Work Text:
Иногда мне везло проснуться на рассвете.
Это было моим самым любимым пробуждением. Серая полупрозрачная хмарь ночи рассеивалась золотом наступающего дня — почти так же, как глубокий шоколадный оттенок радужки мог выцвести в золотистый янтарь за те же десять пролетающих так быстро минут. Минут, которые мой лейтенант позволял нам наедине.
Да, так получилось, что мы вместе. Плечом к плечу, жопа к жопе, нос к носу, в болезни и в здравии, в джунглях и стылых горах, в воздухе и под водой, в этой и в следующей, потому что даже моей первой и вечной, моей Госпоже Смерть, я его не отдам.
Полезу за ним в самое пекло, сделаю все, но вытащу, а потом устрою такой разнос за то, что посмел меня испугать, что…
У него дрогнули ресницы.
Так странно, что меня больше всего привлекает не его внешность, не телосложение, не идеальные, скульптурно проработанные бедра и руки, не глаза — иногда бесконечно усталые, иногда смеющиеся, иногда наполненные такой странной нежностью, что где-то глубоко у меня в животе образуется черная дыра — и хлебает эту нежность жадно, торопливо и грязно, чавкая и некрасиво расплескивая все вокруг.
Ведь только я знаю, насколько мой лейтенант бывает человечным.
Странно об этом думать, странно знать, через сколько всего он прошел, сколько всего вынес — и не сломался. Не скатился в жалость к себе и в ненависть к миру, не старается уничтожить все, что хоть как-то может ему напомнить о том, кто он есть.
Наоборот. Он несет груз прошлого не сказать чтобы гордо, но с усталой обреченностью пережившего свершившийся факт. Ну было и было, сделанного не воротишь. Что уж теперь.
Снявши голову, по волосам не плачут.
Да и не очень-то и хотелось. Иногда я думаю о том, что, если бы Саймон сам не сделал все то, что сделал, я бы нашел, выследил, нарезал тонкой соломкой и сжег к чертовой матери всех кто только посмел, кто только мог, кто решил, что может безнаказанно причинять страдания моему…
Вот опять. Я, опытный, побывавший в десятках горячих точек, не боящийся собственной смерти, любящий хорошую драку и чувство, когда после боя твоя группа в целости и сохранности грузится в вертушку, адреналиновый наркоман, в конце концов, любящий хороший мордобой. Я, мать его, подрывник, на минутку, а мы все больные на голову! Когда раздавали инстинкт самосохранения, я стоял в очереди за любовью к огненным вспышкам.
Как в его глазах, каждый раз зависаю и думаю, что светлые ресницы похожи на всполохи пламени в огне, когда резко высвобождается высокая температура, и вверх и в стороны летят искры и жар.
Как когда он смотрит на меня из-под ресниц, едва заметно, вскользь, жертвуя крошечной долей секунды, которую мог бы отдать делу.
Я всегда знаю, когда он смотрит. Чувствую загривком, встающими дыбом отросшими волосами на затылке, щекоткой между лопатками, ощущением правильности происходящего с нами — в моменте и в целом. Потому что я для него и он для меня.
Я не боюсь умереть.
Я боюсь жить без него.
Вот оно. То, что меня пугает больше двух ящиков C-4, пугает и заставляет молиться всем шотландским богам, чтобы мы вернулись все. Каждый раз.
Каждый раз самое сложное — это отпустить и довериться.
— Джонни, ты очень, — Саймон перевернулся на бок лицом ко мне, обнял поперек груди и с силой рванул на себя, — очень, м-мать его, громко думаешь. Давай еще поспим.
— Я так сильно люблю тебя, — дрогнувшим шепотом сообщаю я наш секрет Полишинеля.
— Мгм, — меня притискивают еще ближе, как большую подушку, — будешь трахать, не буди. Лететь далеко.
— Как скажешь.
Прозрачно-серая полутьма медленно сменяется настоящим розовым рассветом. В маленькой узкой комнатке, с почти отсутствующим свободным местом, для меня это все равно чувствуется каким-то уютным и… Своим, что ли.
Рука Саймона на моей груди сжимается в кулак, и я глажу его по костяшкам до тех пор, пока он не дает переплести пальцы.
Почти через трое суток, грязный, зверски уставший, засыпающий под мерный шум вертолетного винта, я чувствую легкий толчок чужого колена в свое бедро.
И, не открывая глаз, улыбаюсь одним уголком рта.
Да, элти.
Я тоже.
