Work Text:
У Ойкавы тёплый свитер, промокшее пальто и потёртые ботинки, зависимость от кофеина и синяки под глазами цвета вангоговской «Звёздной ночи». А ещё несданный проект по истории позднего Средневековья и изнуряющая работа, на которой менеджер придушит его без суда и следствия за пятиминутное опоздание. Так что беги, словно Форест; столкновение с разгневанной фурией Ханой-сан он не переживёт, а урезанная зарплата — это настоящий контрольный в голову. И Ойкава почти бежит, засунув руки в карманы, пытаясь отогреть замёрзшие до онемения, выбитые на последней тренировке пальцы. Мимо проходят люди под куполами зонтов, смеются и гудят так, что вот-вот накатит беспощадным цунами мигрень. Эх, последний кофе был явно лишним, но если бы не он, Ойкава уснул бы прямо на лекции — впрочем, как всегда, а когда ещё отдыхать? — и проснулся бы никогда. И как бы он на самом деле этого хотел. Спасибо ещё одногрупнице, не давшей катастрофически опоздать на смену.
У Ойкавы исхудавшие бока с рельефом проступающих рёбер, выпирающие щиколотки и запястья, нервно ходящий кадык и пятнадцать часов сна за неделю, в основном на лекциях. Девушки восторженно ахают, когда ставшая широкой в горле кофта обнажает разлёт выступающих острых ключиц с натянутой на них болезненно-светлой кожей. Они наперебой советуют вести соцсети, считая бледность, худощавые пальцы и отросшие, спадающие на глаза волосы невероятно привлекательными. Эй, героиновый шик уже вышел из моды, нет? «Может быть, — тянет Ойкава с острой, как бритва, усмешкой, с аппетитом поглощая бенто, сделанное фанаткой. — Когда-нибудь». И думает, что неплохо было бы отвлечься, начать посещать студенческие тусовки; да, звучит даже довольно весело, однако у него уже есть интересный опыт ведения ночной жизни по барам и лав-отелям. К тому же Макки, несмотря на стиль, не обмануть героиновым шиком, он обвинит его в идиотизме и потащит ко врачу за очередной потерянный килограмм, шаг к анорексии и циррозу, бессмысленную попытку согреться в чужих руках. Но не объяснять же это всем и каждому, и Ойкава растягивает губы в приторной улыбке; вообще, лучше бы начать проект по истории, взяться за голову и привести в порядок то, что он по недоразумению считает личной жизнью. Уехал, называется, учиться в Токио — на работе больше времени проводит, чем в университете. Старшая сестра убила бы за такое, а ещё из жалости, чтобы мама не искала в шестидесяти трёх килограммовом скелете собственного сына. Чёрт, а ведь скоро ехать в Мияги… Живот препротивно сводит, и Ойкава невольно сбавляет темп, пытаясь понять, отваливается это немного пропитая печень или селезёнка пытается поменяться с желудком местами от быстрого шага. «Всё нормально, хуже не будет», — думает он, переводя дыхание, и это аксиома, его дно и одновременно почва под ногами. У него десять минут до смены, ещё успевает переодеться и даже проглотить протеиновый батончик. Видимо, стоит всё-таки закупить продуктов на неделю, несмотря на плачевный опыт — Макки выкидывал пышущий новой формой жизни (и готовый основать собственную римскую империю) контейнер с видом сапёра — иначе он просто сдохнет от голода: чужие обеды в счёт не идут.
Он забегает со служебного входа, ещё в дверях скидывая мокрые пальто и ботинки, скомкано кивает сенпаю из университета, которая и привела его сюда. Никогда её за это не простит. Ойкава мечется по комнате, натыкаясь на углы и иногда на коллегу, охающую и улыбающуюся, пытаясь заглотить мятый батончик из заначки и завязать шнурки на сменных туфлях. Наконец он останавливается у зеркала, наводит лоск, взъерошив влажные волосы, поправив галстук и фартук, и отработано натягивает кокетливую улыбку. На него из зазеркалья смотрит абсолютно незнакомый ему парень, что не может не радовать — у этого человека никогда и не было проблем Ойкавы Тоору. Хотя всё-таки ему — и тому незнакомцу в отражении — совершенно не идёт худоба, близкая к истощению. Ему вообще не идёт быть блеклой тенью, неприкаянным призраком, телом без души, оболочкой, поглощающей литры чёрной жижи из кофе и отчаяния, пытающейся успеть везде, но не спать, потому что сны уже давно не приносят облегчения.
Ему не идёт быть безответно влюбленным.
Если кто-нибудь когда-нибудь спросит у Ойкавы, каково любить лучшего друга, он ответит: «Это отвратительно, паршиво и неправильно, не делайте так ради вашей нервной системы и организма в целом. Ничего хорошего из этих чувств всё равно не выйдет». Он замечает за собой нездоровый интерес к Ивайзуми Хаджиме на третьем году старшей школы, обнаружив, что телефон под завязку набит случайными кадрами с ним. Когда началась игра «застать Ива-чана врасплох», он не помнит, но ему нравилось проводить время с украдкой нацеленным на него объективом. Красивые и смазанные фотографии запечатляют острые скулы, узловатые пальцы, полуобороты и иногда тонкую довольную улыбку. Причудливая игра света и тени на умиротворённом и в меру суровом лице отпечатывается в сознании и не стирается. Никак. Ни на йоту. Проходят дни, исчерпываются аргументы, исчезает здравый смысл, и Ойкава понимает: это любовь. Мир тут же окрашивается яркими и насыщенными красками, в животе легко, при каждой встрече с Ивайзуми начинают трястись руки, сердце вообще отказывается принимать участие в этом безобразии и, кажется, вполне готово остановиться от счастья. Папка с фотографиями становится всё больше, однако Ойкава старается не думать об этом — его же не обвинят в преследовании? — лишь наслаждаться происходящим, извечными подколами, обеденными перерывами, общими — только на них двоих — планами, взлетами и падениями. Даже после проигрыша Карасуно… Они фокусируются на учёбе, выбирают квартиру, которую будут снимать в Токио, обсуждают, где закупать продукты и «Ива-чан, ты же будешь готовить мне по утрам?», всё это приносит чувство цельности, Ойкава по-настоящему счастлив, запихивает откровенный разговор в долгий ящик и старается быть хорошим другом…
А потом сияющий мирок рассыпается в стеклянную крошку вместе с сердцем, и он сглатывает её, не запивая водой; счастье, предвкушение придуманного им будущего превращаются в прах, оставляя дыру в его сущности, пустоту и черноту, но такую плотную, и Ойкава осознаёт с собранными из самых дальних закутков хладнокровием и спокойствием — заполнить её не сможет ничего, никогда, даже волейбол.
У Ивайзуми Хаджиме появляется девушка.
Факт, заколачивающий в крышку гроба его надежд все шесть гвоздей, затолкнувший с лаской инквизитора в железную деву, и вот, после череды пыток, его ещё живого и агонизирующего загружают в крематор, где он горит, горит до сих пор, потому что эта фраза по сей день звучит в ушах, она мотив его перманентных кошмаров. Совершенно внезапно, после отборочных, не из их школы, непонятно откуда; как и когда они начинают встречаться. Макки и Матцун в недоумении, Кентаро — в шоке, но они искренне радуются за непривычно смущённого Ива-чана; а Ойкава сломан, выпотрошен и брошен на обочине дороги жизни подыхать с разбитым сердцем. Он натягивает улыбку, хлопает Ивайзуми по плечу и без энтузиазма знакомится с Саюки-чан. Она милая, красивая, добрая, немного лукавая и до леденящего ужаса напоминает Ойкаве его самого. Разбитое сердце превращается в чёрное месиво зависти, жалости к себе, эгоистичной ненависти — он ничего не говорит Ивайзуми, ничего не объясняет, ведь нечего объяснять, да?, только натянуто и лукаво улыбается, обещает как-нибудь увидеться в Токио и, несмотря на растерянный взгляд и хмуро сведённые к переносице брови любимого и не его человека, машет рукой на прощание, прекрасно зная: так и не встретятся. Больше никогда. Ни за что.
Ойкава ищет квартиру в другом районе, снимает один, потому что зол, обижен и пытается доказать себе: Ива-чан — это, конечно, хорошо, но жизнь не кончена, впереди светлое будущее, множество возможностей, друзья, любовь…
Бред. Вздор. Нежизнеспособная чепуха, плацебо от бесконечного, разъедающего одиночества. У Ойкавы больше ничего нет. Только цветные фотографии не-его Ива-чана, по-прежнему страстно любимого и счастливого без него.
Поэтому Ойкава впахивает на работе, на парах и тренировках, потому что каждая секунда бездействия — мысли о несбывшемся; перекусывает готовыми завтраками и честно старается готовить — не выходит почему-то. Вот же бред! Он умеет готовить, учился у сестры, чтобы как-нибудь обязательно удивить Ива-чана. Возможно, дело в пустой и безжизненной тишине, громком тиканье часов и сладких, полузабытых грёзах, как он и… Через несколько недель после переезда Ойкава забивает на режим питания — это однажды пройдёт, это просто период адаптации, стресс; иногда видится с Мацукавой и Ханамаки, которые с каждой редкой встречей всё меньше узнают в худощавом шатене в растянутом чёрном свитере с неизменным стаканом с кофе их бывшего смешного и капризного друга; теряет вес, веру в людей и сердечно-сосудистую систему, травя её чёрным вязким коктейлем, состоящем из кофе, отчаяния и дешёвых сигарет. И ему невероятно пусто и одиноко; от прежней жизни остаются только цветные фотографии, которые он иногда просматривает, а потом корчится от боли, навеки покинутый. Спустя какое-то время Ойкава пытается склеить поломанного себя чередой беспорядочных отношений, кончающихся одинаково: просыпаясь одной из ночей, он с леденящей тоской осознаёт, что всё это — не больше чем профанация. Нет ничего, никакого будущего, в его жизни нет Ивайзуми, никогда не будет; и дыра в сердце наполняется вязкой горечью, ширится, не рубцуется, заставляя катиться всё ниже и ниже и… Потом он достигает самого низа в тошнотворной подворотне, до зелёных кругов перед глазами пьяный, зажатый каким-то парнем из бара, на секунду показавшимся ему похожим на его Ива-чана. Касание о воображаемое дно отрезвляет, появляется хоть какая-то опора, Ойкава торопливо уходит, сведя всё — вот это прогресс — к шутке, берётся за ум, понимая, что никто не назовёт его Дуракавой, но жизнь, наверное, ещё не кончена. Это больно, и попытка справиться венчается переменным успехом: вот он теперь — шестьдесят три килограмма, пятнадцать часов сна в неделю, мешки под глазами темнее черноты и самой безлунной ночи, а кофеина в нём больше, чем героина в афганской беженке — всё это очень нравится сенпаю, той самой коллеге с работы. Так сначала по университету, а потом и по интернету расходятся невероятно красивые снимки, сделанные руководителем кружка художественной фотографии. Монохромные, чёрно-белые, с его измождённым, но по-прежнему крайне привлекательным лицом, тончайшие веточки-пальцы холодные даже на кадрах; и всё равно есть в них что-то от того Ойкавы Тоору. Улыбка немного лукавая, обаятельная, но откровенно уставшая. Совершенно особенно держащие мяч кисти.
У Ойкавы снова полно буквально преследующих его фанатов, сокрушающихся отсутствием у него соцсетей. А он и не против компании: его кормят и любят, холят и лелеют. Стрипы ложатся неровно, струп как от ожога зудит, то и дело пытается открыться, но всё равно рубцуется, совсем по чуть-чуть, по миллиметру, закрывая зверски чернеющую дыру где-то внутри.
Звенит дверной колокольчик, и Ойкава выныривает из мыслей, с любезной улыбкой здоровается с миловидной девочкой, закутанной в шарф по самые глаза. Видимо, на улице настоящий ураган. За его спиной стоит Хана-сан, Ойкава уже чувствует дырку где-то в шестом межреберье. Но ни одной осечки за смену, что ж ты хочешь, женщина?
— Ты одним своим одухотворенно задумчивым видом с этой твоей обаятельной улыбкой сегодня нам такую кассу сделал, — тихим шёпотом делится Мокко-сенпай, подходя поближе. — Вот она и бесится.
— Я думал, такому радоваться надо, — Ойкава натирает столешницу, старательно сцеживая зевок. Дикое желание потереть глаза и вообще лечь спать вот прямо на стойке приходится превозмогать остатками силы воли, и больше никто не имеет права шутить, что её у него нет, понятно? — И вообще, Мокко-сенпай, почему ты не принимаешь заказ?
— Да-да, радоваться, но на тебя уже откровенно и парни залипают. Несколько даже фотографировали. Даже я любуюсь, Латте-кун, — фыркает девушка на их дурацкую привычку называть друг друга любимыми напитками, а потом сообщает с искренне непричастным видом: — До конца смены полчаса, я отпросилась пораньше уйти. Так что передаю тебе Священный Грааль рабочих обязанностей. С меня вкусненькое!
И не успев что-либо возразить, Ойкава остаётся один с блокнотом для заказов в руках. Да, действительно, полчаса. Не съест же его Хана-сан до конца смены? Наверное. Хотя…
— Что будете заказывать?
Девушка вздрагивает, когда Ойкава бесшумно материализуется у столика — секретная техника убегания по ночам из квартир случайных любовниц никогда ещё не подводила. Он пристально смотрит сквозь посетительницу, не фокусируя взгляд — слишком устал, вымотан и хочет спать.
— Можно мне ванильный латте, яблочный штрудель, Ойкава-кун, — голос смутно знакомый, а уж при упоминании собственного имени Ойкава вынуждено концентрируется на девушке. Только бы не случайная любовница… Ничего такая, симпатичная, особенно без этого глупого шарфа, едва знакомая, и всё же её лицо вызывает инородное отторжение. В сонном сознании происходит сопоставление образов и имён.
— Хорошо, Саюки-чан, принято, — Ойкава почти улыбается и почти искренне; до мозга запоздало доходит, кто перед ним, и хорошо: он успел удержать на лице приветливую гримасу. Отлично. Просто потрясающе, блять! Полчаса до конца смены, заменил сенпая, чёрт! Сейчас ему ну точно расхочется спать. И жить, но это такие детали… — Что-нибудь ещё?
— Да, я, правда, не знаю, что будет Хаджиме… — голос Саюки звучит неуверенно, она не сводит взгляда с Ойкавы, будто сканируя и пронизывая его до той самой черноты, вязкой, заполняющей всю грудную клетку. Ещё более запоздало доходит, что сюда завалится Ивайзуми — контрольный в голову. Замечательно. Просто, блять, замечательно! Поезд жизни летит под откос из-за резко оборвавшихся рельсов, на горизонте весело маячат врата в преисподнюю, надежды если не на «долго и счастливо», то хотя бы на «ровно и спокойно» со звонким треском разбиваются друг о друга. Ойкава кусает внутреннюю сторону щеки, удерживаясь на тонкой грани, один шаг, и захлебнётся в ледяном — до сведённых судорогой кистей и ступней — коктейле панического осознания, малодушной жалости к себе, и фантомной боли. — Поэтому давай на твоё усмотрение.
— Хорошо, — ещё одна сахарная улыбка, но когда Ойкава, отвернувшись, идёт к стойке, в его глазах такая безысходность, будто поднимается на плаху. Одно имя… всего одно имя, и вот он нагой, напуганный до дрожи, до отчаяния; паника насекомыми заползает под кожу, как в том фильме про мумию, холодит руки, заставляет и без того разбитое сердце сжиматься до размера игольного ушка. Только не сейчас, не когда в жизни всё если не пошло на лад, то выровнялось на плато! Хана-сан смотрит сначала почти неодобрительно, а потом удивлённо на трясущиеся кисти, в которых позвякивает чашка на блюдце.
— Ойкава-кун, ты в порядке? — его колотит ознобом, он едва дышит, ноги подкашиваются, а эта мегера ещё спрашивает?! — Давай сюда.
Хана-сан оттесняет его от кофе-машины, и в этот момент Ойкава действительно ей благодарен, потому что ещё чуть-чуть, и вот она, паническая атака во всей красе. Он старается незаметно опереться на стойку, ледяные пальцы отнимаются, а в голове импровизированной красной табличкой мигают предупреждения о всевозможных сбоях, о катящейся с обрыва в Тартар жизни, о захватывающем путешествии в один конец по штормящему океану пустоты, боли, грусти, сожаления и ещё тысячи и одного чувств, которые он сейчас испытает.
— Что заказали?
— Латте с ванилью и американо с мускатом, — Ойкава не знает, сколько прошло времени, но он мужественно берёт себя в руки. Он на дне, эту опору у него никто не заберёт. Уже просто нечего забирать: эта девчонка и так отняла самое важное в его жизни. — Спасибо, Хана-сан, я в порядке.
— Выходной взять попробуй, и тогда будешь в порядке, — ворчит под нос Хана-сан, ставя напитки на стойку. — И отоспаться тебе не помешает, всех клиентов распугаешь своими синяками под глазами.
— Я постараюсь, — Ойкава не может сдержать блеклую тень искренней улыбки (не такая уж управляющая и вредная, просто сварливая), отчего Хана-сан одобрительно кивает в ответ. Если бы всегда всё было так просто… Он ловко берёт чашки, вытаскивает штрудель с витрины, ставит на поднос и идёт к столику как на плаху. — Вот твой заказ, Саюки-чан.
Ойкава смотрит на неё индифферентно — он на это надеется — и давит резкое, раздражающе-едкое желание закурить. Придётся ещё и в комбини зайти по дороге домой: трёх оставшихся в пачке сигарет ему точно не хватит на сегодняшний вечер.
— Спасибо, Ойкава-кун, — Саюки-чан восторженно улыбается, щебечет что-то (Ойкава — не мазохист, он игнорирует источник шума, как вопли маленького ребёнка), пока он расставляет заказ на столик. А потом еле заметно — он по-прежнему, конечно, надеется — вздрагивает от восклицания. — Ой, Хаджиме, ты уже пришёл!
— Он пристаёт к тебе, Саюки? — безумно родной и грубоватый голос за спиной пронизывает глубиной, заставляет ощутить дрожь и задохнуться.
«Он». Просто «он», как какой-то незнакомец. Не Дуракава, не Мусоракава, не как угодно там ещё и уж тем более не Тоору. Легко же, однако, Ива-чан его забыл, после всех лет, проведённых вместе, с младшей школы рука об руку, всегда рядом, будто они две части единого целого… Ойкаве кажется, что он слышит рокот — треск земли под ногами; кристальный, но громкий звон. Видимо, это разбились все его попытки склеить жизнь, рухнуло дно под ногами. Да, точно, а боль ещё не догнала, но это только пока. Сейчас он пойдёт и вскроется — чудесная идея… Какой он идиот: так легко поверить, что он справится, что жизнь продолжается, что разбитое сердце ещё можно склеить.
— Хаджиме, ты чего? — Саюки удивлённо поднимается, с упрёком поджав губы и скорчив гримасу Ойкаве за спину. Списывает его застывшее лицо на грубость Ивайзуми? Не замечает пустого взгляда, направленного в никуда? Пускай не замечает дальше, пожалуйста, он так не хочет быть жалким в их глазах! — Это же Ойкава-кун. Зачем ты так грубишь ему?
— Это? — в голосе Ивайзуми слышится неподдельное удивление, плавно переросшее в недоверчивый смешок. Ну да, почему бы и нет? Он вообще помнит, как Ойкава выглядит? Или уже забыл? Ничего удивительного: это только для Ойкавы Ива-чан был особенным. А он для него… Дуракава? Мусоракава? Дерьмокава? Ойкава прикрывает глаза, держа в руках рассыпающегося прошлого себя, утекающего сквозь пальцы словно пепел, прах, вдыхает горькую хмарь адского пекла и с самой искусственной из всех улыбок поворачивается к бывшему другу и невероятно любимому человеку. Не-его Ивайзуми Хаджиме.
— Здравствуй-здравствуй, Ива-чан, это грубо с твоей стороны, знаешь ли. Впрочем, ты всегда был той ещё гориллой, — Ойкава растягивает рот в приклеенной улыбке и иронично разводит руки: мол, вот он я, а ты заметишь меня, Ива-чан?, буквально по дюйму сжирая его голодным взглядом, выжигая в памяти образ. Вот уж кто точно совершенно не изменился: словно стёсанные черты лица, широкие скулы, зелёные глаза, тонкие обветренные губы, смуглая кожа… Ойкава старается не пересекаться взглядами, но чувствует чужое удивление, чуть погодя недовольство, а затем смутное беспокойство. Всё так… обычно, как всегда. Ну да, для него-то не было этих месяцев с маниакальным желанием умереть, убежать в лес и повеситься. Взгляд опускается ниже на узловатые грубые пальцы, наверное, безумно тёплые и немного шершавые, обветренные, какими он их помнит. — Удачно вам посидеть. Рад был видеть тебя, Саюки-чан.
— Ты похудел, — летит вслед недовольный голос, и Ойкава невольно оборачивается и безразлично пожимает плечами.
Это всё, что он может ему сказать? Не скучал? Не искал? Забыл и отмахнулся? Конечно, он-то ни секунду не был один! Ивайзуми неторопливо садится за столик, поцеловав девушку в щёку, а потом фыркает и косится на Ойкаву с беспокойством. И к чему это всё? Думаешь, вежливое участие мне как-то поможет, Ива-чан? Катись с ним к чёрту! На губах Ойкавы притворная улыбка, в сердце — ничего, его нет, оно мертво и не бьётся. Дыхание сбивается на четвёртый счёт, он отворачивается и, стараясь не сорваться на бег, выходит из зала, только в подсобке дав себе волю — крупные солёные, как воды Красного моря, слёзы обжигают щёки. Он закрывает лицо руками, дезориентированно выбегает на улицу, скатывается по стене, ощущает, как ледяные капли стучат по макушке, но трясёт его не от этого. Ойкаве кажется, что его освежевали заживо, выпотрошили и заставили глотать собственный ливер, облитый смолой и желчью. Ему никогда ещё не было так больно, как сейчас.
***
У Ойкавы Тоору серый шарф на шее, тяжёлая — не его — парка, в руках тлеет сигарета, а в глазах умиротворение давно мёртвого человека.
Но он почему-то всё ещё жив.
Даже сейчас Ойкава до конца не понимает, что произошло после того, как Ивайзуми с его девушкой приходили к нему на работу. Воспоминания как обрубили; он не помнит — а может, ему это и не нужно? — как его нашла взволнованная Хана-сан, еле-еле смогла убедить вернуться в кофейню, успокоить его, сломленного, трясущегося, и, напоив успокоительным, дала закурить прямо в подсобке. Он не помнит, как она отвезла его домой после закрытия, как стояла рядом с ним и смолила тонкие дамские сигареты, как сунула ему мятую пачку и сказала, что не хочет видеть его на работе ближайший месяц, но место за ним, конечно, сохранит. Проходит несколько дней, совершенно непримечательных, выполненных на автомате, в липком мареве, и Ойкава пока не понимает, что именно идёт не так. В какой-то момент он обнаруживает себя лежащим на кровати, глаза болят, а сон не идёт, никогда уже не вернётся, его одолевает только муторная дремота на пару часов. Сколько он не спит? Как давно не понимает, как день сменяет ночь? За окном светает, и он как зомби собирается на пары, залпом выпивает кофе, закусывает тостом, а потом блюёт в унитаз. Умывается холодной водой и тщательно приводит в порядок измождённое лицо, вроде бы даже выходит на улицу. Ойкава смаргивает и обнаруживает себя в кофейне недалеко от университета с омлетом на тарелке. Он недоуменно оглядывается, совершенно не помня ни как пришёл, ни как делал заказ, смотрит на трясущиеся пальцы, еду и снова бежит в туалет. А потом едет в больницу вместе с Макки, потому что дрожащим, срывающимся на всхлипы голосом просит его по телефону забрать куда-нибудь подальше отсюда, потому что он больше правда не может, «Макки… я прав-вда… боль…ше не могу». Ханамаки бледен, внезапно хмур и серьёзен и взирает на Ойкаву с выражением лица «что ты творишь такое, обмудок?», вместо гневной отповеди везёт к врачу, сидит рядом, держит за холодную руку, водит по по-паучьи тонким пальцам, получает от врача рецепты на препараты, диету, часы посещения психотерапевта и только после этого тяжело вздыхает. Спустя несколько минут на улице Макки коротко и зло даёт Ойкаве по лицу со всей силы и трясёт за грудки, ища ответ в пустоте его глаз.
— Блять, до чего ты себя довёл, придурок?! — Ханамаки резко останавливается, потому что Ойкава не возмущается, не кричит и не отбивается; нет, он ощущает себя живым от боли в разбитой губе и, слегка улыбаясь, касается её пальцами. А потом его лицо вновь искажается в приступе истерики, а вот глаза… В его глазах безразличие и густая чернота, от которой по хребту бегут мурашки. Макки обречённо, почти отчаянно вздыхает, резко притянув в судорожные объятия, зло уточняет: — Кто? Какая тварь сделала это с тобой?
— Макки, вытащи меня… пожалуйста… — срывающимся на всхлипы голосом хрипит Ойкава: связки прожжены желчью, глотать тяжело, а ещё тяжелее просить друга, навязываться, потому что он уже пытался, и тогда остался совсем один: сколько бы он ни звал Ива-чана, он так и не пришёл!
— О чём вопрос вообще, придурок? Ты же наш капитан, хоть и бывший, а ещё мой друг, забыл? — Ханамаки фыркает, лезет за телефоном, шлёт сообщение Мацукаве, а Ойкава задыхается от слёз, утыкается куда-то в плечо и рыдает как маленький. Впервые за последние пару месяцев ему становится легче. Макки коротко закусывает губу: как они пропустили это, почему Ивайзуми не уследил за их Дуракавой? И какой же сволочью нужно быть, чтобы так сломить Ойкаву Тоору?
Проходит три месяца; дни тянутся медленно и тяжело, проблемы выходят на новый уровень; катастрофа, кажется, достигает апогея теперь, когда у Ойкавы Тоору развилась анорексия. Если бы не взявшие ситуацию под контроль Макки и Матцун, он бы сдох от голода, ссохся, как побуревшие листья, облетающие с деревьев к зиме. И, возможно, именно об этом мечтал всё то время — просто умереть и больше никогда не быть. Особенно первые пару недель, когда он вообще ничего в рот взять не мог — выворачивало даже от воды, которой он пытался запивать выписанные таблетки; на капельницах он лежал чаще, чем пил — спасибо знакомым Мацукавы с медицинского факультета: в больнице, в одиночестве пустой Ойкава палаты бы вскрылся от безысходности. Сейчас, когда он относительно пришёл в себя, он искренне и молчаливо благодарен друзьям. Какое-то время он жил у Ханамаки и Мацукавы, решивших, что проще переселить Ойкаву к себе, чем бегать к нему каждый день и проверять, не сдох ли он ещё. В их квартире уютно, тепло и весело, с их многочисленными приятелями-знакомыми и уно каждый вечер. С ними Ойкава учится заново общаться, шутить и не чувствовать выжигающее одиночество. Ханамаки тщательно составляет ему рацион, готовит с собой бенто, — каждый раз пробивает на нервные смешки — звонит на каждом перерыве между занятиями и тоном суровой мамочки заставляет есть. Он даже знакомится с некоторыми его однокурсниками, те теперь пинают его, не дают перенапрягаться на тренировках и работе.
Мокко-сенпай разбита, она почему-то ощущает вину после того дня и разговора с Ханой-сан и опекает как родного брата, ходит за ним на сменах, просит отпустить пораньше. На тренировках Ойкава выбивает пальцы теперь всегда, особенно на подачах, упрямо лепит пластыри, цыкает раздражённо и снова возвращается на площадку, потому что волейбол у него никто не заберёт. Любимого человека — да, уже вероломно отняли, но только не волейбол, дайте же ему хоть чем-то дышать. С основных игр в начале ноября его, тем не менее, снимают, и Ойкава сидит на скамье запасных, напряжённо наблюдая за происходящим. Гремучая смесь из досады и злости на беспомощность во время матчей перекрывают пустоту в сердце, оставленную кровоточащими ранами от чувств к Ива-чану.
Потихоньку, совсем по чуть-чуть, Ойкава учится ощущать себя цельным. Спустя ещё пару недель Матцун и Макки принимают волевое решение пустить его в свободное плавание, приходят к нему домой и проносятся словно ураган, выкидывая старые вещи и (то ли ограбив банк, то ли сразу Нитори, чтобы не выносить сдачу) заменяя их другими, не напоминающими о проведённом в одиночестве времени. Мокко-сенпай притаскивает ему домой котёнка, очень серьёзно и тихо говорит, что если Ойкава не будет кормить его и есть сам, то они оба просто умрут друг за другом, и это будет очень-очень печально. Он в ответ выдавливает склеенную улыбку и обещает позаботиться о них обоих. Котёнка называет Тобио-чан, и это почему-то веселит до приступа звонкого смеха — Макки нервно улыбается и предлагает это отметить. И вот Ойкава в парке Матцуна идёт от магазина, с наслаждением смолит сигарету. У него взгляд, полный умиротворения и густой черноты, дышится почти легко и свободно, и он вот-вот начнёт ощущать голод. Руку оттягивают пакеты с покупками, на предплечьях заживающие синяки чередуются со свежими лиловыми пятнами, и это происходит всё реже: спасибо бандажам и возвращающейся мышечной массе.
Ойкава останавливается, смотрит на чернильно-чёрное небо с удивлением, словно не узнаёт его, и понимает, что всё ещё жив. Жив, несмотря на разбитое и не собранное из осколков сердце. Жив и, кажется, способен простить Ивайзуми за царапающее кадык нежелание существовать. Нет, не так: он его почти не винит — только бардак в собственной голове. Ойкава тихо фыркает и впервые за полгода улыбается спокойно и умиротворенно. Стоит всё-таки рискнуть и поехать домой к матери, сестре и племяннику. Почему бы, спрашивается, и нет? Теперь, когда он уже почти готов есть и продолжать клеить расколотую, как брошенный в стену стакан, жизнь. У него есть друзья, готовые поддержать, знакомые, фан-клуб, новые сокомандники, переживающие за него больше, чем за собственные оценки, успехи и личные жизни. Всё налаживается потихоньку, по чуть-чуть, крохотными шажочками, собирается привычная картина мира, наполовину составленный из стеклянного крошева Ойкава Тоору живёт и умиротворён, как утопленник.
Решено, он придёт домой, заведёт инстаграм (новые увлечения и эмоции — часть его психотерапии, которой он ответственно занимается) и выложит какую-нибудь фотографию, их с Макки, Матцуном и Тобио-чаном (обязательно отметит на ней Кагеяму, пусть бесится). И это будет его новая жизнь, а ту, старую он, возможно, однажды даже сможет принять как опыт… Ойкава заворачивает на дорожку к многоквартирному дому и замирает. Внутри сжимаются сердце и желудок, вдох застревает где-то на полпути, лёгкие, несмотря на прохладный осенний воздух, затягивает плотным сигаретным смогом.
Перед домом задумчиво курит Ивайзуми, пялясь на тёмное, цвета густой туши небо.
— Ива-чан? — глупо срывается с уст, прежде чем Ойкава успевает подумать хоть что-то. Он даже не сразу понимает, что Ивайзуми ему не мерещится, что он, обернувшись, выразительно и крайне неодобрительно хмурится. — Что ты тут делаешь?
— Смотрю, насколько ты ещё похудел, Дуракава, — грубо огрызаются в ответ. Ивайзуми подходит и вырывает из тонких, как веточки, пальцев пакеты. — Совсем с ума сошёл? До чего ты только себя довёл? Где перчатки, чёрт возьми!
Ойкава ловит ртом воздух, считает до пяти, но нет, определённо не мерещится. Зубы до боли смыкаются на губе. Не спит. И внутреннюю боль это не приглушает. Ойкава дрожащей рукой достает пачку, закуривает и прикрывает глаза, пытаясь смириться с этой бредовой, разрывающей его на ошмётки реальностью. Про перчатки даже не вспоминает, но да, есть — теснят вещи Матцуна в одном из карманов.
— Давно ты куришь? — как бы между делом интересуется Ивайзуми, медленно отведя взгляд и продолжая хмуриться, досадная морщинка на переносице обозначается резче. Он не уходит и, кажется, по инерции готов дать оплеуху в любой момент.
— А сам-то? Ива-чан, курить вредно, — насмешливо тянет Ойкава и наигранно улыбается, внутренне изумляясь, как легко ему удается. Он вновь прикрывает глаза, не желая расставаться с нелепой надеждой, что это просто очень длинный сон, и сейчас он проснётся дома от писка Тобио-чана. Ойкава не хочет верить такой реальности. Ему всё ещё очень, очень больно.
— Кто бы говорил, — Ивайзуми непривычно спокоен, изучающе, будто дикий зверь, пялится на стоящего напротив Ойкаву. Взгляд прилипает к пальцам, сжимающим сигареты. — Кто?
— Что, прости? — Ойкава находит в себе доселе невиданный ресурс сил и возможностей делать хорошую мину при плохой игре, словно второе дыхание. Он легкомысленно улыбается, непонимающе глядя на Ивайзуми. Конечно, он понимает, о чём речь, он не понимает, какое ему, бросившему, разломавшему Ойкаву на части, до этого дело.
— Кто довёл тебя до такого состояния? Что это была за мразь?! — Ивайзуми неожиданно зло сплёвывает и подходит почти вплотную, хватает за руку, проводя тёплой мозолистой ладонью по его тонким, скрытыми пластырями пальцам. — Как ты вообще в волейбол играешь?
— А я и не играю.
Ойкава ненавязчиво (по крайней мере, старается, чтобы жест не вышел нервным) освобождает руку и прячет её в карман, мастерски проигнорировав первый вопрос. Слишком жарко, кожа словно горит, и отвратительно больно, как от прикосновения к кислоте. Нужно смотреть куда-нибудь: в грудь, ворот, шею, только не в глаза — и затягиваться, сцеживая в выдохи боль. Она по-прежнему острая, почти нестерпимая, режет опасной бритвой по рубцующимся шрамам.
— Это я заметил, — внезапно подтверждает Ивайзуми коротким кивком и удостаивается удивлённого взгляда. — Видел, как ты пол-игры просидел на скамье.
— Видел? — глупо и неверяще переспрашивает Ойкава и чувствует, как его окунают в кипящее, раскалённое масло: он давно перестал верить, надеяться на присутствие Ивайзуми в радиусе пары десятков километров.
— Да, я приходил на твой последний матч. Тебя посадили ещё до второго сета. Что это вообще за пасы? Ты же можешь гораздо лучше, — распекает Ивайзуми, перестав наконец хмуриться, но его пристальный взгляд становится невозможно выдерживать.
— Если ты пришел говорить, каким жалким я стал, Ива-чан, то я и так знаю, — Ойкава щурится, зло тушит сигарету и идёт домой. В тёплую квартиру, где можно спрятаться за Макки и Матцуна, за Мокко-сенпай и старательно делать вид, что у него всё под контролем.
Ивайзуми не отвечает, но идёт следом, прожигая дыру в спине взглядом. От него Ойкаву невольно сильно передёргивает, прошивает на брезгливую дрожь, и он внезапно ощущает себя таким же выпотрошенным, как и в начале пути. Руку фантомно разъедает чужое тепло, сердце, разлетевшееся на куски, скручивает, словно спазмом, но он устал быть несчастным. Ойкава опирается спиной о кабину лифта, протяжно вздыхает, мажет по зашедшему следом Ивайзуми безразличным, пустым взглядом, от которого любому стало бы не по себе, и позволяет себе прикрыть тяжёлые веки. Повисает напряжённая тишина, но какая ему разница? Почему Ойкава просто не может проигнорировать источник проблем? Механические створки расходятся; с губ срывается очередной вздох, будто он проделал весь путь пешком, подходит к квартире, открывает тихо скрипнувшую дверь. Чужая куртка занимает предназначенный для неё крючок; из комнаты, забавно топоча маленькими (откуда столько звука берётся?) лапами, вылетает котёнок. В коридор из кухни выглядывает с улыбкой Матцун, тут же высовывается Макки, приветливо машет рукой. Ойкава чувствует на себе беззастенчивый взгляд — чёрная кофта на нём ужасно подчёркивает бледность и худобу, будто он узник из темницы, — мастерски игнорирует его, подходит к Мокко-сенпай, протягивает ей телефон, тихо спросив насчёт инстаграма.
— Это он ещё поправился, — интимно делится Ханамаки, когда взгляд Ивайзуми проходит все градации от «Дуракава, блять, ты о еде вообще слышал?» до «ты как жив вообще ещё?», вспоминает и хлопает себя ладонью по лбу: — Кстати об этом, Ойкава, я погоняю ту ультрамодную синюю кофту, тебе до неё ещё размера три набирать, она как раз успеет из моды выйти и зайти обратно.
— А? — Ойкава отрывается от создания профиля в инстаграме, придерживая пищащего котёнка на уровне плеча, смотрит немного рассеянно, чуть склонив голову набок. Линия и без того очерченных ключиц становится острее, запястье выпирает, а по тыльной стороне ладони видны струны сухожилий. Ивайзуми действительно не понимает, как Ойкава вообще на ногах стоит и пытается играть в волейбол. — Да, бери, мы с Мокко-сенпай думали сходить в магазин за новой.
После этой неловкой сцены всё проходит, как и положено в сборных компаниях: официальное знакомство сенпая и Ивайзуми, домашняя еда от Ханамаки, глупое шоу по телевизору, смешные фотографии, несколько бутылок пива… В весёлом, насыщенном бедламе Ойкава чувствует себя до странного неловко, словно забыл, каково это — тихо выходит покурить на балкон. Собственное пальто висит на нём как на вешалке и совсем не греет. Он не пьёт — хотя антидепрессанты вроде бы можно мешать с алкоголем, но Мацукава за такое ему не капельницу, а клизму поставит, — а голова всё равно идёт кругом: он соврал бы, если бы сказал, что не мечтал о таких вечерах. Но это раньше, в давно стёршейся жизни. Ойкава раздражённо поправляет лезущую в глаза чёлку и смотрит на пустую страницу в инстаграме. Мокко-сенпай уже отметила его на всех снимках, где он мелькал, набралось с полсотни, поразительная продуктивность. А его профиль пуст. Из тысячи-и-одной фотографии Ойкава так и не смог выбрать ту самую, с которой бы хотел начать что-то вроде новой жизни. Хотя, может, у сенпая есть что-нибудь достойное: даже в изрядном подпитии она не выпускает из рук камеру.
— Дай зажигалку, — за спиной раздаётся невнятный голос, от которого Ойкава еле заметно вздрагивает и оборачивается. Ивайзуми, сжимая губами сигарету, роется в карманах. Как всегда широкие скулы, хмурый взгляд, и это вызывает блеклую улыбку — жалкий ошмёток его прежних эмоций.
— Ива-чан, курить вредно.
Однако зажигалка оказывается в ладони Ивайзуми, а Ойкава снова устремляет взгляд на чернильно-чёрное, без единой звезды, небо.
— Как Саюки-чан тебя, такую гориллу, терпит?.. — он осекается, роняет сигарету, и та красноватым огоньком летит вниз с балкона: ладони Ивайзуми грубые, горячие, ужасно надёжные проходятся по талии, торсу, цепляя кофту. Ойкава еле дышит, стараясь не дрожать, не скулить, не надеяться и не жить.
— Как ты себя вообще до такого довёл, Дуракава?.. — хриплый, немного невнятный голос обжигает ухо, бьёт по барабанным перепонкам набатом. Ивайзуми убирает одну руку, только чтобы отстранить сигарету после глубокой затяжки. Ойкава молчит, считает до шестнадцати, сбивается на пяти и снова считает, не произнося не звука, едва дыша. Ладонь Ивайзуми перемещается на спину и проходит по позвоночнику, и за ней вереницей бегут мурашки. Воздух выбивает из лёгких, и мучительно хочется обнять его, впиться в губы, сорваться и признаться, что всё из-за него, из-за проклятых фотографий, его девушки… Что это он, Ойкава Тоору, заслуживает его, Ивайзуми Хаджиме, а не эта вертлявая девчонка! Он в тысячи раз лучше во всём, а если нет, то станет! Только дай шанс, один крохотный шанс, Ива-чан…
Вместо этого Ойкава дрожащими пальцами достаёт новую сигарету, закуривает и продолжает молчать. Ивайзуми, не дождавшись ответа, задаёт вопрос — контрольный в голову, от которого как киту хочется выброситься на берег и подохнуть:
— Просто кто? Я думал, что так ты любишь только волейбол.
— Какая тебе разница, Ива-чан? — еле слышно спрашивает Ойкава, зная, что ответ его уничтожит, но всё равно задавая этот вопрос. Потому что эта ублюдочная надежда не тает, потому что ему так отчаянно хочется верить, что их связь с самого детства он себе не придумал.
…потому что всего один крохотный шанс, Ива-чан, я правда стану лучше для тебя. Ты делаешь… делал меня лучше, и я хотел быть счастливым только с тобой с самого детства, несмотря на то, что ты, горилла, пугал меня жуками, раздавал оплеухи и совершенно не умеешь готовить омлеты.
Ивайзуми на секунду осекается, и в его крайне неодобрительном, раздражённом взгляде мелькает угроза: мол, ты ничего не попутал, Дуракава? Я, блять, с детства за тобой присматривал, я с тобой в волейбол начал играть, ты меня ветрянкой заразил во втором классе, и я чуть в Рождество не помер, а теперь ты смеешь спрашивать, какая мне разница?! Ивайзуми щерится, но вместо простого и понятного (а главное, заново разбивающего и без того не собранное из осколков сердце) ответа, нападает сам:
— Эй, это ты сбежал, ничего толком не объяснив, Дуракава! Почему, чёрт возьми, ты?..
— О, вот вы где!
Ойкава, мелко вздрогнув от неожиданности (вот опять — с Ива-чаном он напрочь забывает о существовании других людей вокруг), оглядывается и видит Мокко-сенпай с фотоаппаратом. Её немного пошатывает — её всегда быстро развозит от алкоголя, по крайней мере, компания в университете шутит об этом через раз. Рука со спины исчезает, и Ойкава чувствует малодушное облегчение.
— А нет, стойте так. Ивайзуми-кун, повернись немного ко мне… стой, молодец. Замрите, — строго, немного заплетающимся языком бубнит Мокко-сенпай, долго подкручивает объектив, то наклоняясь, то выпрямляясь и немного опуская камеру. Наконец несколько раз щёлкает затвор, и Ойкава сгоняет с лица подобие улыбки и затягивается. Ивайзуми, тоже сочтя долг исполненным — раньше он жутко не любил фотографироваться, кто бы только знал, — разворачивается, цепляется взглядом за красивый профиль. Ойкава тоже чуть оборачивается, намереваясь выдавить какую-нибудь шутку вместо ответа (нет, правду он унесёт в могилу, а может, время однажды перестанет калечить и вылечит, тогда-то они посмеются над ним) но замирает, схлеснувшись с пронизывающим взглядом. Понятно почему на небе ни одной звезды — они все в глазах Ива-чана. Снова щёлкает затвор, разрушая повисшую недосказанность, странную атмосферу.
— Мокко-сенпай, завязывай, это уже похоже на сталкинг, — елейно тянет Ойкава, стряхивая поволоку оцепенения, удушающей очарованности.
— Не могу, вы удивительно хорошо гармонируете друг с другом, — Мокко-сенпай глупо хихикает, рассматривая получившуюся фотографию. — Может, сниметесь для моего кружка? Ты только поднабери сначала, а то смотреть на тебя больно. Совсем же осунулся. Ивайзуми-кун, ты это… — язык у сенпая заплетается, она щёлкает пальцами, пытаясь сформулировать. — В общем, позаботься о Тоору, он совсем себя не жалеет. И о Тобио.
— Тобио? — Ивайзуми непонимающе вскидывает бровь и тут же хмурится, требуя пояснений. Ойкава тихонько фыркает: пожалуй, это одно из самых лучших его решений. — Кагеяма тут причём?
— А вот и он, — Мокко-сенпай ловит затаившегося, охотящегося на чью-то ногу котёнка и прижимает к себе. — Такой милашка. Ладно, вы докуривайте и возвращайтесь, а то Иссей сейчас начнет раздавать. Мы… в уно играем! — торжественно и совсем сбивчиво заканчивает она, триумфально возвращаясь в комнату, едва вписавшись в проём. Ойкава тихо смеётся, представляя, какие шутки будет отпускать, когда она протрезвеет после двух банок пива.
— Не обращай внимания, Ива-чан, Мокко-сенпай быстро напивается.
Ойкава тушит сигарету и пристально смотрит в глаза, не скрывая густую черноту и умиротворение мертвеца. Ивайзуми становится не по себе, и он не выдерживает — ловит его за руку, желая продолжить разговор, тут же отпускает, замечая, как на прикосновение страдальчески поморщились. Он, недолго думая, задирает рукав пальто и видит лиловые и грязно-жёлтые пятна гематом на предплечье, сползающих к запястью.
— А синяки откуда? — искренне удивляется Ивайзуми, привычно-бережно проведя пальцами по тонкой коже.
— Да с приёмом проблема вышла, — отмахивается Ойкава, выдавливает усмешку и уходит в комнату. Он озирается в поисках телефона, видит на столе телефон Ивайзуми, экран вспыхивает и на нём издевательски высвечиваются уведомления о сообщениях. Конечно, от Саюки-чан, как же странно, что на обоях стоит фото их школьной команды, а не… Дальше Ойкаве даже думать не хочется, он берёт из-под носа Макки банку пива, открывает рывком и делает большой глоток. Быть рядом с Ивайзуми — это слишком больно и желанно, но для него уже не осталось места.
***
Ойкава медленно, исподволь просыпается, переворачивается набок и лениво думает, что выходной — лучший день в неделе, хотя бы потому, что не орёт будильник. Под боком мурлычет Тобио-чан, дома поразительно тихо: видимо, все разъехались по домам, да быть такого не может. Ойкава вздыхает, но всё же, откинув одеяло в сторону, садится, во рту сухо и противно от табака. Да, точно, он вчера напился: ха-ха, две банки пива — его потолок с такой мышечной массой. Может ли он после такого шутить над Мокко-сенпай? Что ж, пока не попробует, не узнает. А ещё Ива-чан так по-стариковски на них вчера ворчал, какой же он всё-таки… В сознание с лаской пираний вгрызаются воспоминания об Ивайзуми. На улице, на балконе, повисшая атмосфера недосказанности, его руки, его взгляды, а ещё его телефон с заставкой с их школьной командой… Звонок в два часа ночи от Саюки-чан. А потом Ойкава крепко уснул, без снов, с наслаждением смакуя уютную темноту. Он потягивается, обнаруживает себя в трусах и майке. Не его. Тёмно-серая борцовка висит на нём, скатывается с плеча и пахнет табаком и терпким одеколоном. После того как он уснул… что с ним, чёрт возьми, делали?!
Ойкава поднимается с кровати, идёт на кухню, удивляясь тишине: не орёт телевизор, не играют заезженные треки Бритни, не раздаётся идиотский смех и «Макки, блять, Ойкава за стенкой!». Так тихо… как же он отвык от тишины, а сейчас хочется пулю в висок пустить и вовсе не от похмелья…
— Доброе утро, — машинально выдаёт Ойкава, зевая почти до щелчка в челюсти. Выведенными до автоматизма действиями начинает день: уже не глядя дойти до шкафа, налить в стакан воды, чтобы запить утренние таблетки. Вот бы ещё обезболивающее добавить… И как же его штормит и ведёт в сторону; может, всё-таки он зря решил, что антидепрессанты с алкоголем — рабочая схема? Но как же он крепко спал… Ойкава заспанно, по-детски трёт глаза, перемещаясь почти на ощупь, стакан с водой заранее подготовлен заботливой дланью Макки. И как он теперь будет без них с Матцуном, в одиночестве?..
— Доброе, долго же ты спал.
Ойкава давится водой и позорно кашляет, трёт слипающиеся глаза и изумлённо смотрит на Ивайзуми, будто призрака увидел. Но нет, не призрак и — как жаль, как жаль — не галлюцинация: действительно Ивайзуми в растянутой футболке, задумчиво перебирающий телефон в руке (знакомый чехол с годзиллой); на столе завтрак, а в квартире вкусно пахнет свежесваренным кофе.
— А я всё думал, куда твоя сенпай спрятала мою майку. Как себя чувствуешь? Голова не болит?
— Нет, зато сейчас заболит у кое-кого другого, — зло цедит Ойкава, быстрым шагом возвращается в спальню, хватает телефон и строчит Мокко-сенпай сообщение, в котором крайне честно — и абсолютно нелестно — высказывается о непереносимости девушки к алкоголю и любви творить всякую херню, будучи пьяной. Всю эту тираду он заканчивает уже в кухне, хватая с тарелки тост.
— Сядь и ешь нормально.
Ойкава перестаёт клацать по клавиатуре, смаргивает и смотрит на расставленные на столе тарелки. Всё как Ханамаки прописал — в смысле диетолог для какой-то там по счёту недели: овощи, хлеб, рыба, рис… Ойкава пожимает плечами, садится за стол и начинает привычно ковыряться в еде: тоже своего рода ритуал — призвать здравый смысл, вспомнить о необходимости получать калории, перебрать бессильное отчаяние из-за отвратительной игры на последнем матче, чтобы пробудить хоть какую-то мотивацию. Ведь так гораздо проще… до чего же он жалкий — это ведь голод, базовая надстройка любого организма, но он даже здесь… С привычной мантры Ойкаву сбивает пронзительный, тяжёлый взгляд и, пробормотав «приятного аппетита», он неохотно двигает челюстями, хотя ни чувства голода, ни чувства насыщения так и не появляется. Пока это всё, что у него есть — хрупкая мотивация выбраться из топкой трясины, в которую он волею судьбы угодил, и чёткое расписание приёмов пищи, таблеток, диетолога и психотерапевта. И сейчас, глядя на Ивайзуми из-под опущенных ресниц, он действительно не находит сил обвинить его в собственных проблемах. Как сказал терапевт — это Ойкава себе всё придумал, весь этот едва не свёдший с ума бардак в голове. Не любовь, разумеется, а вот чувство одиночества и нежелание жить он сам взрастил в себе, как протест, повлёкший за собой расстройство соматики; отчаянно хотеть быть замеченным, но ни разу не сказать об этом; эгоцентричные побуждения смешались со стрессом и депрессией, и вот он на дне панических атак и анорексии. «Не без этого», — думает Ойкава, и мир становится чуточку понятнее. Жаль только боль никуда не девается; он ведь и правда так отчаянно любил. Любит до сих пор.
— Вкусно?
— Что?.. А, да, вкусно.
Ойкава выглядит потерянным, не кривляется, не смеётся и больше налегает на апельсиновый сок в стакане: кофе ему из рациона исключили уже давно, как и чай, пока бессонница не отступила, и как-то вот уже и привык. Как всегда тишину вспарывают осточертевшие часы над головой. Ойкава поднимает взгляд и привычно, растягивает губы в совершенно искусственной улыбке, отрабатываемую даже — особенно — наедине с собой. Нужно просто поверить, что с ним всё в порядке; когда поверят окружающие, он однажды тоже сможет. И сбежит от этих бесполезных, запертых в нём как лев в клетке, чувств.
— Тогда ешь, как положено! — раздражённо взрывается Ивайзуми, резко вставая со стула. Ладони с грохотом врезаются в столешницу, брови опасно ползут к переносице, взгляд становится тяжёлым, пронизывающим до субатомного уровня, крылья носа хищно раздуваются. Ойкава запоздало осознаёт, что не может прекратить любоваться его Ива-чаном. — Хватить гримасничать! Не можешь улыбаться, так не заставляй себя, Дуракава!
Ойкава молчит, медленно кивает словно загипнотизированный, почти сразу же опускает голову; улыбка исчезает с лица, стёртая невидимой тряпкой, взгляд подёргивается поволокой густой пустоты такой привычной и безразличной. Откуда она только взялась и почему в нём её столько, что вот-вот увязнет? Ойкава берёт себя в руки и продолжает есть. Тишина и нависающий над столом Ивайзуми давят всё сильнее, не давая нормально жевать, и, когда полуразрушенное мироощущение вместе с оголёнными, тонкими нервами готовы раскрошиться в пыль, над головой устало вздыхают:
— Извини, я не должен был кричать… Не привык видеть тебя таким.
Ладонь Ивайзуми ложится на затылок и треплет волосы. От непривычного — похороненного под ворохом несбывшегося — жеста становится тепло и не по себе. Так Ива-чан делал очень давно, в детстве. Ойкаве нестерпимо хочется заплакать, у него плывёт перед глазами и начинают подрагивать плечи, но он сдерживается, только голову опускает ниже. Ивайзуми словно чувствует это: подходит, садится на корточки и смотрит, пристально, не мигая, абсолютно спокойно, и от этого взгляда хочется завыть, скатиться со стула к нему, прижаться всем телом, согрей меня, пожалуйста, Ива-чан… без тебя мне было так плохо и одиноко… Ойкава судорожно стискивает кулаки; нельзя… нельзя-нельзя-нельзя!
— Последний раз ты так раскис, когда повредил колено и играть не мог… Чёрт, я даже не знаю, что тебе сказать.
— Прости, — голос у Ойкавы сдавленный, хриплый; он скукоживается, подтянув колени к подбородку, легко уместившись на стуле, и Ивайзуми прекрасно видит сплошной костяк: худые предплечья, тощие ноги, торчащие щиколотки, вызывающе острые запястья и перебинтованные тонкие пальцы. Как он… почему оставил, спустил на тормозах… тогда нельзя, было нельзя!.. Что случилось с Тоору за эту разлуку?! Дерьмо! Они же всегда были вместе, с самого детства, они впервые в жизни не виделись так долго, целую вечность, и пока он не смотрел, кто-то ужасающе-сильно ранил его плаксу-Тоору, как вообще посмел?! Он ведь такой светлый, красивый с искренними улыбками и сияющим взглядом… Кто мог… сделать ему так больно?
Ойкава судорожно стискивает кулаки, молчит, мысленно извиняясь за эти проклятые, мешающие им быть вместе чувства, за кристально ясное неискоренимое желание быть любимым Ивайзуми, тонуть в его такой мимолётной заботе. За эгоистичную зависть; потому что не он просыпается рядом, а какая-то девчонка, смеющая претендовать на заветное место под солнцем, целовать его, сжимать крепкую и тёплую руку, за возможность изгибаться под ним и стонать его имя! Ивайзуми выпрямляется, вновь удивительно бережно ерошит волосы; Ойкава чувствует горячую шершавую ладонь и отчаянным рывком хватается за неё. Безумно, до исступления хочется целовать её, переплести пальцы и наслаждаться ощущениями бесконечно долго, будто они сшиты красными нитями судьбы. Но он просто судорожно сжимает ладонь Ивайзуми и улыбается почти безумно; наверное, он конченый мазохист, но как же хорошо. Просто от руки на затылке, такой непривычно бережной… разве нормально быть таким счастливым от незамысловатого дружеского жеста? Нет, Макки прав: Ойкава — действительно больной: ему нравится быть рядом с Ива-чаном, он становится ублюдочно счастлив только с ним, зная, что с расставанием в нём взорвётся осколочной гранатой невыносимая, но уже такая привычная боль. Даже если это значит, что придётся разбивать самого себя на части каждый день, плясать на костях собственной гордости, потрошить душу, он готов проделывать это с маниакальным упорством. Рядом с Ивайзуми он извращённо цел, словно неправильно собранный пазл. Ради фантомного чувства счастья он готов терпеть и мириться с этой Саюки-чан. Готов обменять безмерную любовь на тёплые прикосновения и статус друга. Хотя бы так… быть рядом хотя бы так.
— И спасибо, Ива-чан.
Ивайзуми мелко вздрагивает от неожиданности, удовлетворённо хмыкает, отмечая почти искреннюю улыбку на лице Ойкавы, его посветлевший, сияющий взгляд; пальцы вновь перебирают каштановые пряди — удивительно приятное чувство. И именно в этот момент у Ивайзуми звонит телефон. Ойкава — не провидец, но ему не нужно видеть чьё имя высветилось на экране, он и так знает, ощущает, как чёртов экстрасенс, и прикрывает глаза, желая умереть здесь и сейчас от собственной ревности. Ивайзуми чертыхается и выходит из кухни, из коридора слышны возня, повышенный хриплый голос, перекрывающий истерику девушки.
— Саюки, я же сказал, что останусь у друзей… Нет, я не изменяю тебе ни с кем. В смысле всё видела?
Ивайзуми возвращается, недовольно хмурясь, жестами указав на телефон Ойкавы. Он с усмешкой кивает, снимает блок с экрана и безропотно протягивает смартфон, предпочтя уткнуться взглядом в тарелку, содержимое которой его определённо должно интересовать сильнее. Спустя пару минут и нудный торг с самим собой, он доедает рыбу; вкусная — наверное? — скумбрия, по крайней мере, похожа на мамину, а он очень любил. Ивайзуми ободряюще стискивает плечо, и становится как-то теплее и будто бы проще, а потом вперивает в Ойкаву пристальный взгляд: в его профиле нет ни единой публикации, стерильно пустой, словно решил, что ему не нужны воспоминания, и быть запечатлённым на цветных фотографиях в памяти других — тоже. В подписках он находит Ханамаки, долго рассматривает выложенные вчера снимки, наконец позволяет себе скептически фыркнуть и отдаёт телефон обратно.
— Это сенпай Ойкавы. Или ты к Ойкаве ревнуешь? Серьёзно? И на том спасибо…
Ивайзуми спокойно (так странно, с Ойкавой он бы уже десять раз поцапался или хотя бы перешёл на лёгкие издёвки) разговаривает со своей девушкой, и у Ойкавы Тоору нет ни малейшего желания вслушиваться в их диалог. Тут бы, конечно, стоило поблагодарить себя за умение не вслушиваться в чужую болтовню — определённо, нервной системе это идёт на пользу. Поковырявшись палочками в рисе, Ойкава отодвигает пиалу, пристально разглядывает ещё не погасший экран телефона; помедлив, смахивает во вкладку с отметками.
За вчерашний вечер Мокко-сенпай успела выложить какое-то необъяснимо большое (стоит задуматься, а не сталкер ли она) число фотографий с ним, и, кажется, подбила на это Макки и Матцуна. И откуда у них столько снимков? А что они ещё вчера выложили? Ивайзуми невнятно бурчит в трубку, выйдя в коридор, и, видимо, начинает собираться домой, к своей ненаглядной. Ойкава поджимает уголки губ в презрительной ухмылке и старается не думать об этом, не думать вообще ни о чём. Взгляд впивается в медленно проплывающие перед глазами фотографии: Тобио-чан на его худых руках; Матцун и Макки в обнимку смешно заваливаются на диване; тут к ним присоединился Ива-чан, и диван действительно чуть не перевернулся; следующая уже совместная, с подписью «Старшая Сейджо»… Один из снимков Ойкава рассматривает непозволительно долго, пока подсветка не гаснет, до ноющей боли стиснув зубы; руку разбивает мелкая дрожь. Балкон, он стоит спиной в пол-оборота, выдыхает клубящийся дым, ночная подсветка будто обнимает его, но взгляд притягивает не это. Ива-чан смотрит на него так, что кажется, кроме них в мире нет больше никого. Причудливая игра света и тени на резком профиле, широких скулах, тонких губах на монохромном снимке создаёт странное впечатление невозможной ласки, заботы и одновременно грусти на спокойном лице, и у Ойкавы сердце сжимается от трепетной нежности. Если бы он не был влюблён в Ивайзуми столько бессонных ночей, он бы влюбился в него прямо сейчас. Наверное, поэтому он только потом замечает ту очарованность, с которой смотрит на Ива-чана на снимке; слегка наклонённой к нему головой, тенью тончайшей улыбки из-под полуприкрытых век, с дотлевающей в руке сигаретой.
Когда подсветка на телефоне гаснет, Ойкава облокачивается спиной о стену, запрокидывает голову, закусив губу; в тишине кухни раздаётся длинный тяжёлый вздох. Какой же это был сладкий самообман, глупое заблуждение: у него никогда не было никакого пути назад и не будет. И от осознания Ойкаве становится жутко.
***
У Ойкавы в волосах снег, никотиновая ломка и стойкая непереносимость к брюнеткам — Хана-сан не в счёт, она просто святая женщина с замашками любящей мамочки, тяжестью руки Мизогучи-сенсея и взглядом, от которого стыдно становится на клеточном уровне. О, а ещё сданный на «отлично» проект по истории, и то в основном силами Ива-чана.
Ойкава Тоору учится быть просто другом. Получается исподволь медленно, неохотно, ладно: откровенно хреново, но он — честно — почти старается. И вместе с тем ни одна сила в мире не заставит его смириться с существованием Сасагавы Саюки. Ойкава учится улыбаться ей в меру кокетливо, приветливо, но в голове прокручивает, как однажды выпотрошит её, выколет глаза и засунет их в её маленький, отвратительный ротик. Мысли (на самом деле это пугает) приносят облегчение, и Ойкава охотно шутит, мучительно, но целеустремлённо набирает вес, заново обрастает мышечной массой, представляя, как вырвет ей гортань голыми руками, чтобы не слышать опостылевшего «знаешь, Ойкава-кун, ты такой милый». Ни хрена он не милый; он терпимый (и терпеливый), и то ради Ива-чана. По своей воле он бы никогда в жизни не заговорил с этой вертлявой пигалицей! Ойкава ведёт плечами, пытаясь стряхнуть назойливое ощущение присутствия Саюки-чан, по инерции лезет в карман, цыкает и достаёт шипучку. Далеко не лучшая альтернатива сигарет, но Ива-чан чётко дал понять, что если к Рождеству он не бросит выкуривать по пачке в день, то он изобьёт его прямо перед матерью и сестрой. Поэтому конфетки, конфетки и ещё раз конфетки. И максимум шесть сигарет в день, а впереди ещё тяжёлая смена.
Проходит почти месяц после того дня, когда Ойкава решает быть с Ивайзуми на любых условиях. В конечном итоге, он тоже должен быть счастлив, раз любимый человек всем доволен. Какая же наглая, горькая, а не сладкая ложь, которую приходится жевать, смаковать, давиться едкой ненавистью, плавиться в кипящем дёгте зависти и улыбаться почти искренне; каждый день задаваться вопросом: стоит ли игра свеч? Однозначно стоит: Ивайзуми почти каждый день заходит к нему на работу, выпивает литры капучино с кленовым сиропом и идёт на подработку, а в выходные остаётся с ночёвкой и учит его готовить. Ойкава охотно делает вид, что ничего не умеет; привыкает смеяться и не разрываться от боли и жалости к себе. В его жизни появляются те самые завтраки с Ива-чаном, о которых он мечтал со старшей школы, наполненные шутками или обсуждениями волейбола. Где-то в груди настойчиво скребётся, между рёбер колется, воет с тоской дикое настырное желание остановить время, чтобы всё так и продолжалось, чтобы в один день Ива-чан не уходил, торопливо влезая в куртку, забывая вещи на тумбе, разрываясь между девушкой и Ойкавой. Она-то абсолютно не против совместных прогулок, но его тошнит от присутствия Саюки, выворачивает наизнанку ощущением неправильности. А может, он слишком красочно осознаёт себя лишним в их нечаянном треугольнике, и от этого становится отвратительно больно и одиноко во внезапно пустой квартире.
Ойкава прибавляет шаг, стараясь сбежать от въедливых, настырных мыслей, не блещущих оптимизмом. В левом подреберье начинает сильно колоть, и он притормаживает, горько ухмыльнувшись нахлынувшим воспоминаниям; сейчас он придёт на работу, не узнает себя в зеркале, искренне будет рад этому, ощутит дно как почву под ногами и… Нет, в этот раз всё будет по-другому: он отработает смену — с перекусами и сообщениями от Макки — с внимательным взглядом Ханы-сан и… И под конец в зале устроятся не-его Ивайзуми и бесячая до трясущихся рук Саюки, с приторной улыбкой заботливым голоском интересующаяся, всё ли у него хорошо. Так что же, чёрт возьми, изменилось?! Хоть что-то вообще изменилось? Ойкава стискивает зубы, сжимает кулаки до побелевших костяшек и отчаянно мечтает успокоиться и не ревновать, не беситься, не кусать губы до крови, сдерживая ком в горле от бессильной зависти, вязкой ненависти и режущей на куски боли. Они не проходят, разрастаются, заполнив чернотой грудную клетку, становятся спутницами жизни, их венчание проводит безысходность, свидетель — тоскливый, полный нежности взгляд на Ива-чана, и это всё, что теперь есть в жизни. Не больше и не меньше. От поступившего к горлу отчаяния дышать становится невозможно; Ойкава не выдерживает, закуривает, притормозив на переходе. Мимо проносятся машины, торопятся люди, радуются мелкому снегу дети. Стабильные десять минут до начала смены, время есть и перекусить, и привести себя в порядок. И — как же без этого? — навести бардак в голове. Ойкава поднимает голову, подставляя лицо бьющему по щекам ветру и редкому для Токио снегу, игнорируя горящий зелёным светофор. Он по-прежнему на дне и не видит перспектив над собой. Он представляет, как Ивайзуми женится, как он прикрывает глаза, чтобы не смотреть на счастливую широкую улыбку, и вечером после церемонии бьётся в истерике выпотрошенный и пустой. Плачет от светлой тоски, когда увидит его маленького карапуза и никогда больше не почувствует себя цельным, живым. Возможно, он вскроется раньше, повесится или утопится в ванной, и это ни на секунду не сравнится с тем отчаянием, в котором он тонет сейчас. Ойкава сглатывает тяжёлый царапающий кадык ком, шумно затягивается, чувствуя, как дрожат пальцы, и проводит ладонью по лицу. Нельзя жалеть себя, всё будет в порядке. Нужно поговорить с психотерапевтом и, если необходимо, увеличить дозировку, чтобы он мог просто жить.
Сзади кто-то толкает в спину, рывком натягивает ещё тёплую шапку и грубо ведёт через переход, схватив под руку. Ойкава даже возмутиться не успевает, только быстро переставляет ноги, пересекая проезжую часть. Лишь когда они оказываются на тротуаре, сильная уверенная хватка ослабевает, и он недоумённо оглядывается.
— Дуракава, ты чего встал? — вместо приветствия рявкает Ивайзуми, родной грубый голос приводит в себя, отзывается вереницей мурашек по спине. Хмурый, безумно усталый взгляд царапает сдавшееся сердце. До чего же его хочется обнять, прижаться щекой к щеке, ободряюще погладить по плечам, но Ойкаве нельзя. Он просто друг, спасибо и на этом. — Где чёртова шапка?!
— Сегодня не обещали снега, Ива-чан, — выдавливает Ойкава хрипло, немного дрожа. Он берёт себя в руки, у него всё не так плохо; у него дома три недели назад появилась чашка с годзиллой — сияющий взгляд Ивайзуми стоил того, чтобы отстоять ту огромную очередь в магазине в компании Мокко-сенпай — зубная щётка, шампунь и мочалка в ванной, заполняются одеждой полки в шкафу. Снег в волосах под шапкой тает, холодит голову. Ойкава вздыхает тихо, медленно затягиваясь до жжения в лёгких. — Прости-прости, я что-то задумался.
— А ты умеешь? — голос Ивайзуми даже не раздражённый, чертовски усталый, почти безнадёжный. Он стремительно идёт вперёд, рассекая людскую толпу, заставляя Ойкаву ускорить шаг, будто сам убегает от чего-то; резко останавливается у переулка, куда выходит чёрный ход кофейни и закуривает. — Какая это по счёту?
— Третья. — Ойкава в доказательство протягивает пачку, но Ивайзуми только мотает головой и хмурит брови сильнее. Трёт переносицу, снова как-то обречённо вздыхает. В его жёсткие тёмные волосы набивается снег, и даже это до невозможности красиво. — Ива-чан, тебе нужно отдохнуть, а то, смотри, морщины появятся, и круги под глазами вон уже какие. Выходной же, шёл бы спать.
— А сам-то? Спать опять в третьем часу лёг? — Ивайзуми странно хмыкает, глядя как Ойкава поджимает губы и отводит взгляд. Медленно добавляет с усмешкой, осматривая его с ног до головы: мол, я тебя, придурок, как облупленного с детства знаю, не делай такое лицо.
— Ива-чан, это из-за учёбы!
— Ага, так я тебе и поверил, — фыркает Ивайзуми, по-доброму щурится, широко зевает и идёт к главному входу в кофейню. — Сделай мне капучино с имбирным сиропом.
— А шапка? — Ойкава быстро тушит окурок, выкидывает в урну и оборачивается, но ему в ответ машут рукой: мол, оставь себе пока.
Это вызывает лёгкую, воодушевлённую улыбку, сердце подпрыгивает к кадыку. Ойкава спешит переодеться, здоровается с новой сменщицей — о ужас, тоже брюнеткой! — рассматривающей его с немым восторгом фанатки так, что становится немного не по себе. Он очаровательно ей улыбается, заставив покраснеть до корней волос, и бежит делать кофе Ива-чану, на ходу поправляя форму. Мокко-сенпай без слов уступает место у кофе-машины и заводит с Ивайзуми пустяковую беседу, посмеивается над его стариковский бурчанием. Ханы-сан поблизости не видно, и Ойкава ощутимо расслабляется, фыркает и с улыбкой ставит на стойку стаканчик с кофе. Ивайзуми пристально смотрит на друга, тянется и, вместо того чтобы принять напиток, поправляет ему покосившийся галстук. Ойкава в ступоре замирает, но не может сдержать призрачную счастливую улыбку. Отрезвляет его искусственный звук затвора, он закатывает глаза, радуясь, что в зале практически никого нет, и поворачивается к смеющейся девушке.
— Вы слишком фотогеничны, — находится Мокко-сенпай, пристально рассматривая снимок на экране, почему-то смущается и быстро прячет телефон под стойку. Ивайзуми хмыкает, забирает кофе и идёт на выход. — Ивайзуми-кун, уже уходишь? И чего это ты без Саюки-чан сегодня? Зайдёшь ещё?
— Я на работу, так что вряд ли. Кстати, Дуракава, подстригись уже наконец.
Ойкава удивлённо смотрит вслед, потому что голос у Ивайзуми как-то дрогнул, и от этого нехорошо замирает сердце. Неужели они поругались? Ойкава сдерживает тонкую ухмылку, прикрыв глаза, чувствуя опьяняющее злорадство и неуместное счастье. Да, он никогда не был хорошим человеком, он знает. Затем становится не до этого: в кофейню вваливается шумная компания девушек и с восторженным аханьем бросается на него. Мокко-сенпай с трудом убеждает их устроиться за столиком, отправляет Ойкаву очаровывать их вблизи и делать кассу. Он кокетливо улыбается, смотрит из-под опущенных ресниц, и передозировка прекрасного случается даже у Ханы-сан: она ничего не комментирует, бросает через плечо только, что у него наконец-то нормальное лицо.
Смена проходит быстро и почти безболезненно: новенькая справляется со всеми поручениями, хоть и смотрит на него как на какого-нибудь айдола, отчего Ойкаве немного неловко: одно дело общаться с визжащими от восторга девицами, и совсем другое — краем глаза следить за тем, чтобы она от переизбытка эмоций не перебила всю посуду в зоне досягаемости и не вылила на кого-нибудь только сваренный эспрессо. Мокко-сенпай, разумеется, иронично подкалывает, заговорщически подмигивает, отпуская на положенные перекусы, пообещав принять весь удар на себя.
Внезапно, уже под конец смены приходит Саюки, и настроение у Ойкавы стремительно катится в кювет, а оттуда прямиком в Тартар — он мрачнеет, улыбка застывает как нарисованная, и Хана-сан удивлённо смотрит на него, чуть нахмурив брови. Он поджимает уголки губ, наблюдая, как принарядившаяся девушка занимает столик у окна, достаёт какую-то книгу в твёрдой уверенности досидеть до закрытия. Разумеется, это не в первый раз: она часто ждёт Ивайзуми с работы, пробуждая в Ойкаве и так не спящую едкую зависть. Значит, нет, не поругались, и сегодня Ива-чан тоже пойдёт с Саюки на свидание. Ожидаемо, но как всегда адски неприятно. Он никогда не смирится, не примет её, он всегда будет завидовать ей смолистой, густой завистью. А ведь у Ива-чана сроки горят по учёбе и на работе завал — он же так устал! Неужели она не замечает? Ойкава вот сразу заметил и охотно выслушал злобное бурчание в прошлые выходные, плавно перешедшее в совершенно нехарактерные жалобы за завтраком. Значит, действительно устал: Ива-чан не из тех, кто ноет, потому что может; он стойкий и сильный. Ойкава думает об этом, и у него сосёт под ложечкой: полузабытые мечты воплотились в жизнь. Однако откровенно изнурённый вид Ива-чана не даёт сполна насладиться, вынуждает беспокоиться сильнее, чем за свои успехи. А этой девчонке хоть бы что. Ойкава подходит к ней сам: Мокко-сенпай уже собирается, новенькая — вроде бы Мачида, но он не уверен: слишком много она ему нащебетала — забегалась, хотя и старается вида не подавать. Он встаёт рядом со столиком с искусственной улыбкой, тщательно пряча скопившуюся вязкую неприязнь.
— Что будешь заказывать, Саюки-чан? — девушка вздрагивает, поднимает взгляд и, почему-то краснея, просит латте с ванилью и ежевикой и яблочный штрудель. Какие же они слишком разные: Ойкаве больше нравится грушевый. Но им обоим нравится Ива-чан, вот где судьба совершенно не смешно пошутила.
Он, поколебавшись, делает кофе как себе (сочетание ванили и ежевики ему, в целом, тоже нравится), достаёт пирог с витрины, невольно вспомнив их первую встречу здесь. Честно, он думал уволиться, сбежать, попытаться спрятаться: знать, что Ивайзуми, возможно, учится или живёт где-то рядом, ходит сюда со своей девушкой — сама мысль иссекала лёгкие, сбивала дыхание, накатывала паникой и болью. Но он справился, наверное, из-за Мокко-сенпай и Ханы-сан, незаметно сделавшей для него так много и даже больше. Последняя, к слову, опять прожигает в нём дыру взглядом.
— Ойкава-кун, если это продолжится, то я запрещу ей и твоему другу сюда приходить, — строго произносит она, пристально разглядывая его лицо. — Ты побледнел так, словно призрака увидел. Ты себя хорошо чувствуешь?
— Всё в порядке, Хана-сан, — Ойкава на силу выдавливает улыбку и легкомысленно кивает. Смотреть на, возможно, будущую жену Ива-чана очень больно и грустно. — Я просто задумался.
— Тогда думай поменьше, — беззлобно советует Хана-сан, пронизывая рентгеновским взглядом. Она смешно фыркает на виноватую гримасу и удовлетворённо кивает. — Ты всё-таки начал поправляться. Хорошо. Иди уже, а потом можешь уйти пораньше. Я лучше Кейко погоняю, а то она как-то часто стала сбегать на свидания.
— Мокко-сенпай? — Ойкава не сдерживает смешка и чувствует, как настроение хоть немного, но приподнимается. — Тогда я уже бегу.
Он ставит заказ на столик откровенно ждущей Саюки и елейно улыбается. Сейчас он покурит и пойдёт домой, будет стараться жить и не думать о том, что эта девчонка отнимает самого дорогого ему человека, перекрывает воздух, заполняя лёгкие дёгтем. Он постарается ненавидеть её чуть меньше хотя бы ради Ивайзуми, потому что…
— Ойкава-кун… — девушка касается его ладони, и Ойкава крупно вздрагивает, переводя растерянный взгляд на обеспокоенную Саюки. — С тобой всё в порядке? Если ты плохо себя чувствуешь, то не надо…
— Извини, что? — Ойкава смаргивает и отстраняет ладонь, надеясь, что вышло не слишком брезгливо, а потом пристально смотрит в её карие глаза. Как же он их ненавидит: так похожие на его и одновременно чужие. — Я задумался.
— Мы можем поговорить? Сегодня.
Ойкава удивлённо поднимает бровь на серьёзно настроенную Саюки и медленно кивает. Нервно оглядывается на часы и с сомнением произносит:
— У меня смена вот-вот закончится, сейчас приведу всё в порядок… Ты пока пей кофе, а потом подходи… Или я подойду сюда, не знаю. Решим.
Ойкава отходит от столика, чувствуя спиной пристальный взгляд, и подавляет острое желание закурить. Идёт в подсобку нарочито медленно, по пути приводя в порядок столики, хотя сегодня это сделать должна Мокко-сенпай, и хаотично думает, о чём с ним хочет поговорить эта девчонка. Ответ напрашивается сам собой: конечно, об Ива-чане. Он что, собирается везти её знакомиться с родителями? Друзьями? Ойкава стискивает челюсти и давит беспокойство на корню. Наверное, хочет спросить про подарок для Ивайзуми на Рождество. И всё. Точка. Нельзя надумывать, у него и так бардак в голове, а две панические атаки перед начальницей — это совсем слишком даже для него.
Ойкава собирается нарочито медленно, растягивая время как тянучку, глуша тревогу, подтрунивая над раздосадованной Мокко-сенпай и кокетливо улыбается на восторг новенькой. Надо будет уточнить у Ханы-сан, как её зовут… Вот он всё же заканчивает с переодеванием, менеджер неторопливо возвращается из курилки, но не успевает Ойкава и рта открыть и клятвенно заверить, что его тут же нет, как та выдаёт, досадливо хмурясь:
— Ойкава-кун, тебя та девушка из зала у чёрного входа ждёт. Поторопиcь уже. И чтобы это в последний раз.
Ойкава досадливо цыкает и, оставив вещи в подсобке, идёт на улицу как на плаху, бросается в ледяной омут с головой. Лучше услышать всё прямо сейчас, оттягивать бесконечно у него не получится. И когда он перестал встречать проблемы лицом к лицу? Не перестал, даже перед анорексией и депрессией встал с гордо вздёрнутым подбородком и твёрдой верой, что справится, особенно с Макки и Матцуном за спиной. Таким он бывает, только если дело касается Ива-чана.
— Что ты хотела, Саюки-чан? — прямо спрашивает Ойкава, устало вздохнув, сдержав раздражение; густая ненависть вязко окутывает вены, сладким сиропом проедает оголённые нервы. Он прислоняется к стене, поправляет шарф и достаёт сигарету. Снег сыплет реже, но шапку всё равно приходится натянуть. А то расскажет ещё Ива-чану, и тогда пятиминутки нотаций не избежать…
— Ойкава-кун, я… Я так больше не могу! Как мне это понимать?! — Саюки резко поднимает голову, её щёки горят лихорадочным румянцем. Ойкава ощутимо вздрагивает и роняет зажигалку. Молчит и мучительно, до трясущихся пальцев, боится услышать, что даже ей очевидно, насколько он нежно смотрит на Ивайзуми. — Почему ты так меня ненавидишь?
— Что? — Ойкава поднимает пронизанный недоверчивым удивлением взгляд и напряжённо хмурится. Медленно поднимает зажигалку. Щёлкает кнопка; мощная затяжка будто прожигает лёгкие, и на душе становится спокойно. — Саюки-чан…
— Я же люблю тебя! — выпаливает она, зажмурившись, и Ойкава роняет только раскуренную сигарету. Он смотрит сначала ошеломлённо, а потом в его взгляде вспыхивает злая весёлость. Ойкава чувствует, как на него волнами накатывает удушливый гнев. Дрожь проходит по телу, и при вгляде на робкую девушку по нервам пускается разряд всепоглощающей, сжигающей всё на своём пути ярости.
— И что дальше, Саюки-чан? — голос хрипит как у придушенного. Его трясёт, и дыхание спирает с нечеловеческой силой. Ойкава словно горит заживо, ему становится невыносимо жарко, несмотря на холод вокруг, мелкий снег, оседающий на шарфе, тающий на худых кистях.
— Что? — Саюки отступает на шаг назад и смотрит — блять, ещё чуть-чуть, и он утонет — нежно и удивлённо.
— Что ты хочешь от меня? — Ойкава выдыхает почти миролюбиво и по праву гордится собственной выдержкой. Вот только лёгкие пылают, в голове шумно пульсирует кровь, заглушая чужие слова, собственные мысли. Ярость заполняет и жжёт с каждым вдохом. Ойкава видит, как шевелятся губы, но он её совсем не слышит, он физически не может за шумом в ушах. Перед поездом его жизни, как обычно мчащемся на полном ходу в никуда, появляется шлагбаум. И когда эта девчонка замолкает, Ойкава начинает нервно смеяться, дрожащими пальцами находит пачку сигарет и закуривает. И сбивает все чёртовы преграды. Издевательский хохот гулко звучит в сумрачной подворотне, наверное, слышно и в подсобке. А в потемневших карие глазах появляется такая великолепная, невероятно желанная боль, бальзамом льющаяся на израненное сердце. — Ты серьёзно сейчас? Да я же… Знаешь, это не ненависть, само твоё существование до дрожи бесит меня. Ты… Ты украла у меня Ива-чана, и я хочу…
Ойкава умудряется одной улыбкой, искажённым в гримасе лицом вылить на сгорбившуюся, побелевшую как полотно Саюки всю ту едкую зависть, бессильное бешенство, которые заполняли его целиком и терзали сердце. Он нагибается к её уху и мягко, почти ласково заканчивает:
— Чтобы ты пошла и просто исчезла. И никогда больше не приближалась ко мне. Желаю тебе испытать то же, что и я. Ты… Ты… — Ойкава осекается, делает медленную, глубокую затяжку, чувствуя себя почти легко и свободно. В голове пульсирует вязкая пустота, потому что сейчас он вернёт всю боль, но в стократ сильнее и злее. Медовая улыбка, такая чистая и искренняя, искривляет губы. — Со своей любовью ты мне не нужна вообще. Ты сучка, которая превратила мою жизнь в ад, довела меня до самого дна… а теперь ты говоришь, что любишь меня? Нет, Саюки-чан, это не взаимно. Абсолютно. Поэтому, пожалуйста, иди и страдай, рыдай, забившись в угол, и не существуй.
А затем голову пронизывает ужасающее понимание. Ойкава смаргивает, в глазах плещется удивление, быстро сменившееся лютой ненавистью. Он хватает вскрикнувшую Саюки за плечо, до боли, побелевших костяшек сжимая пальцы. Дыхание сбивается, и он стискивает челюсти, сдерживая отчаянный вой.
— Ты, блять, из-за меня решила начать встречаться с Ива-чаном?! Ты… — девушка давится слезами, а Ойкава едва сдерживается от того, чтобы засунуть ей в рот тлеющую сигарету. Его трясёт от ярости, пальцы почти сводит, но он не отпускает, впивается ногтями даже через драп пальто. — Сука! Ты хочешь сделать ему больно? Он же… Ты, блядь, понимаешь, что он серьёзен в отношении тебя?! Как ты с ним могла так поступить?! — Ойкаву потряхивает всё ощутимее; бешенство требует срочного выхода, он выпускает из рук дотлевающий окурок и замахивается для удара, потому что это так несправедливо!!! Потому что Ивайзуми не должен страдать из-за этой идиотки! Его Ива-чан… — Ты его не заслуживаешь!
Руку перехватывают и Ойкаву резко тянут назад, но ему безразлично, он впивается в плечо Саюки как зверь, доводит её до того, что она начинает захлёбываться слезами. Мало! Слишком мало! Кричи громче, страдай сильнее! Этого недостаточно, Ивайзуми будет больнее, если он узнает, что эта тварь его не любила.
— Тоору, блять, отпусти её! — такой родной хриплый голос отрезвляет, а горячее дыхание где-то у уха заставляет сердце замереть. Ойкава резко обмякает, выпустив из стальной хватки чужое плечо. Его обнимают — нет, скорее оттаскивают как буйного — со спины, сил сопротивляться не остаётся. Из него как будто вытаскивают стержень, он подавлено опускает голову. — Саюки, ты в порядке? Хорошо… Извини его, пожалуйста.
Девушка, кажется, даже не слушает, отчаянно рыдая от боли, убегает. Стучат по асфальту высокие каблуки, отдаляясь. Снег медленно опускается на землю. А Ойкава смотрит перед собой и ничего не видит. Ждёт, когда Ивайзуми вмажет ему: он же навредил его девушке и довел её до слез. Тишину разрезает неровное дыхание, где-то вдалеке слышны гул машин и шум толпы.
— У тебя есть покурить? — голос у Ивайзуми звучит спокойно, и от этого Ойкаве становится невыносимо больно, да так, что хочется, обречённо зажмурившись, заскулить. Если бы не чужие сильные руки, он бы давно рухнул на колени, обхватил предплечья, пытаясь закрыться от всего мира, потому что он привык жить с чёрной пустотой вместо сердца, с выпотрошенной душой, а Ива-чан… Только не его: потухший, безжизненный взгляд Ива-чана добьёт его, растопчет морально, расколотит само желание существовать.
— Прости… — шепчет Ойкава, закрывает лицо руками, боясь обернуться. Ему становится невероятно холодно до дрожи; отчаяние заполняет, льётся через край, и, кажется, это конец.
— Нет? Пойдём, купим. Чёрт, Дуракава, ты что, плачешь?
— Нет, — глухо отзывается Ойкава, окончательно растерявшись и запутавшись. Почему? Ива-чан… совсем не зол на него? Или зол настолько, что даже не ругается? Как ему взять себя в руки особенно сейчас, когда страшно даже обернуться? Ойкава дрожащей рукой на ощупь протягивает пачку назад. Удивлённый хмык, чирканье зажигалки и мощная затяжка вызывают ещё больше недоумения. Что ему сказать и сделать, а главное, как теперь им обоим жить. — Ива-чан…
Продолжить он не успевает: его рывком разворачивают и протягивают тлеющую сигарету. Ойкава благодарно затягивается, долго пялится на асфальт под ногами, снова и снова считая про себя, а потом наконец неуверенно поднимает взгляд. Ивайзуми смотрит на него внимательно и обеспокоено, даже не хмурится; зубы смыкаются на губе до лёгкой боли.
— Ты действительно собирался её ударить? — спокойный голос Ивайзуми прорезает воцарившуюся тишину, и Ойкава передёргивает плечами. — Чёрт, ты серьёзно? Дуракава, зачем?
— Она из-за меня… — приглушённо сипит он в ответ, отведя взгляд. Ему мучительно страшно и пусто: впервые за долгое время теряется и не знает, что тут можно сказать, особенно, когда говорить нечего. Раньше он ненавидел эту девчонку и совершенно не думал, насколько к ней привязан Ивайзуми. А теперь… Теперь всё уже сделано, и он опять налажал. Какой же он дефективный, эгоистичный, отвратительный!
— Да, я знаю, мы с утра с ней поговорили уже, — подтверждает Ивайзуми, равнодушно пожав плечами, и, забрав у Ойкавы сигарету, делает очередную затяжку. — Она последняя, — поясняет под недоумевающий взгляд. Помолчав, произносит хрипло, немного невнятно, на выдохе: — Я думал, она тебе нравится. Поэтому тебе так некомфортно было.
— Что?
Удивление, исказившее лицо, Ойкавы не передать словами, он глупо смаргивает и изумлённо, во все глаза смотрит на Ивайзуми. Тот лишь пожимает плечами и молча смолит сигарету. Но вот его взгляд: веский, тяжелее небосвода, пронзительный. Всё равно — всегда — красивый, какой хочется запечатлеть на цветных фотографиях. Тишина давит, и Ойкава вновь закусывает губу, стараясь не поддаваться леденящей руки панике. Разумеется, надеяться решительно не на что — возможно, даже на дружбу — так? Так. Но почему тогда Ива-чан себя ведёт не как (чёрт, как же это ужасно звучит!) парень, которого бросила девушка из-за его лучшего друга? Или он так спокоен, потому что… Нет. Не-е-ет! Это тупо! Ойкаву пробивает на нервный смешок; он быстро облизывает губы и как-то умудряется произнести абсурдную мысль вслух:
— Ива-чан… ты расстался с Саюки-чан, потому что думал, что я из-за неё?.. — уточнить, что именно, Ойкава не может: не находится слов. Он и сам не знает, как можно охарактеризовать то, каким стал за последние полгода, почему исчез из жизни Ивайзуми, страдал и убивался по нему.
— Ты часто виделся раньше с её компанией, она… Ну и ты начал меня избегать после того, как мы начали встречаться, ходил подавленным, я и подумал, — неохотно сознаётся Ивайзуми, машинально зарывшись в короткие на затылке волосы, и, нахмурив брови, делает неопределённый жест. — В общем, неважно. Пошли домой? Вещи твои где?
Ойкава долго молчит, подрагивая всем телом, а потом его пробивает на громкий, истерический смех. Он не может остановиться, дрожит и боится расслабиться, потому что тогда он всё выльет на Ивайзуми. Разворачивается и машинально идёт назад в подсобку, прощается с Ханой-сан и Мокко-сенпай, обе обеспокоенно смотрит на него, но ничего не говорят. Потому что такой Ойкава их пугает: выпотрошенный и тонущий в океане безысходности. Наконец Мокко-сенпай осторожно кладёт ладонь ему на плечо.
— Тоору, ты чего? Всё в порядке?
Ойкава поднимает тяжёлый пустой взгляд, вроде даже успокаивается, хотя по-прежнему внятно ответить не может. Он подхватывает сумку и сумбурно кивает. Да, он жив и только что чуть не ударил девушку Ивайзуми… Девушку? Она ему ещё девушка? Или они?.. Внутри всё пронзает током, Ойкава вылетает из кофейни, так ничего не ответив.
— Ива-чан… Вы расстались? — выпаливает, немного запыхавшись, внимательно смотрит на Ивайзуми. Ему в ответ коротко кивают.
— Пойдём.
Ивайзуми засовывает руки в карманы и молча идёт вперёд. Ойкава закусывает губу, не в силах сдержать облегчение пополам с чувством глубокой вины. А если Ива-чан всё-таки любил её? От этого на душе становится паршиво, Ойкава лезет в карман за пачкой, запоздало вспомнив, что там пусто. Достаёт шипучку и, пошуршав фантиком, отправляет конфету в рот. Произошедшее тяжким бременем ложится ему на плечи, он горбится и очень хочет исчезнуть прямо сейчас.
Домой они идут молча, перебросившись парой фраз только в магазине. Ойкаве всё равно, что есть на ужин; нет, он не будет брокколи; да, всё равно, если это не брокколи. Он бродит между рядов, берёт пакетики с кормом для Тобио-чана, кидает в корзинку, смотрит на продукты индифферентно, от себя кладёт только новую упаковку шипучки. Расплатившись, они медленно идут по улице, и Ойкаве совсем хреново от этой тишины, он вспоминает про сигареты, сворачивает в круглосуточный, не предупредив Ивайзуми, но тот будто чувствует его на квантовом уровне, останавливается и ждёт, не обзывая, не рыча. От этого лишь сильнее хочется втянуть голову в плечи, забиться в угол. Ойкава только покупает две пачки Мальборо: красный для Ива-чана (как жив вообще, ещё и кроссы бегает!) и с ментолом для себя. Оба закуривают; Тоору поднимает голову, подставляя лицо снегу. Ивайзуми стоит рядом, молчит, но пристально рассматривает красивый, будто из мрамора вырезанный профиль, выкуривает сигарету в несколько затяжек и спустя минуты две хватает за руку, ведёт дальше по улице. Уже подходя к дому, Ойкава спохватывается, что Ивайзуми с целеустремленностью бульдозера идёт к нему. Про то, что они обсуждали ужин, доходит ещё дольше. У него перехватывает дыхание: интуиция бьёт набатом, давая понять, что сейчас, видимо, у них будет долгий и серьёзный разговор. Осознание бьёт под дых, Ойкава морщится, представляя, чем это закончится, и становится только тоскливее.
Дома их встречает растущий не по дням, а по часам Тобио-чан. Ойкава не знает, с чего начать, тишина давит всё сильнее, и пока он переодевается, моет руки, хаотично думает, что тут можно сказать и сделать. И не находит — сидит в тёмной комнате, перебирая бусины оправданий, сладкие, ядовитые воспоминания, пролистывает фотографии на телефоне, рассматривая наладившуюся жизнь через призму объектива. Ойкава наконец не выдерживает: Ивайзуми не зовёт его на кухню или покурить, молчит, только шумит посудой на кухне, даже не переодевшись. Словно сейчас поужинает и уйдёт… Куда?.. Домой? В бар? К случайной девчонке? Проще сразу сдохнуть, чем жить и знать, что Ивайзуми его оставит.
— Ива-чан… — Ойкава заходит на кухню, жмурится от слишком яркого после сумрачной комнаты света, где Ивайзуми гремит посудой, вкусно пахнет рыбой, шкварчащей на сковороде. На плите кипит чайник. Всё так уютно, красиво и больно. — Мне правда очень жаль… Ты ведь… — фраза даётся с огромным трудом, он всё же выдавливает её, чувствуя, как подрагивает голос, — любил её, да?
— А? — Ивайзуми оборачивается, пристально смотрит на Ойкаву и молчит. Говорить ему решительно нечего; он был у чёрного входа и почти всё слышал.
Разумеется, он не собирался подслушивать: просто проходил мимо, собирался зайти за Ойкавой, чтобы сегодня вечер провести с ним, как раньше, ещё в школе. Посмотрели бы фильм, обсудили бы тренировки, поужинали бы… Он ведь может позволить себе такую малость? Без Ойкавы прошедшие с выпуска месяцы тянулись ужасающе медленно; его словно заживо колесовали, и мир, бывший до этого простым и понятным, резко стал совершенно незнакомым. Но теперь вроде всё начало налаживаться, и Дуракава, которого он знал с детства как облупленного, снова рядом.
Ивайзуми по привычке сворачивает к служебному входу и, привлечённый знакомым и одновременно чужим нервным смехом, ускоряет шаг, натыкается на невидимую стену, наблюдая за разворачивающейся картиной. Ему странно и неуютно наблюдать за таким Ойкавой: выпотрошенным, нечеловечески пустым и безразличным. Последний раз Ивайзуми видел его таким после игр с Ушиджимой, травмы колена и, наверное, всё. А теперь, оказывается, есть ещё одна причина его пугающей пустоты: он. Как это может быть он? Ивайзуми смаргивает, стряхивает оцепенение, когда понимает, что Ойкава серьёзно готов ударить рыдающую Саюки. Он не знает, за кого ему больше страшно: за бывшую девушку или за… друга? Он стремительно пересекает переулок, ловит Ойкаву за талию и оттаскивает. Дико хочется курить; эмоции внутри клокочут, он растерян, не знает, что делать, за кого хвататься. Дуракава вздрагивает в его руках, обмякает, и Ивайзуми становится странно всё равно на плачущую девушку. Нет, она ему, конечно, очень нравилась, казалась панацеей, но родным, близким, таким его всегда был только чертов идиот Ойкава. Он держит его крепко, чувствует дрожь и беспомощность снова выпотрошенного, без внутреннего стержня, и Ивайзуми внезапно переполняет удушающая нежность — он просит сигарету, чтобы хоть как-то подавить её, лишь бы как-нибудь отвлечься. Пачка оказывается почти пустой; Ивайзуми закуривает, обнимая Ойкаву, пристроив подбородок на его макушке. Тоска накрывает с неотвратимостью цунами, он чувствует, как трещит в Ойкаве хребет, как он почти плачет, не в силах вылезти из дыры отчаяния сам. «Моего Ива-чана»… Ивайзуми разворачивает его к себе, суёт ему сигарету, чувствуя тлеющую горечь во рту. «Моего»… Ойкава — блядский собственник, всегда им был, из-за этого у Ивайзуми в детстве практически не было друзей… Но от этой фразы сердце сжимается до размера спичечной головки, а в душе кипящей смолой разливают нежность и какую-то дебильную надежду ни на что. Потому что он не может… Саюки гораздо, в тысячу раз больше подходит Ойкаве, о чём он честно сообщает, забрав сигарету и мощно затягиваясь. Потому что так правильно, так будет честно по отношению к нему. И Ивайзуми стерпит, ради чужого счастья, ради того чтобы его Дуракава — Тоору — снова стал целым и счастливым. Непонимание во взгляде Ойкавы почти материально, он даже успокаивается немного, склоняет голову набок и выглядит озадаченно. «Моего Ива-чана»… Этот Дуракава даже не предполагает, по какой грани пытается идти. Ивайзуми треплет волосы, чувствуя, что все его слова звучат оправданием. Поэтому он замолкает и предпочитает идти, собирая мысли в кучу. В голове полный бедлам, сердце сжимается, глядя на потерянного Ойкаву. Когда он таким стал? Как Ивайзуми вообще мог это пропустить?! И почему он смотрит с такой щемящей безысходностью, тоской? Неужели думает, что Ивайзуми его таким бросит? Он вообще никогда его не бросит. Попробовал даже не бросить — не искать, и чем всё закончилось? Теперь точно никогда, пока Ойкава не влюбится в кого-нибудь, кто сможет вытащить его из этого дерьмища… Даже если от этого Ивайзуми будет не просто хреново, а его самого расколет на части. Лишь бы ему улыбались как раньше, так завораживающе красиво, чтобы сердце — вновь — каждый раз, как первый, подпрыгивало к кадыку.
Он закуривает с наслаждением, когда Ойкава приносит им по пачке. Думать не хочется ни о чём. Потому что думать — значит признать, а это воскресит ублюдочную надежду. Нельзя. Нельзя ничего от него хотеть, но Ивайзуми хочет. Хочет обнять его прямо сейчас, погладить по волосам, касаться его спины, как тогда на балконе… Как он себя материл, что, во-первых, выпил, во-вторых, давил, в-третьих, распустил руки. Еле смог сдержаться, поругался тогда в первый раз с Саюки, потому что… Блять! Он так больше не может — если не спросит сейчас, не спросит никогда.
Ивайзуми хмурится немного, смотрит исподлобья, разглядывая ждущего ответа Ойкаву, и от его взгляда хочется развеяться прахом по ветру. Но вместо ожидаемого ведра грязи, к которому он готовился — честно заслужил — спрашивает совсем другое:
— Слушай, Ойкава, я там правильно услышал? Ты сказал, что Саюки украла «моего Ива-чана». И что она не заслуживает меня.
— Я… — Ойкава вздрагивает, чувствуя, как в щёки хлынула краска, и неловко опускает взгляд. В голове бардак быстро превращается в липкую кашу, плавно перерастая в настоящую панику. Он был там? Всё слышал?! Ойкава чувствует ком в горле, потому что сейчас всё рушится, ломается без права на жизнь и на существование хотя бы в мечтах. То, как он выглядел, какой тварью был рядом с Саюки, никогда не позволит Ивайзуми довериться ему. Прощай даже эта вымученная дружба… — Ива-чан, я…
— Что ты? — Ивайзуми выключает газ, бросает полотенце на стул и медленно приближается, заставляя Ойкаву пятится, дышать на счёт и сбиваться. Ему сейчас ампутируют душу, вывернув наизнанку разбитое сердце; и жить он больше не сможет. Ни-ког-да. — Тоору, я жду ответа.
— Я… я просто… — Ойкава не находит слов, стыдливо опускает голову, глотая царапающий кадык ком. — Я тебе противен, да?..
— Просто скажи это, — Ивайзуми давит, нетерпеливо хмурясь, подходит вплотную, и Ойкава чувствует на щеке его горячее дыхание. Ком становится только больше, словно всё, что копилось и множилось за эти месяцы, сейчас разорвёт его гортань и выльется потоком невыносимой нежности, трепета и боли, которые он испытал. Испытывает до сих пор. Вместо слов он хватается за Ивайзуми, сжимая в объятиях, боясь выдохнуть, потому что тогда всё станет ясно, и Ива-чан бросит его. Пальцы судорожно цепляются за кофту, Ойкава утыкается носом в плечо лучшему другу, руша жизнь до этого момента, и, набравшись смелости, собрав её всю, сколько можно, выдыхает, кусая губу до крови:
— Мой Ива-чан… — сипит он, и от нетерпеливых прикосновений горячих ладоней к спине вздрагивает всем телом и чувствует, как по щекам катятся слёзы. Ойкава с силой вжимается в напряжённое, жёсткое плечо, кожей чувствуя удивление, горькая соль впитывается в чужую кофту; на макушку ложится тёплая ладонь. — Люблю тебя.
— Ты придурок, Дуракава, абсолютный, — в голосе Ивайзуми ни грамма насмешки, ни капли отвращения. Только тяжёлая серьёзность, от которой перехватывает дыхание. Он ласково треплет гладкие мягкие волосы. — Чего теперь-то рыдать?
— Я так сильно тебя люблю! — у Ойкавы начинается истерика, которую он не может контролировать. Ему страшно и так хорошо, жизнь взрывается, летит под откос, и он ещё не знает, куда: в те сверкающие, словно звёзды на ночном небосклоне, мечты, или после сегодня он тихо вскроется в ванной. Его по-прежнему не отталкивают, нежно гладят по волосам, по шее, по лопаткам. От этого Ойкава, ломая ногти, сжимает в ладонях кофту Ивайзуми и исступленно просит: — Ива-чан, пожалуйста… Даже если ложь… скажи, что любишь меня. Солги мне. Пожалуйста.
— Какой же ты всё-таки дебил, Дуракава, — тихий голос, успокаивающие объятия, тёплые прикосновения. Недолго думая, Ивайзуми подхватывает на руки, заставляя обвить бёдра ногами, и несёт в спальню.
— З-знаю.
— Я не стану тебе лгать. Никогда. И не оставлю такого придурка… — договорить ему не дают: Ойкава жадно впивается в губы; его сильно трясёт, а слёзы продолжают катиться по щекам. Ивайзуми пытается отстраниться, но его подбородок ловят, ощутимо кусают губу и жадно углубляют поцелуй. — Дуракава, блять… Тоору, хватит!
Ойкава проигрывает сражение по всем фронтам: его слишком колотит истерикой, физически он гораздо слабее Ивайзуми, а гневное шипение и сведённые к переносице брови намекают, что он перегнул. Он сглатывает слёзы, утыкается куда-то в плечо, надрывно всхлипывая. Ивайзуми цыкает, сворачивает у самой спальни, открывает дверь и сажает на бортик ванной. Ойкава медленно разжимает пальцы, закрывает лицо ладонями и пытается выреветь душу и чёрную пустоту, её заполняющую. Ивайзуми почему-то не может — да и не собирается — злиться, не может оторвать взгляд от трясущихся плеч; в детстве Ойкава плакал так же отчаянно, навзрыд, особенно тогда, когда они ругались: он пугал его насекомыми или бросал одного. Внезапно, резко, с мучительной ясностью Ивайзуми понимает, что та ублюдочная мразь, сломившая Ойкаву Тоору, отнявшая у него волейбол, довёдшая до грани, до анорексии и искусственной улыбки, — он сам. Осознание оказывается невероятно болезненным, царапающим душу, и верить в это не хочется. Нет. Нет! Он всю жизнь, с самого детства хотел беречь его! Охранять его счастливую улыбку, быть опорой, крепким плечом, уже так давно этого желал, что даже не помнит, когда всё началось, будто он родился с ним. И это он… он раздавил его… не просто не уследил, он всё разрушил… Блять! Как же Ойкава прав, называя его то гориллой, то Годзиллой! Как он мог!
— Тоору… Посмотри на меня, сейчас же!
Ойкава поднимает зарёванное лицо, и у Ивайзуми от нежности и тоски в его взгляде перехватывает дыхание, а сердце сжимают в тисках. Как он вообще жил с этим, не ненавидел его, так искренне радовался каждому его приходу?.. Даже сейчас. Он сглатывает царапающий горло ком и осторожно гладит его столько раз выбитые на тренировках пальцы. Из-за него.
Блять, это сейчас уничтожит Ивайзуми.
— Я… Прости, я сделал это с тобой, — выдавливает он, а Ойкава мычит, давит истерику и отчаянно мотает головой, но из горла вырываются всхлипы, а слёзы всё катятся по щекам. Блять! Красивый даже сейчас.
— Ива-чан…
— Саюки… она… я думал мои чувства тебя только потянут вниз. И я, идиот, сбежал. Подумал, что если мы останемся рядом, то я просто не сдержусь. Чёрт возьми, кто же знал?.. — Ивайзуми с нажимом трёт переносицу, а Ойкава затихает потихоньку, продолжая иногда судорожно всхлипывать. Он смотрит с робкой надеждой, горькая соль слёз обжигает кожу на щеках и губах.
Ойкава отчаянным жестом хватает сильные, мозолистые ладони и с такой невероятной, неумершей лаской смотрит в глаза, что Ивайзуми действительно больше не сдерживается: рывком тянет Тоору на себя, впивается в губы, и целует жадно, как будто дорвался. Руки судорожно, до побелевших костяшек сжимаются на плечах, наверняка до синяков, и эта мысль приводит в себя — прикосновения становятся нежными, щекотно-лёгкими. Ойкаве мучительно хочется умереть здесь и сейчас от внезапно переполнившей его эйфории на грани с безумием; вот она — Нирвана, Шамбала, Атлантида — все сокровища человечества принадлежат ему; все законы мироздания и космоса складываются в единственно верную и правильную картину мира. Потому что Ивайзуми буквально на миллиметр отрывается и шепчет в губы жарко, тяжело дыша:
— Люблю тебя, Дуракава… Тоору, блять, ты только мой.
Ойкава счастливо улыбается сквозь слёзы, а потом впивается в губы, ласково целуя, хихикает ещё истерически, а потом жадно приникает к шее, оставляет яркий, броский засос и обнимает трясущимися руками.
— Мой Ива-чан.
Ойкава Тоору наконец-то чувствует — и не верит в это — себя цельным, мир вновь окрашивается в яркие тона и блестит, переливаясь в лучах новорождённой сверхновой. Он крепко обнимает Ивайзуми и наконец затихает, положив ему голову на плечо.
Эпилог
Лучи солнца пробиваются через неплотно задёрнутые занавески. Под боком мурлычет Тобио-чан, согревая кожу где-то между лопаток. Ойкава улыбается, но пока не ворочается, не желая прогонять кота и тревожить сладкую ленивую дремоту. Одеяло сползло куда-то на пол, и он пытается нащупать его, чтобы укрыться. Так хорошо бывает, пожалуй, только в выходной, когда рано проснуться кажется преступлением против человечества. Ойкава осторожно подстраивается под тёплый комочек, подставляя Тобио-чану выпирающий позвоночник. Кот трётся и ластится, и это вызывает тонкую улыбку сквозь призрачную дрёму. В голове приятно пусто, и он долго перебирает воспоминания, пытаясь понять, что такое хорошее ему снилось. Вроде бы Ива-чан и он ещё в школе, лето… Ойкава резко садится на кровати — перед глазами начинают плясать цветные круги — и диким взглядом обводит уютную, обжитую комнату, но никого рядом, кроме вспугнутого кота, нет. Зубы смыкаются на губе до звонкой боли, ладони нервно сминают одеяло, но всё это такая мелочь! Вся сладкая леность моментально испаряется, оставляя тяжёлую, колющую пустоту. Неужели ему просто привиделось?.. Дико хочется завыть зверем, Ойкава тяжело дышит, пытаясь подавить накатывающую истерику, невидяще глядя перед собой покрасневшими глазами. Плечи начинают подрагивать, кисти трясутся, он шумно вдыхает, сжимает в ладонях виски.
— Чего так подорвался в выходной? Кагеяму вон напугал.
Ивайзуми входит в комнату с двумя чашками, от которых вкусно пахнет кофе. Домашняя растянутая майка, чёрные боксеры, растрёпанный, сонный вид, но он уже хмурится, а оценив состояние Ойкавы, становится дико серьёзным.
— Не смей, дай я сначала кружки поставлю.
Ивайзуми привычно пристраивает их на тумбе, тесня очки, книжку и телефоны. Садится рядом, треплет волосы, а потом сам легко усаживает Ойкаву на колени; и он с силой вжимается в жёсткое, накаченное плечо, стараясь не расплакаться. Не приснилось, Ива-чан рядом; теперь рядом, всегда.
— Что? Опять испугался, Дуракава?
— Я же просил будить меня, когда куда-то уходишь надолго, Ива-чан, — голос у Ойкавы дрожит, он хватается за майку, утыкаясь куда-то в ключицу, вдыхая пряный запах: вкусно пахнет корицей, кофе и яблоками, от этого становится легче. Паника медленно отступает, давая вспомнить и осознать, что было вчера, неделю назад. — Мне ещё не верится: боюсь проснуться, а тебя нет нигде…
— Мы три месяца вместе живём, а ты всё как ребёнок маленький, — хмыкает Ивайзуми, но как-то беззлобно, гладит Ойкаву по спине, успокаивая, закутывает его в одеяло, давя острое — особенно по утрам и после вот таких вот вспышек — желание покурить. Это будет долгий и сложный путь, они оба, спасибо психотерапевту, в курсе.
Ойкава согласно кивает, но придвигается ближе, осторожно коснувшись чуткими пальцами крепкого предплечья. Ивайзуми уже привык, через пару минут его Дуракава опять начнет нести чепуху и смеяться, но пока он готов убаюкивать его, давать обвить себя и руками, и ногами. Весеннее солнце слепит, хорошее утро, на улице тепло, если бы ещё и не это… Стоило всё же, наверное, его хотя бы потолкать, но у Ивайзуми тренировка через два часа, думал, успеет сделать завтрак, пока кое-кто дрыхнет. И снова здравствуйте, оказывается, Ойкава по-прежнему чутко спит и, стоит отойти дольше чем на пять минут, он в панике начинает бегать по дому. А потом подолгу смотрит в одну точку, впадая в ступор. Ему всё ещё тяжело, Ивайзуми — тоже, особенно осознавать, что причина кошмаров — именно он. Первое время Ойкава по несколько раз тревожно подрывался за ночь, не веря, что ему не снится, прижимался всем телом, мелко дрожа, и снова задрёмывал. Спустя месяц как они съехались, начал просыпаться почти в слезах, судорожно цепляясь за Ивайзуми, в полузабытье жалобно моля не уходить. Это здорово пугало и напрягало, не могло не напрягать: чего только стоили дрожащие плечи и отчаянная хватка на футболке. Теперь уже легче, но Ивайзуми хмурится и винит себя, что бы Ойкава сам не говорил. И, вероятно, будет винить всю жизнь, потому что он ранил того, кого большую часть жизни любил отчаянно-крепко.
— Я никуда не уйду. Так что хватит. Я кофе сварил.
— Угу. Спасибо, Ива-чан.
Ивайзуми касается губами щеки расслабившегося Ойкавы, продолжая успокаивающе водить ладонями по спине. Рёбра уже не выпирают, словно кого-то морили голодом в тюрьме, мышечная масса нарастает слишком медленно, хотя, это определённо лучше, чем ещё пару месяцев назад.
— Не бариста, конечно…
— Кофе от Ива-чана самый вкусный, — проказливо тянет Ойкава, дарит лучистую улыбку и нехотя сползает с колен.
Ивайзуми усмехается и, развалившись рядом, накрывает их отброшенным в сторону одеялом. У него ещё есть время, так что можно. Ойкава привычно берёт телефон и, глубоко вздохнув, включает интернет. Пережидает бурю уведомлений, едва не разорвавших и знатно раскаливших смартфон, смакуя кофе. Ивайзуми фыркает, смотрит, как на очередное сообщение Ойкава, смешно закатив глаза, лезет в инстаграм. Множество подписчиков пишут восхищённые комментарии под снимками в его профиле: и дурацкие селфи, и профессиональные фотографии от Кейко. На каждом он счастлив, доволен и кажется невероятно прекрасным. Толпы визжащих фанаток уже не сокрушаются, видя их совместные снимки: на них Ойкава словно сияет изнутри и выглядит человеком, получившим все сокровища мира. Ивайзуми забирает телефон из его рук, даёт вместо него свою кружку, приобнимая за плечи, и листает профиль. Ойкава ластится, прилипчивый как жвачка, кладёт голову на плечо и, отставив кружку с годзиллой, гладит вернувшегося Тобио-чана. За три месяца набралось более трёхсот публикаций, но Ивайзуми до сего дня как-то не особо интересовался — он подписался значительно позже, — какая же была первая, а сейчас стало немного любопытно. Пока Ойкава смакует кофе, искренне восхищаясь сочетанием ванили и ежевики, он добирается до датированных ноябрём прошлого года постов и надолго замирает. Ивайзуми дотошно рассматривает снимки: первый, где он спит с котёнком на груди, по-зимнему холодный и тусклый ещё ранний рассвет за окном очерчивает его лицо, тронутое тонкой улыбкой. Следующая: вообще школьная, но тоже с ним — полуоборот на тренировке с довольной усмешкой, кажется, со времён летнего лагеря. Третья — причудливая игра света и тени на его лице во время любования сакурой, на заднем плане машут руками Макки и Киндаичи… Чёрно-белые и цветные фотографии чередуются, но на первых двадцати — и то навскидку — снимках только он и иногда Ойкава с Макки и Матцуном. Ивайзуми хмурится, находит тот случайный снимок из кофейни: вот Тоору трепетно улыбается, пока он поправляет ему галстук. На его лице тень ласки и обречённости. Немудрено, что Кейко первая принялась их поздравлять: мол, я знала, что вы должны быть вместе. Точно, тогда всё было так сложно…
— Дуракава, ты издеваешься?! — не выдерживает Ивайзуми, разворачивая телефон с очередным нелепым снимком к заинтересовавшемуся Ойкаве. Он в ответ хихикает, забирает мобильный и лукаво улыбается, пряча его куда-то под одеяло. — Ты что, сталкер?!
— Я просто люблю фотографировать Ива-чана, — легко сознаётся он, отпивает кофе, фыркает и мажет губами по скуле. — Ты на них такой милый. А в жизни такая невыносимая горилла. Ойкава-сан оказывает миру огромную услугу, находя в тебе хоть что-то милое, Ива-чан.
— Дуракава, — многозначительно хмыкает Ивайзуми, но больше ничего не говорит, утыкается носом в каштановые пряди, щекочет дыханием затылок и прикрывает глаза. Как же хорошо рядом с ним, целостно и правильно.
В профиле Ивайзуми фотографии с командой, и с Сейджо, и с университетской, случайные кадры, смазанные селфи с Матцуном, хотя со знакомством с Кейко появляются в его ленте и качественные снимки. Но первая фотография для него самая ценная: развалившись на парте, дремлет Ойкава, мягкие локоны отбрасывают тень на глаза, закат вызолачивает его красивое лицо и каштановые волосы. Ивайзуми зашёл за ним после занятий и, наверное, именно тогда осознал, как сильно он любит несносного, капризного, мерзкого и самого прекрасного парня. Его Дуракаву. Его Тоору. Но конечно, никогда в этом не признается.
Ойкава с удовольствием протягивает кружку с годзиллой приоткрывшему глаза Ивайзуми и улыбается солнечно, а потом встаёт, подбирает разбросанные по полу вещи и журналы, потягивается и влезает в чужую растянутую футболку. Он чувствует пристальный, недовольный взгляд, и (да, господи-боже!) он безумно счастлив. Вся та чёрная смола, заполнявшая сердце, рубцы и шрамы сходят на нет: их зацеловывают по ночам, исцеляют объятиями; днём лелеют ненавязчивой заботой, вкусными завтраками, которые Ойкава поглощает теперь с неподдельным удовольствием, свежесваренным кофе; долгими прогулками по вечерам после тренировок и работы; редкими свиданиями и встречами с друзьями. И он всё никак не может насытиться, боится, что у него это отнимут. Отнимут чудесное, такое нужное чувство целостности, правильности бытия. Картина жизни отреставрирована, рельса проложены и ведут далеко от обрывов. Сияющий, переливающийся мир собран из крошки в прекрасный витраж, куда Ива-чан не ленится вставлять новые яркие стёклышки их совместных воспоминаний.
Ойкава Тоору привыкает быть по уши влюбленным и любимым.
Ойкава Тоору привыкает быть счастливым на цветных фотографиях.
