Work Text:
Эйдзюн удовлетворенно выдыхает в его голое плечо. Их влажная, разгоряченная кожа остывает, дыхание медленно выравнивается. Удовольствие Эйдзюна звучит так же ласково и надежно, как его ладонь лежит на груди Казуи, прямо над сердцем.
— Эй, Казуя?
— Хм?
Эйдзюн молчит пару мгновений, пальцами рисуя на его груди непонятные узоры. Казуя накрывает свободной рукой его затылок и тянет к себе, в ленивый поцелуй, который лишает воздуха их обоих.
— Каким ты слышишь меня?
И дыхание Казуи сбивается. Только один человек до этого спрашивал его о том же.
— Сейчас? Ты… теплый. Насыщенный. Как отполированная бронза. Как заходящее ранней осенью солнце. Как вечность.
Первый раз Казуя понимает, что он не такой как другие, на последнем году начальной школы во время урока музыки. Их учитель вставляет старую, заезженную пленку в магнитолу и просит детей закрыть глаза и описать звуки, которые льются из слабеньких динамиков. И когда приходит его очередь дополнить набор слов на школьной доске, он, неровными детскими каракулями, аккуратно выводит «синий». Хотя на самом деле все намного сложнее: разные оттенки голубого закручиваются и перетекают друг в друга, кремовый вспыхивает и исчезает, рождая ощущение полета в бескрайнем небе. Одноклассники хихикают, а учитель хмурится, и когда его просят объяснить, Казуя только пожимает плечами. Возвращаясь на свое место, он спиной чувствует тяжесть их взглядов, и знает, что сделал что-то не так, но не понимает, что именно. Эта тема больше не всплывает, хотя цвета остаются.
Бетховен. Девятая симфония. Так называется эта музыка.
Закрыв глаза, он слушает ее часами.
Пройдет еще несколько лет, прежде чем он узнает правильный термин для своего состояния. Слово кажется теплым, согревает его мерцанием красного и желтого. Синестезия.
В тот день, когда он лишается матери, цвета вспыхивают в последний раз и умирают. Осознание того, что он потерял обоих, ужасает. Это значит, что отныне ему придется идти по этой земле совершенно одному, ни цветов, чтобы раскрасить этот шумный мир, ни матери, которая сжимала бы его ладонь в темноте.
После похорон он часами рыдает в своей комнате, пытаясь воскресить в памяти звук ее голоса — прекрасное золото, когда она радовалась, острый, электрический синий, когда расстраивалась, глубокий, насыщенный пурпур, когда смеялась — но цвета так и не возвращаются.
Ему кажется, все дело в том, что она ушла туда, куда он не может последовать, так что он вновь включает Бетховена. И ничего не происходит.
Постепенно он перестает слушать его совсем. Разочарование — слишком тяжелый груз.
Казуя пытается убедить себя, что так лучше. Он твердит себе, что всегда ненавидел эти цвета, которые сделали его другим, обрекли стать целью чужих насмешек, но… Но.
— Казуя, какой ты слышишь меня? — спрашивает мама однажды.
— Хмм… Такой оранжевой с розоватым отливом, мне кажется. Как листья осенью. Как… Как счастье.
Он оплакивает свои потери и продолжает жить.
Цвета возвращаются, когда Казуя открывает для себя бейсбол, но они такие размытые и блеклые по сравнению с прежней звенящей яркостью.
И все равно он хватается за них, преследует их, как его перчатка преследует мяч. Приятно видеть приглушенно-красный, рождающийся из звука, с которым бита бьет по мячу, хотя на самом деле цвет должен быть насыщенным и звонким. И ведь Казуя даже не подозревал, как скучал, каким серым и тоскливым был мир. До этого момента.
Все меняется, когда он встречает наглого, крикливого Савамуру Эйдзюна. Казуя едва не слепнет от взорвавшегося вокруг него цвета. Савамура шумный, назойливый и такой идиот. Но его голос теплый и яркий, мерцающий, словно луч маяка, отраженный от темной воды. Казуя отчаянно пытается не вцепиться в него, каким-то чудом ограничивает себя до хлопка по груди и слабого захвата на зацелованной солнцем шее.
— Давай сразим этого монстра вместе, партнер? — говорит он и с восторгом наблюдает, как вспыхивает и расцвечивается сочной зеленью ответный возмущенный вопль.
Конец.
