Actions

Work Header

[мини] Нашёл

Summary:

Гоуст продирается сквозь непривычное ощущение незащищённости, открытости перед дулами вражеских автоматов, потому что, если он не найдёт его сейчас, в собственной безопасности не будет никакого смысла.

Notes:

общая тема: сны

(See the end of the work for more notes.)

Work Text:

Саймон не знает, как давно он здесь. Не помнит, откуда вышел и куда держит путь. Не представляет, что ищет в этом богом забытом месте — холодном, продрогшем без нежной ласки кого-то, кто мог бы о нём позаботиться.

И сколько ещё блуждать ему по бескрайнему ничему.

В глазах рябит непрекращающаяся пурга, босые ступни вязнут в рыхлом и колючем снеге, неугомонных ветер подталкивает его в спину, завывает голодным зверем в уши, обдаёт бритый затылок гнилым дыханием, вынуждая ускорить шаг.

Там, позади, кто-то идёт по его следам, изнуряя, будто хищник неприступную добычу.

Прошлое размывается туманной дымкой перед глазами — кажется, он блуждает здесь уже десятки лет, — но в памяти вспышками мелькают события его страшного кошмара.

Девственный снег хрустел под подошвами тяжёлых утеплённых ботинок. На спине болтался топор, позади, привязанная к саням, заметала следы раскидистая ёлка. Где-то вдалеке ухала вышедшая на охоту сова. Морозный воздух терзал слизистую горла, снежинки кружились в сумеречном воздухе, врезались в грубую ткань его балаклавы, не дававшей осесть влагой на покрасневших щеках. Саймон ещё никогда не был настолько благодарен маске.

Этот год — первый за долгое время, когда он должен был отпраздновать рождество с семьёй. По-настоящему, так, как празднуют нормальные семьи и как никогда не было — у них. Им пришлось пройти долгий путь, прежде чем никогда не существовавшие семейные узы зародились в сердцах людей, не умеющих любить словами и поцелуями.

В их доме знали только язык матов и ноющих синяков по телу. Отца уже давно не было с ними, и это единственная причина, по которой он, его мать и Томми с беременной женой могли собраться вместе под одной крышей.

Этот день должен был стать для них новым началом.

Мороз пробирался под пуховую куртку вспышками дрожи и рассыпающимися по коже мурашками — он не успел заметить, когда стало настолько холодно, что от продирающего воздуха трепетали даже кости. Снегопад набирал силу, превращаясь в настоящую пургу, и Саймон впредь вынужден был идти сквозь глубокие сугробы исключительно наугад. Фонарик на голове скорее мешал, когда его свет отражался от бьющих в лицо льдинок, ослепляя и не давая ориентироваться на однообразной местности.

Не заблудиться бы.

Дом мелькал вдалеке горящими окнами словно спасительный маяк в шторм. Саймон крепче перехватил перекинутую через плечо верёвку саней, наваливаясь всем весом вперёд. Он уже грезил стряхнуть скопившейся на плечах снег, стянуть промокшую одежду и пригубить бурбона, сидя у разгоревшегося камина.

Но стоило ему с ёлкой наперевес переступить порог дома, как всё вокруг погрузилось во мрак — красный, пропахший тошнотворной смесью крови и подгоревшей индейки. Дверь, подгоняемая завывающим ветром, хлопнула о косяк так громко, что Саймону невольно дёрнулся — глупые животные инстинкты. В ушах звенело, ветер за пределами крепких стен стал неслышим.

Гулкая, пустая тишина, будто в ушах лопнули барабанные перепонки. Саймон бы хотел, чтобы это было так, лишь бы не слышать шум крови и тихие стоны. Почему-то не в доме — снаружи.

Саймон прошёл по коридору крадучись, ботинки хлюпали в чём-то вязком и тёмном. В носу свербило от запаха гнили и пороха. Дорога угасающей жизни привела его в гостиную, и он замер в страхе перед дверным проёмом, словно ребёнок, который боялся заглянуть под кровать, подозревая о существовании монстров.

В свои годы Саймон отчётливо понимал: монстры существуют, и живут они далеко не под кроватями.

Посреди комнаты, аккурат на том месте, где должна была стоять ёлка, лежали три человека. Три измазанных кровью, остывающих тела с обезображенными лицами, в которых он не мог узнать свою родню. Но они — те самые, ради кого он был здесь.

И из-за кого они — больше никогда тут не будут.

Рождественский подарок во плоти.

Из плоти.

За спиной заскрипели половицы. Опасность кружила вокруг него удушливым запахом крови и щелчком взведенного курка. Он сам позволил подобраться к себе ближе, расслабился в преддверии праздника, наивно поверил, что все трудности, преследовавшие его годами, закончились.

Что ему, наконец, тоже позволили быть счастлив.

Глупый Саймон Райли так ничему и не научился у своего отца.

Ему пришлось бежать. Выпрыгнуть из окна, скрыться в разбушевавшейся буре, потерять всю сковывающую тело одежду в когтистых ветвях и пустить наружу стылую кровь, обтеревшись о грубую кожу вековых деревьев.

Он оказался — снова — один, нагой и безоружный, в бескрайней тьме, откуда нельзя было выбраться. Тридцать две румбы в направлении и ни одной, где ему кто-то смог бы помочь.

Заперт навек в личном предрождественском кошмаре.

Здесь, в густом зимнем лесу, холодно и тревожно. Саймон не может разглядеть ничего дальше вытянутой руки. Он плутает средь одинаковых ельников и припорошенных пригорков бесконечно долго, вязнет в холодных сугробах, сдирает кожу на обмороженных пальцах о грубые стволы деревьев, а там, впереди, — по-прежнему непроглядная мгла.

Там его никто больше не ждёт.

Его ноги, тяжёлые и онемевшие, застревают в очередной рытвине, колени подкашиваются, и Саймон, не в силах противиться, заваливается на бок. Снег под щекой больше не кажется кусачим и неприветливым — он укрывает его, укутывает тёплыми объятиями, словно самая мягкая перина в его жизни.

Ему больше некуда идти и не за что сражаться. Всё, что у него есть, — это глупое, бесполезное тело и четыре жизни, рассыпавшиеся пеплом по его вине.

Четыре огня, больше не согревающих воспоминания в промозглую стужу.

Четыре тусклых имени.

Но в доме было только три тела.

Саймон подрывается, точно сердце ужалила глупая надежда. Там, в этом доме на окраине леса, его ждал кто-то ещё. Кто-то, кого там не должно было быть, кого Гоуст ни в жизнь бы туда не пустил. Но для кого закрытая на сотню замков дверь никогда не была помехой.

Колючий лёд под пальцами превращается в разгорячённый бархат, завывающая в уши вьюга сменяется тихим сопением, колышущаяся волоски на затылке угроза — мягкими выдохами в макушку. Мёртвый, промёрзший до сточных вод лес медленно оживает, превращается в живое существо, такое же кроткое и нежное, как тот нарыв на его измученном сердце. Он поднывает в непогоду, пропотевает кровью на рваных краях, точно берёзовый сок на глубоких ножевых ранах утончённых стволов, а внутри него пульсирует, бьётся с сердцем в такт ранимое и уязвимое, точно в грубо высеченном дупле поселился кто-то живой. Он покрыт шёлком красных лепестков, готовых порваться от любого неаккуратного касания. Он смеётся в систолу, подгоняя бурлящий поток ключевой крови разлиться по сосудам и хорошенько вдарить по мозгам головокружительным помешательством, и сладко стонет его имя в диастолу, вынуждая слабую мышцу содрогнуться, застыть на миг, чтобы после краткой передышки пуститься в отчаянном стремлении вырвать из глубин существа ещё один такой звук.

Услышать его, почувствовать пальцами, ладонью, губами, всем обнажённым естеством ещё раз и ещё, пока то, что касается его плеч снаружи, не станет единым целым с тем, что ласкает его рёбра изнутри. Саймон ждёт, что они пустят ветвистые корни через его кожу навстречу друг другу, сплетутся могущественным симбиозом, поглотят его, разрушат изнутри и перестроят снаружи, сделают ещё одним стволом в этом бесконечном лесу — домом и пристанищем для двух паразитов, превративших его в безвольный сосуд без мыслей и переживаний.

Саймон готов отдаться им, потому что эти чувства — самое прекрасное, что он когда-либо испытывал.

Но тепло, спасающее его в этом промозглом лесу, вмиг испаряется. Стекает по рельефным мышцам спины словно горный ручей, впитывающийся в промёрзшую землю там, где Саймон, потеряв всякий контроль над собственном телом, свалился без сил.

Уходит, как ушёл тот человек, которого он в свой дом не приглашал.

Существо внутри приходит в отчаяние. Задыхается, сдавливаемое сокращающимися стенками сердца; беснуется, заставляя кровь в жилах идти рябью, вихриться в клапанах и бифуркациях, закипать всклокоченной яростью, забивающей сосуды словно тромбами, убивающими его организм изнутри.

Из-за тебя я потерял его.

Оно вынуждает его тело, дрожащее и непослушное, упереться руками в скользкую землю и подняться на ноги, когда гнилое дыхание влагой оседает на затылке.

Это ты забрал его.

Дёргает, словно безвольную марионетку за нити, сталкивает его лицом к лицу с тем, от кого Саймон до изнеможения слонялся меж повторяющихся сосен и елей, точно гоняемый по кругу.

Я должен его найти.

Больше он убегать не будет.

Саймон поддаётся вперёд, наваливается на рычащего и скалящего клыки монстра, падает вместе с ним в рыхлый снег и бьёт, бьёт, бьёт. Он слышит, как хрустят кости под его кулаками, чувствует, как горячая кровь окропляет его пальцы, видит в слабом лунном свете, как увядает окрашиваемый в алый снег под их сцепившимися телами. У него нет огнестрельного, привычно тянущего штанину на бедре, нет ножей, напоминающих о себе трущимися об одежду ножнами, нет ничего, кроме ослепительной ярости и жажды чужой крови.

Он хочет выпустить бьющегося внутри зверя, хочет вцепиться зубами в бьющуюся на шее сонную, хочет разорвать челюстями судорожно сокращающиеся куски мяса, хочет выпотрошить внутренности и насладиться гниющим зловонием, исходящем из разлагающегося трупа того, кто являлся к нему в кошмарах пережитком давно угасшего прошлого.

Саймон хочет убить то, что отбирает у него самое ценное, что могло когда-либо быть в его жизни.

Но в его руках в предсмертной судороге содрогается его тело.

Сердце подскакивает к глотке, когда пелена слепой ярости сходит с обезумевшего взора и Саймон видит его. Со слипшимся от крови могавком, заплывшим взглядом глаз, цвет которых он никак не может вспомнить, и бесчисленным множеством кровоподтёков и ссадин, разбросанных по голому, мертвенно-белому телу.

Растаявший снег смешался с бьющей из истерзанного горла алой струёй — он в самом деле перегрыз артерию? — и в этой помеси талой воды, остывающей крови и прошлогоднего перегноя зарождается новая жизнь. Тонкие стебли пробиваются сквозь размякшую землю, вспыхивают яркими бутонами, оглаживает нагую кожу нежным трепетом красных лепестков; цветы прорастают сквозь открытые раны, рвут кожу там, где растеклись неопрятными кляксами гематомы, колышутся на ветру, отправляя кружиться вместе с узорчатыми снежинками семена опиума из подсохших коробочек.

Человек, погребённый под маковым цветом, смотрит на него провалами блёклых глаз и молчит.

Саймон, знающий каждый шрам на впредь безвольном теле, дерёт гортань именем, которое никак не может вспомнить.

Он обессиленно склоняется над некогда живым, взрывающимся всполохами яркого и радиоактивного, заряжающего его на ту же безумную частоту. Его руки ложатся на изувеченные щёки с дикой, покалывающей протестом на самых кончиках нежностью, растирают свежую кровь по коже и колючей щетине, словно она может впитаться в капилляры, вернуться в русло и помочь ему проснуться. Саймон наклоняется ещё ниже, обхватывает его всего руками и прижимает к себе крепко-крепко, до проминающихся под пальцами рёбер и судорожного выдоха, сорвавшегося с обескровленных губ.

Больше ему не принадлежащего.

— Проснись.

Руки скользят по холодной коже, путаются в стеблях и хрупких, замерзающих, но по-прежнему девственно-невинных лепестках, пытаются втереть в неё крохи тепла, только бы отогреть, привести в чувство, вернуть к жизни, в которой без него больше нет никакого смысла. Саймон готов отдать часть себя, своё обезображенное прошлым лицо, сердце с уродливой червоточиной в самом центре естества, всё то поднебесное и давно канувшее в аду — всё что угодно, лишь бы ещё раз почувствовать его тёплое дыхание на своей шее.

— Пожалуйста…

Не спас, обрёк на мучительную смерть, позволил подойти ближе, когда должен был — гнать прочь, пока не стало слишком поздно.

Я снова.

Что-то обжигающе горячее стекает по его лицу, и он яростно размазывает влагу по сгибу чужой шеи, втирает этот ускользающий жар в кожу, прижимается дрожащими губами к источнику жизни в обычно бьющейся жилке.

Отныне молчащей вовек.

Тебя.

Но тело в его руках больше никогда не почувствует тепло.

— Прости…

Подвёл.

 

Саймон распахивает глаза резко, точно выдернутый из сна разрядом электрического тока. Вокруг — кромешная тьма, всё та же холодная и неприветливая, и Гоуст, дезориентированный и потерянный, весь подбирается, путается конечностями в чём-то мягком и неповоротливом, что мешает ему подняться на ноги.

Он снова один?

Саймон замирает, вслушивается в каждый мимолётный шорох и звук, готовый распознать в них испанскую речь, шум затвора и перезвон цепей. Где-то вдалеке монотонно гудит люминесцентная лампа и завывает буйный ветер. Никаких присутствия других людей.

Но он же был — с ним.

Он не знает, где он, сколько сейчас времени и сколько его людей всё ещё живо. Не знает, жив ли он сам. Ему кажется, что он оказался в посмертии — месте, куда отправляют всех, кто не заслужил найти своё пристанище даже по ту сторону жизни. Здесь нет людей, нет света и образов — только размытая память о том, что способно медленно свести с ума даже самого стойкого бойца.

Где Джонни?

Руки нескоординированно шарят по окружающему пространству, путаются в крупных, холодных складках, но не находят ничего, что ему сейчас необходимо.

Куда ты пропал?

Саймон выбирается из цепкого плена обнимающих его путов, с грохотом валится на твёрдую землю под ним и, наконец, поднимается на ноги.

Я должен найти тебя.

Он идёт куда-то вперёд, в неизвестность, упирается ладонями в стену и наощупь продвигается дальше, почти по наитию, будто его тело точно знает, как выбраться из очередного кошмара.

Ручка двери обжигающе холодная, а мир за ней — ослепительно яркий и бесцветный. Саймон не даёт себе привыкнуть: врывается в обжигающий непривыкшую кожу холод, движется на голых инстинктах, не разбирая дороги, смутно распознает в запутанных коридорах лиминального пространства знакомые повороты и дверные проёмы.

Где же ты?

Он дёргает каждую ручку, заглядывает в тёмные помещения, чьи-то незапертые комнаты, обжигает босые ступни о кафель общих душевых и сбивает локти о косяки.

Но его нигде нет.

Холодный воздух обдувает влажную кожу грудь, бьёт по лицу, непривычно голому, освежёванному грубой лаской монстров, беснующихся внутри его кошмаров. Гоуст продирается сквозь непривычное ощущение незащищённости, открытости перед дулами вражеских автоматов, потому что, если он не найдёт его сейчас, в собственной безопасности не будет никакого смысла.

Нет причины жить в мире, в котором Джонни больше нет.

Что-то липнет к его босым стопам, когда Гоуст сворачивает в очередной пустынный коридор. Что-то пестрит перед глазами красными вспышками, оседающими на полу, на стенах и потолке. Что-то забивается в нос ненавязчивым, удушающе-сладким ароматом, пьянящим затянутое дымкой сознание.

Саймон видит его — след из пёстрых цветов мака, ведущих к единственной приоткрытой двери, за которой горит свет. Это он, его кровь, оставленная для него, Саймона, дорожка, чтобы он смог пойти за ним, найти, сорвать треклятые цветы с его кожи и вернуть обратно, к себе, туда, где слишком пусто и тихо без него.

Он должен оказаться там. Он не мог запутать его. Он не должен увести его по ложному следу, ведь он в Саймоне точно так же — глубоко, сильно, по-настоящему.

Наяву, а не в чёртовом беспробудном кошмаре.

— Саймон?

Гоуст не знает, сколько времени провёл, блуждая по закоулкам базы, прежде чем находит его. Живого, со своей богатой мимикой и ярко-голубыми, блестящими от удивления глазами.

Саймон не видел его целую вечность.

— Джонни.

Соуп, точно выдернутый собственным именем из состояния аффекта, подрывается из-за стола резко, бьётся бочиной об острый угол, шипит и матерится, но всё же подходит к нему, замершему в дверном проёме, вплотную. Его руки, холодные и испачканные в чём-то маслянистом, ложатся на неприкрытое ничем лицо; внимательные глаза с затаившимся на дне зрачков волнением осматривают его так, как проверяют на поле боя наличие серьёзных травм и повреждений.

— Ты в порядке? — спрашивает так тихо, будто кто-то другой может услышать их в этой небольшой кухне.

Но здесь никого нет. Ни других солдат, нарушающих комендантский час, ни мёртвых тел, сваленных грудой в самом углу, ни поджидающих в тенях монстров. Только Саймон и тёплый, крепкий под трясущимися пальцами, самый настоящий Джонни.

— Я нашёл тебя.

Губы, словно в трансе, прижимаются к грубому шраму на виске: Соуп, получивший прикладом по голове, только недавно смог полноценно вернуться в строй.

— Я и не терялся, — в его голосе слышится недоумённая усмешка, и Саймон ничего не может с собой поделать, когда ведёт губами ниже, по скуле и щекочущей щетине, чтобы сцеловать её с уголка чужих губ.

На языке остаётся привкус чего-то, отдалённо напоминающего кетчуп.

— Просто проголодался, — продолжает он неуверенно, пока Гоуст скользит ниже, покрывая кожу его шеи поцелуями.

Он хочет поглотить Джонни, срастись с ним кожа к коже, чтобы всегда быть рядом, суметь защитить его сердце от шальной пули, спрятать от жестокого мира, стать для него щитом и поддержкой, когда это будет необходимо.

Джонни бы никогда ему этого не простил.

Ему бы раствориться в венах этого человека, обнять изнутри каждый орган, облюбовать его вот такого, покорёженного временем и тяжёлыми миссиями и не позволить пострадать ещё сильнее.

Позволить ему сделать то же самое — с ним.

— Эй, что ты…

Саймон оттягивает нижний край растянутой, явно не принадлежащей Соупу футболки, чтобы нырнуть под лёгкую ткань, прижать всё ещё потряхивающие ладони к горячим бокам и притереться щекой к его груди.

Там, за клеткой рёбер и плотным слоем напрягшихся мышц, бьётся сердце. Гоуст припадает губами к этой точке в жалкой надежде прикоснуться, услышать плеск крови в камерах, оставить на мышце отпечаток принадлежности.

А потом попросить Джона сделать то же самое с его сердцем.

Джонни больше не произносит ни слова. Укладывает руки поверх крытой тканью спины, поглаживает размеренно и успокаивающе, позволяя ему наслаждаться ускользающим моментом.

Кожа Джонни, покрытая старыми зарубцевавшимися шрамами, не носит на себе свежих ран и синяков. Под ней не ветвятся корни, и через неё не пробиваются стебли тянущихся к свету красных маковых цветов. Саймон опускает на поверку взгляд вниз — лепестки, приведшие его сюда, исчезли, забрав вместе с собой призрачную дымку кошмара, следующего за ним по пятам.

Тьма под веками рассыпается маковыми семенами у ног. Дыхание медленно приходит в норму. Руки согреваются от тепла чужого тела. Тревога рассеивается под размеренный стук сердца.

— Нашёл, — шепчет Саймон самозабвенно в обжигающе горячую кожу.

Ему плевать, что он прошёл полбазы без маски и в одних штанах, плевать, что Джонни измазал его смесью кетчупа, майонеза и масла от копчёных крылышек, плевать, что кто-то может увидеть их вот так — обнимающихся в дверях кухни, пока за окном завывает неестественная для этих широт пурга.

Плевать.

Главное, что Джонни в безопасности.

Что он сам — тоже.

Notes:

Маки - символ бесконечного сна, забвения, смерти.