Chapter Text
Наверное, Костя сразу знал, что ничего не получится, но иногда люди склонны то ли думать хуем, то ли верить в лучшее, то ли чёрт его знает, всё сразу.
Они с Машей ещё довольно долго продержались: Игорьку было три, когда она ушла. Костя даже не винил её. С мелкими тяжело. Вообще всё тяжело, когда вы два молодых идиота, денег у вас нет, ничего нет, а любовь — материя тонкая, ею одной ничего не свяжешь.
Смотря какая любовь, конечно; вот малого, Костя точно знал, ни за что бы не смог покинуть, он был — своё, родное, безусловно обожающее, шкодливое, капризное, ласковое… плоть от плоти, — насмешливо цитировал отец, по мере сил помогающий удержаться на плаву. «Разве важно, что плоть?» — сердито спрашивал Костя. «Только тогда, когда сам ты так думаешь», — отвечал отец, лукаво щурясь. Всегда он был софистом, любого попа бы за пояс заткнул.
Софистика или нет, Косте было не до того, он метался меж работой на полставки, детским садом, плитой и тазиком для стирки. С тех пор и навсегда при нём нельзя было сказать ни единого дурного слова про декретниц и матерей-одиночек: пожравши это полной ложкой, Костя бабью долю считал самой тяжёлой.
Тускло, резиново тянулось время, а вместе с тем и быстро. Вроде не кончается и не кончается посуда в раковине и бельишко в баке — а месяц скачет за месяцем, и вот он на линейке с Игорьком-первоклашкой.
Не было ничего зыбче и твёрже времени.
Ушёл отец — быстро, только племянник Андрюшка успел попрощаться.
Индевела на висках седина — а может, ещё с Афгана?
Всё сильнее припадала, приныривала на больную ногу прежняя (и нынешняя) командирша Хмурова, будто новые звёзды на погонах обрушивались тоннами веса на плечи.
Рос Игорёк, линял из пухлого славного малыша в пацанишку, во второй класс перешёл.
В водоворотах этой реки времени Костя стоял неприкаянным и знал себя полезным по-настоящему только там, где вычислял, догонял, ловил. Да ещё — всегда хотел спать, и друг Федька всё бухтел, что не на одном Косте мир держится, можно притормозить.
Знать бы ещё, как притормаживать.
День был с самого утра свеженький, как выглаженный и накрахмаленный, и Костя, наблюдая, как Игорёк жуёт геркулесовую кашу, раздумывал, на что бы такой хороший день потратить. Помешал ему звонок в дверь.
На пороге стоял молодой чернявый мужик интеллигентного вида, сухощавый, нерослый, с грустными, как у доброй собаки, глазами. На руках мужик держал толстенького малыша лет полутора, задумчиво пускающего слюни пузырями.
— Вы — Константин Гром? — спросил мужик.
— Ну допустим, — отозвался Костя. — А вы-то кто?
— Это прозвучит исключительно нелепо. Но мы с вами в каком-то смысле родственники. Не кровные, конечно. Я… эээ… бывший муж вашей бывшей жены.
Костя не удержался и захохотал в голос.
— И правда родственник! Ну Машка, ну кукушка, и тебя с дитём оставила? Это она за весь бабский род мстит, от кого мужья за хлебушком свалили! Что ж тебе надо, родственник?
— Меня зовут Давид. Давид Волков. — Мужик тяжело вздохнул. — И мне совершенно не с кем оставить ребёнка на несколько часов, но очень надо к врачу… простите… я что-нибудь в залог, что не сбегу!
— Да не свисти, — отмахнулся Костя, присматриваясь к Давиду, выглядящему и вправду не очень. — Я капитан милиции, и так тебя найду, если что. Давай сюда малого, как раз каша осталась, и ползи в свою больницу!
— Благодарю, — очень вежливо ответил Давид. — Олежка, веди себя хорошо, пожалуйста.
— Гигиги, — ответил Олежка, и Костя отточенным отцовским чутьём уловил, что вести он себя будет как угодно, но не так, как было сказано.
Ступая так ровно и аккуратно, как ходят люди, у которых что-то болит, Давид спустился по лестнице, исчез из вида.
Оказалось, Костя всё ещё помнил, что делать с мелюзгой, благополучно покормил Олежку, посадил на вытащенный с антресолей горшок, а потом отправил терзать старые игорьковы игрушки. Сам хозяин наблюдал за этим снисходительно: из всех прежних товарищей по играм он оставил себе только здоровенного медведя Петровича, за которым Костя некогда стоял чудовищную очередь в «Детском мире».
— Пап, он вообще кто?
С одной стороны, Костя старался быть с Игорьком честным. С другой — не понимал, сколько горькой взрослой правды может сказать, чтобы семилетка понял. С третьей — сам пока не разобрался, что чувствовать.
— Ну, получается, что братик твой.
— Но мама не пришла… — Игорёк смешно сделал брови домиком. — Она и от них ушла? Как Колобок?
— Вроде того, — вздохнул Костя.
Маша не была похожа на колобка, скорее, на красавицу лису, и хорошо бы ей, как в сказке, выскочить, махнув хвостиком, из любой неприятности. Злиться на неё Костя так и не научился, хотя так было бы проще.
Уловив из воздуха слово «мама», Олежка вдруг дотумкал, что остался в каком-то странном чужом месте и взялся навзрыд реветь, зовя то маму, то папу, Костя еле утешил, отвлёк блестящими часами, утаскал на руках. Накрахмаленное утро пошло жёсткими складками, покатилось в измятый день, потом Олежка всё же обделался, а Игорёк надумал поесть молока с хлебом, опрокинул бутылку и устроил в кухне молочный заплыв… в общем, только к вечеру Костя сообразил, что озвученные несколько часов уже всяко прошли.
Федька сегодня дежурил, и Костя позвонил в управление, попросил поискать, не поступал ли Давид Волков в больницы, отделения или, тьфу-тьфу-тьфу, морги. Хорошо хоть имя редкое, какого-нибудь Лёшку Кузнецова искать было бы не так сподручно.
Через пятнадцать минут Федька перезвонил и сообщил:
— В Мариинской больнице твой Волков, экстренно прооперирован. А зачем тебе этот гражданин нужен?
— Ржать будешь, Федька, — запыхтел Костя, — я, получается, на какое-то время дважды батя.
— Приеду после смены, — пообещал Федька, — очень уж мне любопытно!
— У тебя девушка есть, охламон, к ней бы ехал! Любопытно ему!
— А она занята сегодня, — бессердечно ответил Федька и повесил трубку.
Олежка снова закуксился, запищал, что хочет к папе. К счастью, по телеку как раз начались «Спокойной ночи, малыши», и он чуточку отвлёкся. Тогда же и Федька приехал, как обычно, не с пустыми руками, а с гостинцами, пакетом печенья и куском сыра, который Игорёк особо любил за циферки в корке. Несмотря на непочтенные годы, человек он был обстоятельный и практичный, и советы его Костя ценил, хотя скорее язык бы себе откусил, чем признал это вслух.
— Чего делать-то, Федь? Какой там, ну, диагноз, не сказали в больнице? Опасное? Надолго? Куда дитё я дену?
— Вариант «позвонить в опеку» не рассматриваешь, да? Ну, ну, не зыркай на меня, по закону оно так положено! А куда его тогда денешь, если этот мужик никакой тётки или там бабки не нашёл, а к тебе припёрся? В больнице сказали, что аппендицит, вроде не страшно, если не запустить, а уж этого мне не доложили.
— Делать чего, — угрюмо напомнил Костя.
— Отпуск возьми. Елен-Санна рада будет. Она тебя с зимы выгнать не может.
— У меня дело Фунтика не закрыто и грабитель с Малой Морской!
— Разберусь. — Федька вздохнул и почесал лохматый затылок. — Я б тебе сказал: выспись, да только что-то это мне сомнительно.
Костя беззлобно пихнул Федьку тапочком. На правду не обижаются, на лучшего друга — тем более.
***
Отпуск пришлось взять, конечно. Игорёк был счастлив безмерно и крупными буквами писал в тетради списки, куда хочет сходить вместе; пожалуй, исполнять каждый из них не хватило бы и целого лета.
Сперва, однако, следовало выполнить другое.
Коляска так и пылилась в углу — продать то ли забыл, то ли поленился. Костя запихал туда очень недовольного Олежку и попёрся с обоими детьми в Мариинскую больницу, захватив с собой передачку — то, что федькина Леночка, студентка-медичка, назвала подходящим для больного после операции.
Давид дремал на койке в углу шумной палаты на десятерых, цветом сравнимый с сероватой больничной подушкой, одни глаза да нос остались.
— Олежка! — ахнул он, рванулся, едва не выдернув капельницу. — Простите, Константин, не знаю вашего отчества, вы… спасибо…
— Константин Игоревич, — сообщил довольный собой Игорёк.
— Нечего мне выкать, — буркнул Костя. — И отчествовать тем более. Мы тебе вот принесли кой-чего, а то кормят, наверное, только так, чтоб с голоду не помер. Как здоровье-то?
— Говорят, что всё хорошо, неделя — и выпишут, мне так неловко, получается, что вы… ты…
— Ну, потом ты поможешь. Родственник.
Костя хмыкнул, потому что его до крайности забавляло это странное родство, которое никаким родством не было, и смутно жаль было темноглазого Давида, человека будто бы немного из другого мира — или так казалось?
Он оставил номер телефона, чтоб звонил, если что, еле отодрал от папки ревущего Олежку и вышел на улицу. По больничному хилому парку гуляли выздоравливающие, не обращая внимания на противный мелкий дождь.
— Вот он орёт, пап, — вздохнул Игорёк и задрал нос: я, мол, не такой. — Одно слово, лялька. С нами остаётся, да? Придётся привыкать. Потом ведь вырастет.
— Да он не насовсем же, — удивился Костя. — Отец его, ты сам видел, поправляется, выпишут скоро!
— А мне кажется, что насовсем. Может, потому, что он мой брат? У-у-у, плакса, смотри, одуванчик!
Как ни странно, Олежка соизволил отвлечься на одуванчик и сосредоточенно запихать в него нос.
Костя катил коляску и думал о степенях родства. Сам — некровный, папу и маму он почти не помнил, просто знал о том, что они были, любил это знание, но не меньше любил отца, который вырастил их с Ванькой, приёмышей, и сумел им показать, что пресловутая «плоть от плоти» иногда незначительна.
Неделя прошла — пролетела, и за это время Костя нелепо-крепко привязался к малышу, вроде и чужому, а вроде и своему, смешно похожему на Игорька в том же возрасте — одно упрямство, одна ласковость, одно шило в попе, одна манера смотреть исподлобья одинаковыми, мамкиными глазами.
Давид пришёл даже и неожиданно как-то. Внезапно. Выглядел он по-прежнему скверно, и Костя спросил, вправду ли его долечили.
— Сейчас долго не держат. — Он изобразил улыбку белыми сухими губами. — Тем более я не физическим трудом занимаюсь, а в НИИ у нас сейчас нагрузка небольшая.
— А живёшь где? — прицепился Костя.
— В общежитии для ИТР на Солдата Корзуна.
— Это где душ раз в сутки на час открывается? Вот что, есть у меня к тебе деловое предложение. Бросай свою общагу и перебирайся сюда. Место есть. Вдвоём попроще, а раз у тебя график нормированный, значит, за детьми присмотришь, когда я не смогу. Игорёк — он самостоятельный, но тоже ещё того, малой.
— С чего бы такие предложения? Мы вас стесним…
— Хрен знает, — чистосердечно ответил Костя. — Просто вот кажется, что так правильнее. И смотри вот…
Он показал в угол комнаты. Игорёк терпеливо строил из кубиков с буквами башню. Как только последний кубик занимал своё место, Олежка с радостным воплем разрушал всю постройку, и процесс начинался заново.
— У них обоих глаза серые, — сказал Давид. — В мать.
За этими словами пряталось куда больше, чем могло быть произнесено вслух.
— Вместе попроще, — ответил Костя. — Тебя, небось, на работе тоже декретницей дразнят?
— Есть такое дело, — кивнул Давид и улыбнулся уже по-настоящему: мягко, солнечно, беззащитно.
***
Костя не отрицал, что человек он так себе — то в драку влезет, то начальство матом пошлёт, то депутату какому-нибудь в морду въедет. Опять же, в приглашении Давида имелся самый простой и циничный расчёт: за дитём присмотрит! Как ни крути, за Игорька Костя беспокоился, хотя и помнил, что сам в его возрасте точно так же прибегал из школы с ключом на шее, разогревал обед и как-то справлялся.
Вот это он и высказал, когда в очередной раз Давид взялся выражать благодарность за приют и прочее подобное. Не считай, мол, меня святее папы римского, да и тот папа вряд ли безупречен. Давид же засмеялся и ответил, что по-настоящему плохой человек ни за что не признает, что он таков.
Ставить Костю в тупик он умел филигранно — пускай и совсем не умел играть в шахматы, предпочитал длинные нарды, тягучие, как виноградный сироп; цитируя стихи про золотистого мёда струю, прибавлял, что это как раз о таком сиропе-бекмесе, который варила его бабка, а потом секрет потерялся, пропал в ссылках и на выселках…
Слушать его было — как тот самый мёд, сироп, чем бы ни был, медленно лить в блюдце, облизывая губы от одного ожидания сладости.
Длинные чёрные ресницы отбрасывали на бледно-смуглые щёки невесомую тень.
Поняв однажды, что это значит всё вместе, осознав тяжёлое запретное влечение, Костя испугался до чёртиков и запретил себе даже думать об этом. Во-первых, очень некрасиво звать человека к себе жить, а потом вот так пялиться. Во-вторых, хотя статью за мужеложство отменили уже не первый год как, и никакая любовь не была преступна, в людских умах запреты отменяются куда дольше, особенно если конкретный человек происходит из хорошей и правильной татарской семьи, занесённой нынче совсем в другую страну…
Костя молчал — это было нетрудно. Самым важным оставалось то, что происходило дома, радости же бестолковой плоти, утоляемые от случая к случаю, нечасто, важными не были.
Ясли для Олежки устроились легко: в детсаду по соседству Костю помнили как добропорядочного и полезного родителя, пошли навстречу, выслушав дурацкую историю про мать-кукушку. Жизнь пошла-покатилась своим чередом, и пожаловаться на неё Костя не мог: как ни крути, вдвоём действительно проще.
Давид был мужик хозяйственный, хоть и интеллигенция до мозга костей, и на этой почве легко сошёлся с федькиной Леночкой. Та, хоть и панковала отчаянно, и гоняла на «Восходе» чуть ли не более лихо, чем сам Федька, ценила порядок и уют; головоломное сочетание, Костя бы, может, сам влюбился. Если бы не — ну, многое. В том числе и достигнутое понимание, что мужики ему как-то поинтереснее.
Итак, Давид шуршал по хозяйству, потому что в полудохлом своём НИИ действительно бывал не очень занят. Как-то раз под вечерний чай повздыхал: многие ушли в бизнес, есть и у него такая возможность, может, стоило бы взять денег в долг да попробовать?
— Сожрут тебя, — мотнул головой Костя. — Как наша Хмурова говорит: эпоха первичного накопления капитала беспощадна. Сам видишь, сколько я бегаю, и часто — вот когда начинающих бизнесменов вдруг в лесу находят, иногда по частям. Перебьёмся и так, Давид, ну его, бизнес этот.
— И самому страшно, да знаешь, хочется ведь, чтоб у детей всё было… хорошее… лучшее…
— Например, живой папаша.
— Вот и сам об этом помни, — ядовито отвечал Давид, — когда третьи сутки работаешь. Видал, что Игорь нарисовал? День мечты — папин выходной!
Становилось стыдно. Давид, глядя своими глазищами в упор, умел упрекнуть так, что не разозлишься в ответ, а вроде как примешь к сведению.
***
Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается. Или — живётся жизнь.
Закончилось лето, прошуршала осень, пришла зима — с костюмами на утренники, сыпучей ёлкой, новогодними подарками в картонных коробках. Федька с Леночкой наряжались Дедом Морозом и Снегурочкой, в самый ответственный момент старикан потерял пышную синтетическую бороду, но никто не расстроился.
Отзвенела весна, и вот снова начинались летние каникулы, как год назад, и свеженький июньский день был такой же накрахмаленный и гладенький. Костя собирался на работу, Игорёк — гулять со своим шпанистым дружком Игнатом, сыном хитрозадой и златозубой Цили Соломоновны, считающей себя роднёй на основании того, что семиюродные прабабки в Гродно когда-то были знакомы.
Давид уверял, что родня так и устроена.
Костя, пыхтя, старался не замечать, что от Игорька несёт селитрой, и проверял, что на цилин ларёк с сигаретами и сладостями никто не наезжает. Взамен получал радостные рассказы о сыновьих хулиганствах, форшмак, сладкий цимес и, возможно, моральное удовлетворение.
— Может, Олежка поспокойнее вырастет.
— Олежка? — удивлялся Давид. — Поспокойнее? Костя, не иначе ты головой стукнулся!
Ещё не достигший трёх лет карапуз уже умел драться совочком в песочнице, пробирался везде и всюду, и венцом его злодеяний был побег из детсадовской спальни прямиком на кухню, где раскладывали к полднику печенье…
Мда, зря надеялся, конечно, ещё пара лет — и этого обучат, как сделать поджигу из расчёски и бахалку из болта со спичечными головками.
Все эти мысли, как обычно, вымелись из головы, стоило прийти на работу и заняться делами.
Побегать пришлось изрядно, и перспективы Косте виделись самые неутешительные. Поймали они с Федькой самую мелочь, шестёрок, а настоящий злодей, новоявленный депутат Гречкин, был вне зоны досягаемости, и крышу имел красную — то бишь кто-то в родных органах внутренних дел его надёжно прикрывал. Ничего не сделаешь, только свои погоны потеряешь, и хорошо если не вместе с каким-нибудь жизненно важным органом.
Федька шипел и плевался, как перекипевший чайник, и Косте нечем было утешить его, кроме вечного «ну да, прогнила система».
В настроении поганом и гадостном он вернулся вечером домой — дети спали уже. Ожесточённо сдирая одежду на ходу, поплёлся в ванну, чтобы мочалкой попытаться содрать немного грязи и с души.
Между лопаток будто кольнуло; Костя обернулся и поймал взгляд сидящего за столом Давида. Он смотрел прямо, ясно, бесстыдно, так, что мурашки проскочили по спине, чтобы собраться пониже.
— Ты чего? — задал Костя самый дурацкий вопрос.
— Красивый ты, — спокойно объяснил Давид. — Хоть Геракла ваяй.
— Геракл в штаны накакал, — по-детсадовски скаламбурил Костя (если быть совсем уж честным, кое-какие дурацкие дразнилки он цеплял у Игорька, и ехидный Федька называл это сравнительной фольклористикой). — У Геракла были подвиги. А у меня — пакость одна.
— Время такое.
Взгляд Давида оставался прямым и скользил по телу так, будто уже его касался. Костя ощутил, как к паху приливает коварная тяжесть, понял, что и Давид видит эту, с позволения сказать, реакцию, и рухнул в воду поскорее.
— Хочу спросить у тебя, Костя.
Нет положения уязвимей, чем голому посреди кухни в ванне размером чуть больше тазика! Никуда не убежишь, и достойной позы не примешь! Вытянувшись сусликом, Костя сел на шершавое дно, набрал воздуха в грудь и замер.
— Па-ап! — раздалось из-за ширмы в углу. — Па-ап, мне страшная акула приснилась!
Момент рассыпался в стеклянную пыль. Давид метнулся за ширму, утешать Олежку и говорить, что акула не приплывёт.
Чувствуя себя несчастнейшей из акул, Костя взял кусок мыла и сердито повозюкал по животу.
***
Голову переполняли мысли самого нерабочего свойства. Некоторые, может, думались и вовсе не головой. Поделиться ими хоть с Федькой, как уже привык, Костя не мог. Ещё чего не хватало, чтобы друг отвернулся? Где-где, а в милиции — теперь полиция, но хоть жандармерией обзови, а суть прежняя — такие правды были постыдны.
Отец бы, наверное, понял, но с отцом поговоришь если только мысленно, вспоминая недобрую и понимающую усмешку, вечный серый пиджак с подбитыми ватой плечами, по-молодому острый взгляд.
В таком рассеянном состоянии духа Костя не мог не нарваться, хотя в последний год старался быть осторожнее, раз уж завёл себе такую странную семью. Очередная драка с бандюганами — ивановские, тамбовские, казанские, сколько ж их разных было, вся география, эти вот костромские — принесла ему обидный перелом руки. Врачи говорили, что простой, но гипс наложили и выгнали на больничный, какой толк от опера с правой рукой в гипсе?
Костя выспался до помутнения в голове и, очухавшись, сообразил, что самый удобный и самый пугающий момент настал.
Игорёк ушёл в школьный лагерь, Олежка был в саду, а Давид сидел за письменным столом, развернув на нём складной компьютер-ноутбук, выданную на работе японскую новинку. Полудохлый НИИ разжился вдруг богатым космическим заказом.
В солнечном свете плясала реденькая пыль, Давид казался не человеком, а караваджиевским ангелом, горбоносым, серьёзным, сияющим изнутри.
Придёт же в голову: ангел!
Никакими ангелами они оба не были, и ругались, и беспорядок разводили, и детей воспитывали спустя рукава, и на стиральную машинку опять не наэкономили, протратились на ерунду и всякие дитячьи радости…
Костя поползал туда-сюда, неловко умылся, заварил кофе по-польски, просто в кружке, погрыз подсохшую горбушку. Рука ныла, и он вернулся в кровать, забыв даже прихватить книжку.
— Так я спросить хотел, Костя, — сказал Давид, закрыл свою умную машинку крышкой, подошёл — сквозь свет — и сел рядом.
— Когда меня Машка бросила, ей всё хотелось поссориться погромче, чтоб основание было. Ну и ляпнула разок: пидарас ты, и менты все пидарасы! А я, знаешь, не обиделся даже, потому что на правду…
— Мне кажется, это плохое слово, — возразил Давид. — Я был гнилая интеллигенция. Ну так вот, как интеллигент тебе скажу, что ещё с античных времён такое существовало в обществе… — Опустив ресницы, он по-детски густо покраснел. — По крайней мере я так старался себя утешить, когда понял, а я это не так уж давно понял, и то с шутки, что у мальчиков два папы, продвинутая семья.
— Да я тоже не такой уж опытный этот самый, — негромко фыркнул Костя. — Скорей, наоборот. Но опыт — дело наживное.
Левой рукой он поймал руку Давида — длинные нервные пальцы, узкая сухая ладонь — и сжал. Дрогнув, она сжалась в ответ. Потом Давид лёг рядом, умостился осторожно, и заглянул в лицо. Костя увидел в его тёмных глазах своё искажённое отражение, потянулся вперёд, поцеловал.
На первый раз вышло быстро, нелепо, несуразно, как у подростков (один из которых ещё никак не мог приспособить поудобнее тяжёлый гипс). Тыкались губами друг в друга, жались ближе, у Кости всё крутилось в голове, что левой рукой совсем неудобно дрочить, тем более не себе — и всё таяло в солнечном свете, в голодном жару.
Как выброшенные на берег бестолковые рыбы, они лежали бок о бок.
— Потом лучше будет, — пообещал Костя.
— Да и сейчас хорошо, — отозвался Давид.
И действительно было хорошо.
