. Пока не явится лицо – до последней упавшей реснички, – Кокоми не произносит ни слова и сама не замечает, как начинает, не разжимая губ, напевать. Мелодия была здесь всегда: пряталась за стиснутыми губами, налетала из нежданной тишины, прежде чем исчезнуть в громе орудий, билась в безымянном, не проснувшемся ещё сознании. Кокоми помнит, как, свернувшись в одну ушную раковину, она слушала этот колыбельный гул, и дрожали стены пещер.
Она до сих пор не знает, могло ли быть иначе. Кто дал ей глаза, чтобы видеть свет? Кто пеплом рассыпал веснушки под коленями и у сгибов локтей – насмешками, догадками, обещаниями? Как мог подземный народ помнить о невиданном солнце? Ёимия поворачивает к ней лицо и коротко кивает. Кокоми, кажется, начинает понимать.
– Отчего не по дереву? – спрашивает.
Ёимия пожимает плечами.
– Там птицы гнездо свили, – в одном этом “птицы” слышится разочарование, словно от оставшегося в руке голубого пера.
Зная Ёимию – она бы, не потревожив, различила птиц в просветах ветвей, и двухголосый свист влетел бы в окно прежде её самой. Зная Ёимию – она проползла бы по карнизу бесшумно, а не цепенела бы, неведомо от кого прячась, не в силах назвать свой страх.
Кокоми помнит Ёимию, как море помнит каждый корабль. Пьяные солнцем осколки сыплются с пристани, и раны от них заживают раньше, чем судно выходит из гавани. Море помнит много имён, но некоторые записаны лишь единожды, и напрасно ждать повторения. Первый раз Кокоми слышит её фамилию в порту. Имя приходит мгновением позже – в криках чаек и нестройных приветствиях бродяг. Прежде чем опуститься к бесконечному списку, где многие имена уже обзавелись датами в правой колонке, словно в счёт уплаченного долга, взгляд задерживается на исцарапанном наколеннике. Когда-то он был красным.
Ёимия на славу справляется со своей работой. У войск сёгуната молния предшествует грому. Слава Ёимии раздаётся впереди её самой, так что имени не слышно за рокотом. Кокоми повторяет его каждый день, думая о той минуте, когда произнесёт его вслух в полной тишине, и мир сузится до размеров одного имени. Тишина не наступает. Второй раз Кокоми слышит её имя на торжественном вечере. Вернее, сама его произносит неуверенно, будто ступая в быстрый ручей. Ёимия оборачивается, вернее, озирается – не на неё. Потом запускает руки в карманы, и с глухим стуком обратно на праздничный стол сыплются чуть оплавившиеся конфеты. Рассеянно она смотрит на собственные руки. Пальцы Ёимии пахнут шоколадом. Волосы Ёимии пахнут порохом. Её голову венчают неумелые косы. Издали их даже можно посчитать чистыми. Кокоми не подходит ближе. У каждого есть венец, который не снимешь, – кому, как не ей, это знать.
– Хочешь посмотреть? – свободной рукой она выдвигает ящик, где поджидает подарок Гудзи Яэ. Два стекла хищно поблёскивают. За морем так же вспыхивают за линзами чьи-то лукавые глаза. В лиловых бликах шествуют фонтейнские манекены с госпожой Чиори во главе. Кокоми отгоняет от себя морок: слишком тяжёлое это испытание – видеть мир глазами госпожи Гудзи.
– Расскажи мне, – просит Ёимия. Кокоми не шевелится, когда та протягивает руку к её шее.
– Она розовая… – отзывается, не зная: голос ли её подрагивает, или лёгшие на горло тёплые пальцы, – Голубые перья под крылом… – прошли те времена, когда приходилось прятать родное произношение на столичных приёмах так усердно, чтобы позабыть всё, кроме повелительного наклонения.
– Это сойка, – Ёимия глядит на неё, не моргая, а потом заливается свистом, – похоже?
Кокоми не хватает духу сказать, что сойка молчит.
***
Море помнит каждую свою рану, но ищет новых. След от киля тянется до самого берега, даже когда уносящий Ёимию корабль исчезает на горизонте и гаснет заря в парусах.
У Кокоми окно выходит в сад, но она сидит к нему спиной, опершись на острое ребро стола. Слышится стук скорлупы.
