Work Text:
爱屋及乌
Любишь дом, люби и ворон [на его крыше]
Через год с того странного утра в маленьком поселении Мо, когда столь бесцеремонно закончилось его посмертное забвение, Вэй Усянь обнаруживает себя внезапно чрезвычайно богатым человеком.
Нет, у него не прибавляется серебра, украшений или дорогого оружия. Окажись он на Пути вновь один, пришлось бы вспомнить, пожалуй, как ловят рыбу или растят репу.
Но есть у него теперь в достатке куда более драгоценных вещей: верная его Чэньцин и черное ханьфу с узором ночного неба, с туманными облаками, которое так нравится ему. У него есть Суйбянь и ленивое, как Цзян Чэн по утрам, но самое настоящее, упорно растущее день ото дня Золотое ядро.
Цзян Чэн у него, кстати, тоже есть.
У него снова есть брат.
Про совести, даже два брата.
Цзян Чэн опускает глаза перед Лань Сичэнем смиреннее и упорнее, чем задирает этим же взглядом Лань Ванзци. Что ж. Не Цзян Чэн, а Лань Сичэнь укрывал Вэй Усяня в своем клане, защищал, прятал, лечил его раны, выслушивал догадки и доводы, даже если они били по сердцу и верить им отчаянно не хотелось.
Еще у него есть племянник. Похожий на грозного дядю каждой ужимкой и каждой манерой, пока в минуты искренности в нем не проступают нежные черты А-Ли так ясно, что щемит сердце.
И сын. Совсем взрослый, чистый сердцем и безупречный, как истинный Лань, смешливый, легкий и живой, как еще не покалеченный горем и тьмою Вэй Ин когда-то.
Еще у него есть место за левым плечом Лань Чжаня, Хангуан-Цзюня, Верховного Заклинателя , которое никто и никогда не сможет - и не посмеет - оспорить.
Еще у него есть дом. Где тепло в снежные месяцы и прохладно летом. Где ветка клена заглядывает в круглое окно, а по пруду у восточной веранды вышагивает сонная цапля. Где вечерами вместе звучат гуцинь и флейта, даря Покой призракам прошлого и Призывая духи мира и радости в Облачную обитель.
- Думал, увижу тебя в белом, - кривится Цзян Чэн, и не сразу понятно, силится он не рассмеяться или скрыть облегчение. Или досаду. - Думал, раз ты теперь, ну знаешь, Лань… Разве Правила не предписывают адептам уважать атрибуты клана?
Ревность. Вот что это такое. Горькая ревность. И полынно-терпкое сожаление о совершенном когда-то. Аж зубы сводит. Но клан Лань не отнимал его у Цзян Чэна. Саньду Шэншоу сам изгнал Старейшину Илина из клана Цзян так давно, что эта рана на сердце почти перестала болеть. Даже смерть лечит не все.
- Сразу видно, что редко тебе приходилось переписывать Правила в пору нашей учебы в Гусу, А-Чэн. Облака клана Лань я ношу со всей честью, - мягко улыбается ему в ответ старший брат. Глава клана Цзян может считать его, кем заблагорассудится. Но сам он для своего шисюна всегда останется шиди. В этой жизни никто больше не станет решать за Вэй Усяня, что чувствовать и что выбирать.
Вэй Усянь приходит в клан Лань по собственной воле, оставив ту свободу быть одному и отвечать лишь за самого себя, которую могла бы дать ему жизнь вольного заклинателя, пойди он по стопам матери, шишу или полумифической названной бабушки. Но он выбирает с открытым сердцем, выбирает ответственность, необходимость слушать и слушаться, оглядываться на интересы других и политику, выбирает дом, семью и четыре тысячи - вы, что ли, шутите?! - правил. Кто бы сказал в досмертии, он бы расхохотался. А теперь – не смешно. И когда он преклоняет колени перед Цзэу-Цзюнем при полном собрании клана, когда затихают шепотки и шорохи вокруг, внезапно все становится так серьезно, что пальцы холодеют и дрожат на рукояти Суйбяня. Он знает, что его не отвергнут. Да, не все старейшины одобряют. Далеко не все. Но Лань Сичэнь, печальный, как звон погребальных фун-линей, бледный до синевы, покидает на этот час свое уединение, чтобы лично принять его в клан. Но, неожиданно, Лань Цижэнь уверенно встает рядом с племянником и сам подает ему налобную ленту. И неумело, но по-настоящему улыбается завернутый, как в честь и доблесть, в мантию верховного заклинателя Лань Ванцзи. И едва дышат от восторга где-то прямо за спиной Сычжуй, Циньи и верная стайка их шиди. Он хочет, правда, хочет эту семью, - обязанности, занудные правила и миллионы «должен» - себе. Он готов изменяться и гнуться, он готов терпеть и смиряться. Ради Лань Чжаня и ради Сычжуя. Ради будущего, в которое он отчаянно верит рядом со своим Хангуан-Цзюнем. Ради права быть рядом с ним, помогать и делить заботы и печали, усталость, радости и недолгий отдых, он готов навсегда оставить часть себя за порогом Церемониального зала. Возможно, немного жаль и не по себе, но чем-то всегда приходится жертвовать, верно? И лучше частью себя, чем покоем Лань Чжаня. Он готов. Он, правда, готов, и надеется только, что Цзэу-Цзюнь, глава его клана с этой минуты , верит в эту его готовность. Он прикрывает глаза, и чувствует касание прохладных пальцев Цзэу-Цзюня, велящих склонить голову и принять налобную ленту. Но… Ткань только скользит по лбу, не задержавшись, а потом ложится в волосы, вместе с привычной алой, свивает с нею концы, обнимая, как облако закатный край неба. Вэй Ин испуганно вскидывается: почему, что не так? Но Сичэнь берет его под руки, помогая подняться, и улыбкой встречает немного нервный церемониальный поклон.
- Девиз клана Лань гласит: «Будь праведным», - говорит он негромко, но каждое слово отчетливо слышно в самом дальнем углу. – Когда приходят темные времена, кто праведен, кто порочен, что бело и что черно, кто может непогрешимо судить? Но истина рассеивает тени, и правда побеждает ложь. Не подлинная ли праведность - любить других превыше себя? Не подлинная ли праведность - до смерти защищать милосердие и справедливость? Не пестуя свою гордость, не жалея своей чести и доброго имени, до конца.
Кровь бросается в лицо, и хочется провалиться сквозь пропахший благовониями пол, но Сичэнь смотрит горько и цепко, не позволяя даже просто отвести взгляд. Он говорит, и лицо его искажается мукой, бледнеют губы и гаснут глаза.
«Цзэу-цзюнь», - мучительно хочется сказать ему, но Вэй Усянь знает, что нельзя, и остается лишь раздосадовано кусать губы, - «Не надо так с собой, Цзэу-Цзюнь. Ты самый добрый и светлый человек, которого я знаю, не казни себя еще больше, не трави свои раны уксусом едкой вины. Никто не безупречен. Тем более я. И если мне ты столь щедро даришь прощение и принятие перед целой своей семьей, почему отказываешь в том же себе, Цзэу-Цзюнь?..» Бледные губы сводит, как судорога, улыбка. Лань Сичэнь принимает от дяди аккуратно сложенное, безумно дорогое на вид, черное ханьфу. И вручает вконец растерянному Вэй Ину.
- Это честь для клана Лань, принять тебя сегодня, Вэй Усянь. Носи одежды клана с этой честью и никогда не изменяй себе.
Ханьфу ложится на плечи невесомой тяжестью, обнимает, будто кто-то сильный и надежный берет за плечи, обещая поддержку и защиту, отныне и навсегда. По черному шелку вязью вьются вшитые заклинания – защита от зла, от недоброго умысла, от пустого смятения сил. По черному шелку плывут облака – темные на темном, как летом в глубоких сумерках.
- Обещаю, - выдыхает Вэй Ин, силясь справиться с голосом, в который трепетом флейты вливается счастье, изумление, благодарность, любовь. – Обещаю, отныне, как и прежде, преследовать зло и защищать слабых. Без сожалений в сердце.
За спиною шумят – большей частью радостно, меньшей – изумленно. И рядом – слава всем богам, наконец-то! – возникает Лань Чжань, мягко берет под локоть и уводит куда-то, где тихо, прохладно и пусто. Кровь стучит в висках, жжет глаза и сдавливает грудь невыразимое чувство – грусть и радость разом. Он не знает, что сказать, не знает, как назвать это чувство по имени – оно слишком большое, больше радости и больше благодарности, оно сплавлено из удивления, смущения и неловкости, оно хорошее, но болезненное, как касание целителя к еще незакрывшейся ране.
- Лань Чжань, - шепчет он, прижимаясь лбом к сильному плечу, обтянутому прохладным голубым шелком, - Лань Чжань…
« Я не стою того», - хочется сказать ему, – «Я вовсе не так хорош, чтобы отступать от Правил, чтобы…» Но Цзэу-Цзюнь теперь, действительно, глава его клана, и решения главы не оспариваются. И поэтому Вэй Ин молчит, прикрывая ладонями глаза.
- Учителю Лань, наверное, будет не особенно по сердцу видеть это ханьфу. Мне нетрудно было бы носить белое. Я же в юности носил. Какая разница.
- Разница в том, - медленно отвечает Лань Чжань, слегка хмурясь, но пальцы ласково пробегают по волосам Вэй Ина, не касаясь, впрочем, белых хвостов новенькой ленты в прическе. – Разница в том, что клан принимает тебя без оговорок, Вэй Ин. С твоим прошлым и настоящим, со всем, что сделано, хорошего ли, дурного, с верой в твое будущее и с ответственностью за него. Ты нужен здесь таким, какой ты есть. И еще нужно, чтобы никто сторонний никогда не посмел усомниться. Ты – это ты. И ты теперь Лань.
- Но я бы мог…
- Нет, не мог. Ты – Вэй Усянь, Старейшина Илина. И любой, кто захочет клеветать на тебя или творить зло твоим именем должен знать, что клан Лань стоит за тобой. И тот, кто посмеет умышлять против клана, должен знать, тоже, что бросает вызов и тебе.
- Я не подумал об этом…
- Дядя подумал.
- Учитель Лань?!
- Мгм. Он указал, что в Правилах сказано: одеяния членов клана соответственны эмблеме клана. Но облака никуда не исчезают и ночью. Ни тебе, ни клану не нужно меняться, достаточно стремления понять.
- И с лентой то же самое, выходит?
- Ты все равно не смог бы носить ее ровно, - тонкие губы дрожат, скрывая ласковую насмешку, и сам Вэй Усянь, и все его тревоги и смятения тают под ней, как туман под лучами солнца. И потому, не находя больше слов, он просто берет своего Хангуан-Цзюня за руку и наматывает на его запястье конец своей белой ленты.
Учитель Лань с того дня еще строже берется за его знания, воспитание и манеры. И никогда больше не попрекает в неважном.
* * * *
蜡烛照亮别人,却毁灭了自己
Свеча освещает других, но разрушает себя.
- Зайди ко мне после своих… занятий, - веско роняет Лань Цижень, проходя мимо беседки для чтения, где Вэй Усянь вдохновенно втолковывает зачарованной «малышне» что-то о важности скучной теории, для того, чтобы это вызубренное потом применять тысячей необычных способов.
Вэй Усянь от неожиданности запинается - только на мгновение, - но задор его речей быстро гаснет: такое приглашение не к добру. К тому же Лань Чжань вернется от своих верховных дел только к ночи, и некому прикрыть несчастного господина Вэя рукавом от сурового Учителя.
- Учиться и не размышлять, - цитирует он по памяти сборник древних мудростей, — значит, ничему не научиться. Размышлять и не учиться — значит идти по опасному пути.
Он и учился, и размышлял, но Судьба не оставила ему выбора. Случается и так. Но младшим знать об этом рано и бесполезно. О таком можно с Сычжуем и Циньи, с А-Лином, чтобы держались друг друга крепче и не заносились перед Судьбой.
Он мнется у дверей яши, не решаясь войти. В памяти яркими бабочками всплывают картины юности – как Учитель яростно бранил его здесь за выходки, как сдержанно хвалил их с Лань Чжанем за историю с Ледяной пещерой. Сколько воды унесли с тех пор водопады Гусу, а ему все еще боязно ступать сюда. Как будто он не великий и ужасный Старейшина Илина, а провинившийся мальчишка. Странно, но это чувство вдруг кажется таким уютным. Будто возвращение в юность, где беды были простыми и невинными, где самая неразрешимая задача - незаметно пронести в стены Облачных глубин вино и сладости, где радости было так много – и все еще были живы...
Он крепко зажмуривается и трясет головой. Он о многом тоскует из той жизни, да. Но ни о чем из сделанного не жалеет по-настоящему. И в этой жизни у него есть так много из немыслимого тогда, что порой не по себе от щедростей Судьбы. Вот к примеру – он из клана Лань теперь, больше не мятежный приблуда. А значит право имеет смотреть в глаза Учителю честно и открыто, без оглядки на тени прошлого. Он криво усмехается сам себе и с приличествующим поклоном входит в яши.
Лань Цижень кивает ему со своего места и откладывает книгу. Жестом указывает на подушку по другую сторону чайного столика, но не говорит ни слова.
Вэй Усянь послушно садится, принимает приличествующую позу, уважительно потупив взгляд. Но хватает его, не смотря на все самовнушение, ненадолго.
- Я не собирался ничему учить малышню, - говорит он, почему-то чувствуя необходимость извиниться. – То есть младших учеников. Я возвращался от водопада, а они вместо того, чтоб учить свой урок, галдели и скучали. Ну, не мне, конечно, кого-то учить дисциплине и порядку, но в их годы разум как губка, целый мир впитает с интересом, а они… Я хочу сказать, мне жаль, что вмешался без спроса, Учитель.
Лань Цижень медлит, будто извинения застают его врасплох, но отвечает ровно:
- Их наставник, Лань Вэймин, был стар уже тогда, когда я был молод. Они любят его и слушают, но не верят так полно, как поверили сегодня тебе. Полагаю, их усердие в постижении книжных знаний теперь умножится. Ты вмешался без спроса, да. Извинишься за это перед наставником Вэймином. Но худого я тут не вижу.
Вэй Усянь усилием воли заставляет себя вежливо склонить голову в знак послушания и промолчать. Его позвали, выходит, не за этим. Что странно. Как странно и то, почему старый Лань медлит и тянет с разговором. В былые годы громы и молнии начинали летать, едва виновный на глаза казался… Лань Цижень молчит еще долгую минуту, потом вздыхает тяжело, будто решаясь. Будто ему тоже не по себе от предстоящей беседы.
- При тебе ни меча, ни флейты, - говорит он, наконец. Без вопроса. Без упрека. Берет с чабани чахай и разливает по пиалам ароматный солнечный чай. Ставит одну перед обомлевшим Вэй Ином. Они в яши, не на семейной встрече. Рядом нет ни Сичэня, ни Ванцзи, с которыми нужно держать лицо и выказывать друг другу подчеркнутое уважение. И тем не менее – вот. Грозный и непреклонный Лань Цижень, который столько лет проклинал его и ненавидел, который только ради племянника и возможности держать всеобщее зло под присмотром смирился с присутствием Вэй Усяня в клане, предлагает ему разделить с собой чай. У Старшего Учителя Лань не бывает случайных жестов. И это - точно не простая попытка скрасить неловкость беседы: предложить тому, с кем ты в разладе, чай, равно искренней просьбе о примирении и взаимном прощении.
У Вэй Ина темнеет в глазах от нереальности и важности мгновения, от страха сделать снова что-то не так и испортить столь щедрый дар. А ведь еще утром он кидался в Сычжуя и Циньи беличьими огрызками шишек, а они хохотали и носились по кроличьему холму наперегонки, весело требуя научить их его легендарной меткости… Как все было наивно и просто еще пару часов назад! Вэй Ин принимает пиалу вежливо, обеими ладонями, и кланяется Лань Циженю так уважительно, как только умеет. Он сделает все, чтобы не упустить этот шанс. Переводит дыхание и заставляет себя говорить со всей искренностью.
- Я был на водопаде до полудня. Там, где когда-то мы пускали бумажные фонарики и давали первые клятвы. Там мне очень спокойно и хорошо думается. Я медитировал и упражнял Ядро. Ни Суйбянь, ни Чэньцин мне в этом не помощники.
- Меч все еще не слушает тебя?..
- Не больше, чем любая палка, - сдержать вздох не удается. – А Чэньцин... создана по-другому.
Лань Цижень кивает ему, когда Вэй Усянь осмеливается отпить ароматный и чуть терпкий, совершенно идеальный чай, и поднять глаза на Учителя. Кивает спокойно, задумчиво - без осуждения и недовольства.
- Развить Золотое Ядро во взрослом теле – дело почти немыслимое. Но и не было еще, чтобы заклинатель твоих умений и талантов брался за это. Ты знаешь течение ци в даньтяне, умеешь ею управлять. Могу только вообразить, как это непросто, но знаю, что если кто-то и справится, то это ты.
От неожиданной похвалы скулы ошпаривает кипятком. Вэй Ин густо краснеет и следующая откровенность дается и труднее – и легче.
- Это как играть на флейте одной рукой. И двумя пальцами. Удержать сможешь, свистнуть – тоже. Заставить ее петь... никогда?..
Учитель оставляет на столе свою пиалу, встает и отходит на пару шагов, к окну, куда, любопытная, заглядывает ветка горной сосны, касается по-весеннему пушистых иголок раскрытой ладонью. Движение завораживает и успокаивает, как и отсутствие необходимости говорить о таких трудных вещах, разом требующих показать свою уязвимость и смирить гордость, глядя в глаза. Вэй Ин мысленно считает кроликов, на втором десятке он достаточно спокоен чтобы продолжить:
- Иногда Лань Чжань медитирует со мной. И я чувствую это снова, касаясь его ци: как сила поет во мне, светлая и безбрежная, как… счастье? Он делится ею так щедро, он тянет мое Ядро за своим, раздувает как угли в жаровне, оно вспыхивает, узнает силу, наливается, но… Наши разумы расходятся, и все гаснет. Я не знаю, что больнее, если честно.
Рука Лань Циженя замирает на сосновых иглах, он смотрит на Вэй Ина удивленно:
- Так вы не… - и замолкает, не понятно чему хмурясь.
- Мы думали, что это поможет, - деланно беззаботно пожимает плечами Вэй Ин и по привычке смеется, чтобы скрыть горечь - Это ведь ничего. Я обойдусь. Привыкну. Я в безопасности здесь и я верю в Лань Чжаня как ни в кого в этом мире. Одной руки и двух пальцев вполне достаточно. К тому же, отлично смиряет гордыню. Чтобы не забывался больше. Сплошная польза.
И снова испуганно замолкает, наткнувшись на тяжелый взгляд Лань Циженя будто на его клинок.
- Ты не можешь так, - говорит ему Учитель резко, как бранил когда-то на уроках за дурные мысли о темном пути. – Ты не можешь сдаться. Ты ее сын!
Чай кажется полынно-горьким, перехватывает горло болью и ядом угасшей памяти.
- Ее сын?.. Моей матери?.. Вы о ней говорите снова? И снова не желаете продолжить? Это жестоко, Учитель.
Лань Цижень прикрывает глаза и долго молчит, слишком явно смиряя некие чувства, что накрыли его с головой пару мгновений назад. Он вздыхает и трет ладонью лицо, роняет веско:
- Пойди-ка двери запри.
Когда Вэй Ин возвращается обратно к столу, тщательно задвинув и заперев двери яши и окна, место остывшего чахая занимает… знакомый сосуд. Настолько неуместный в обители благочестия и знаний, что вгоняет Вэй Ина в ступор. Он пялится на чайный столик и «Улыбку императора» на нем и глупо моргает, шатко балансируя на грани между истерическим хохотом и желанием позорно разрыдаться.
- Придай лицу достойное выражение, будь любезен. И сядь.
Он послушно садится. Еще бы. И принимает в ладони пиалу с ароматным вином. Лань Цижень выпивает тоже, одним глотком, явно не чувствуя вкус и аромат, стремясь только отогнать из усталого разума тяжелые тени и смирить гордость и фамильное упрямство. Правда и откровенность сейчас важней. Так бывает. Во имя будущего не только взъерошенного и перепуганного ребенка напротив, но и целого клана. Какой вырастет «малышня», которую сегодня утром со всей любовью и заботой распекал Вэй Усянь, тоже зависит сейчас от этого. От искренности, уязвимости и любви. От умения переступить гордыню. Отчего-то и в этом сложном искусстве и племянники, и сын Цансэ давно его превзошли.
- Я искал тебя. Тогда. Тридцать пять лет назад. Едва весть о гибели Цансэ и Вэя Чанцзе достигли Гусу. Но на постоялом дворе, куда они так и не вернулись с той охоты, тебя уже не было. Хозяин медлить не стал, не получив оплаты. Хорошо, что это было в Юнмене, и Цзян Фэнмянь нашел тебя довольно быстро... Мне же осталось похоронить их обоих. И еще… - он медленно, будто через силу, достает из рукава продолговатый сверток расшитого пятнистым бамбуком великолепного дикого шелка. – Твоя Чэньцин не поможет тебе с Золотым ядром. Но она – поможет.
Легкий сверток ложится в ладони, и Вэй Усянь не может заставить их не дрожать так сильно, когда траурный шелк раскрывается, и в его руках оказывается бамбуковая флейта ди. Она едва касается ладоней, почти невесомая, теплая, украшенная белой кисточкой и незамысловатой резьбой. От нее по телу разливается тепло, почти болезненно-нежное. Разливается – и медленно гаснет.
- Это флейта твоей матери. Шанбао. Воздаяние добром.
Пальцы гладят теплый бамбук, изучая каждую трещинку и царапину. Подумать только, когда-то ее так же трогали руки матери. Рассмотреть толком не получается, перед глазами все расплывается.
- Какая она была?.. Моя мать?
Лань Цижень медлит с ответом, перебирая бусины четок памяти. Есть вопросы, на которые ответить почти невозможно, как описать слепому с рождения, что такое рассвет.
- За все известное время с Горы спустились только три ученика Баошань-санжень. Ты знал своего шишу, Сяо Синченя, можешь считать, что главное знаешь и о том, какой была твоя мать. Всех их гонит с Горы в этот мир их огромное сердце. Неспособность пребывать в безмятежности и покое, зная, сколько зла и жестокости творится тут, внизу. Непокой и неумение смиряться с несправедливостью, отстраненно смотреть, как обижают слабых. Ты – копия твоей матери. И это в равной степени пугало и радовало меня, когда ты был юн. Это пугает и радует меня до сих пор, хотя и по иным причинам.
- Твоя мать, - говорит он, спустя еще две пиалы вина, глядя как тихие слезы с ресниц несокрушимого Старейшины Илина, вздорного мальчишки с огромным сердцем, пятнают траурный бамбук на шелке. – Твоя мать была очень красивой. Веселой, яркой, честной, сильной. С ней рядом невозможно было оставаться равнодушным. Приходилось или ненавидеть или любить всем сердцем. Я убеждал себя, что ненавижу ее взбалмошность и нахальство. Но это была ложь.
- Цзэу-цзюнь когда-то рассказал... Она много вам досаждала. Как и я. Мне очень жаль.
Лань Цижень качает головой, наклоняется через столик и мягко забирает из дрожащих пальцев Вэй Усяня бамбуковую флейту. Завернув обратно в белый шелк, кладет ему на колени, а в разом ослабевшие пальцы вкладывает пиалу с вином.
- Я никогда не узнаю, было ли что-то в ее проделках сродни твоей манере тормошить Ванцзи в год вашего с ним знакомства. Я никогда не узнаю, что потерял, отпустив ее из Гусу вместе с Цзян Фэнмянем в Юньмэн после окончания учебы. И это к лучшему. В тот год мой старший брат привел в клан свою жену. Ты знаешь эту историю. И клан затворил Обитель, чтобы укрыть позор. Потом родился А-Хуань, а еще через несколько лет А-Чжань. И я убедил себя, что все сделал верно. Что бы я мог ей предложить? Я не знал тогда, что бывает такая любовь, которая с радостью делит самые темные времена и самые узкие пути. Пока не увидел Ванцзи под дисциплинарным кнутом.
Вэй Усянь вскидывает взгляд резко, как натянутый лук. В его глазах кипят слезы, но эти слезы тихими уже было не назвать. От таких слез бежали бы дикие звери. Вот за это, - устало и горько думает Лань Цижень, - вот за это его боялись, ненавидели и убили. За честность, с которой он бросает в лицо тому, кто не прав, его неправоту. За ярость, с которой он защищает тех, кто страдает безвинно. За любовь, огромную, пламенную, всемогущую, которую не убили ни тьма, ни людская злоба, ни судьба, ни шестнадцать лет смерти. Не об эти ли слезы разбилось неумолимое колесо Судьбы, качнулось – и закрутилось в обратную сторону, возвращая миру любовь, убитую им уже не раз. Янь Лин, Цансэ, Сяо Синчень, и только на названном внуке, взращенном с тем же огромным сердцем, но в этом жестоком мире, ломается беспощадный круговорот.
Лань Цижень первым отводит глаза:
- Ты был мертв. Твоя война проиграна. А его душа разбита. У него не осталось ничего, кроме клана. Клана, против которого он поднял меч. Как, ты думаешь, можно было его спасти? Сделать вид, что ничего не произошло? Что это не Бичень нанес раны воинам клана, многие из которых будут исцеляться годами?
Учитель качает головой и смотрит на свои сплетенные пальцы.
- Если я скажу, что у меня не было выбора, это будет правда, А-Ин. Если я скажу, что это было самое тяжелое решение в моей жизни, это тоже будет правда. Тебе ли не знать, как дорого обходится иногда единственно возможный выбор. Дисциплинарный кнут - духовное орудие. Говорят, что шрамы от него не заживают – и неверно. Дело в том, что применяют его только к тем, в ком не чают найти исправление. Тогда шрамы остаются, болят и служат напоминанием, что поступать подобным образом нельзя. Что бы там ни казалось. Но я верю в Ванцзи и всегда верил, я знал, что рано или поздно, - но скорее уж рано – он поймет, что зря пошел против своего клана, как бы там ни было. И этим пониманием исцелится быстро и полностью.
Он долго молчит и снова медленно цедит вино, давая передышку им обоим. Недостойно дать себе потерять лицо. И нужно дать себе несколько мгновений скрепить сердце, успокоить возмущенной давней болью и скорбью разум.
Вэй Усянь молчит тоже, больше рассматривая тонкий фарфор на ладони, ловит им косой луч заходящего солнца через бумажное окно. Он боится дать себе думать сейчас, потому что не знает, что затопит его раньше и страшнее – гнев на тех, кто допустил такое к его Лань Чжаню, самому честному и благородному человеку в мире, или неподъемная вина от того, что это снова он был причиной случившемуся. Невольной во многом – но это ли оправдание.
- Доброе лекарство горько во рту, - тихо произносит Лань Цижень, наконец. – Я ошибся так полно и так страшно. Мой прекрасный племянник, мой безупречный нефрит, никогда не предавал свой клан. Он защищал его изо всех сил так, как считал правильным, от страшной ошибки – слепо следуя чужим подлогам и наветам, угнетать невинных и слабых. Я не понял тогда. А он заплатил за мою слепоту своей болью на все эти годы. Он знал за собой вину, но вовсе не ту. Он не мог простить себе твою смерть, свою жизнь. Он винил себя в том, что недостаточно сделал. И поэтому страшные шрамы оставались с ним. Но эти же шрамы напоминали ему - у него еще есть клан. И А-Юань.
- Вы поэтому позволили А-Юаню остаться? – тихо спрашивает Вэй Ин. Он снова не смеет поднять взгляд. Уголки глаз щиплет так сильно, будто туда попал трупный яд или густая соль.
- Мой старший племянник мудрый человек. Он оставил ребенка у ворот и приказал стражам присматривать за ним. Он знал, что… Я пришел за ним еще до заката. Сам пришел. Я стал бы спорить и с ним, и с Ванцзи, если бы ребенка привели они сами. Но его забрал я. И со мной спорить не посмел никто.
- Это Вы забрали А-Юаня в клан?!..
Выходит совершенно невежливо, но сдержать изумление невозможно. Лань Цижень смотрит на него немного устало, немного обреченно. В его глазах сплетаются тени былого и тени несбывшегося.
- Сичэнь был достаточно взрослым, чтобы помнить мою скорбь, когда я не смог найти тебя и не знал еще, что Цзян Фэнмяню это удалось. И он, как никто другой понимал, что состояние Ванцзи разбивает мне сердце, как и ему. Что я боюсь потерять его, как и он брата. Конечно, я забрал А-Юаня в клан. Он жил у меня на руках пока Ванцзи не пришел в себя достаточно, чтобы выйти из забытья и узнать его. Когда он обнять ребенка и наконец-то расплакался, страшно, хрипло, как плачут те, кому больше не о чем плакать, тогда Сичень прервал уединение Ванзцы в пещере Ледяного ключа. Его разуму больше не угрожало ни безумие, ни добровольное угасание, как случилось с их отцом. О чем я действительно никогда не пожалел ни единого мига – это о появлении у нас А-Юаня. Хотя Ванцзи воспитывал их потом так… Они стоили мне немало нервов, и Сычжуй, и особенно Циньи, и остальные их шиди тоже.
Вэй Ин хрипло смеется, дрожащими губами опустошает пиалу до дна - и удивленно рассматривает ветку сливы мэйхуа, нарисованную на донышке: соленая.
- Все могло сложиться и хуже, почтенный Учитель, - качает он головой в притворном сочувствии, - Раз я удался не в отца, а в мать, то вовсе свел бы вас с ума, опереди вы тогда дядю Цзяна.
Лань Цзижень слабо в ответ улыбается, поправляя в курильнице уголек. Сизое облачко дыма - пихта, полынь, можжевельник, аир – дышит в комнату горечью давних потерь и незаживающей памяти.
- Я бы воспитывал тебя еще строже, чем Сичэня и Ванцзи. Именно затем, что ты талантлив и горяч. Я не позволил бы тебе натворить столько глупостей, сколько ты совершил в той своей жизни… Но я гордился бы тобой. Разумом и нравом твоей матери. Твоим огромным сердцем.
Вэй Ин опускает глаза, потому что эти слова вдруг ложатся ему на голову касанием отцовской ладони. Полузабытый человек - запах, тень и ласковый смех - говорит ему: ты молодец, такой храбрый, мой сын. Дядя Фэнмянь треплет по щеке и ободряюще кивает: молодец, Вэй Ин, ты сильный, ты сможешь все! Лань Цзижень говорит – я горжусь твоим сердцем.
И дальше они пьют в молчании, какое бывает между людьми, между которыми разом сказано и решено все до конца.
* * * * *
愿得一人心,白首不相离
Желаешь обрести сердце другого, никогда не бросай его.
Его будит смутное беспокойство. В круглое окно заглядывает ясная луна, задумчиво кивает горному ветру сонная веточка клена. Ночь склонилась над Облачными глубинами, но постель рядом с ним непривычно пуста. И без касания теплого тела к своему боку, без манеры Вэй Ина ворочаться и тянуться, сбивая к утру одеяла в кроличье гнездо вокруг них двоих, мирный сон разбивает тревога. Увлеченный своими опытами или чтением, Вэй Ин мог долго не спать, почти до рассвета шуршать кистью по свиткам, перебирать дощечки трактатов, что-то резать и мастерить. Но тихо в цзинши. Лань Чжань садится на постели, вслушиваясь в ночь. Шуршат совиные крылья над беспокойной травой, перешептывается бамбук под вздохами ветра, редко плещет рыба в темных прудах, лепечет в ущелье река, и на дозорной стене так же, как он, слушают ночь чуткие стражи. В Доме Целителей кто-то не спит над лекарством, в дальних покоях чья-то рука раскачивает колыбель. Ночь течет над Облачной обителью тихо, ласковая и долгожданно теплая после затянувшейся зимы.
Лань Чжань накидывает верхнее ханьфу и шагает в эту ночь, как в воду. Она смыкается за его плечами, озаренная лишь бумажным фонарем луны и яркими светляками редких бессонных окон. Темно в Доме Учения и в спальнях учеников, не задержался никто в библиотеке, и не расспрашивает духов в минши. В ханьши у брата окна кажутся еще темнее ночи, будто затопившая его в уединении скорбь изгоняет собой любой свет, даже чистое лунное серебро. И только в покоях у дяди мирно мерцают свечи.
Что делать бы там Вэй Ину посреди ночи? И отчего бы не спать дяде за ночной беседой? Случись беда или радость, от него не стали бы прятать ни правды, ни чувств. Но не было в сердце тревоги при взгляде на золотые огни.
Куда больше сердце тревожит тьма в окнах ханьши. И серебристая ночь будто толкает его в спину теплым дыханием ветра: следуй туда, куда зовет тебя сердце.
Не так ли ты поступал всегда, с упрямым ожиданием чуда любви?
Любить – это не только сражаться рядом с любимым и за него против целого мира. Еще совсем ребенок, Лань Чжань молча сражается с непонятным «больше никогда» за мать, проводя у двери цзинши дни и ночи. Повзрослев, он встает рядом с Вэй Ином, когда весь мир желает только развеять его прах по ветру за все прегрешения, вольные или мнимые. Он обнажает меч, защищая остатки семьи Вэней, с которыми однажды случилось преломить хлеб. Но еще он знает, что любить – это, порой, драться с тем, кого любишь, - за него самого. Лань Ванзци раз за разом насмерть ссорится с Вэй Усянем, убеждая его своим гневом, своей болью, своим мечом: уходи с опасной тропы, ничто не ждет тебя впереди, только тьма и смерть. И чем крепче любишь кого-то, тем яростнее сражаешься с ним за него же. И потому Ванцзи вдыхает тихую ночь, наполняя ее покоем самое свое существо, и сворачивает с дорожки, ведущей к покоям дяди.
Этой ночью приходит время, брат мой, драться с тобой за тебя. Ты нужен здесь. Под облачным небом, сильный, настоящий, живой. Полгода – достаточный срок, и я точно знаю, что ты не повторишь судьбу нашего с тобою отца. Ты вернее в своем сердце. Ты сильнее в своей любви. Оставь мертвым их смерть. Открой свое сердце живым. Ты услышишь меня, я добьюсь. Дозовусь тебя из глубин твоей скорби. Ты же знаешь, насколько я с детства упрям.
Нехитрый барьер на двери сносит даже не знаком – взглядом Верховного Заклинателя. В покоях темнота, будто тяжелый шелковый полог, отрезает пространство за ширмой, манит ложными тенями прочь, будто стоит зажечь фонарь, и все окажется только дурным видением, а брат по давней привычке просто уснул за столом, разбирая бесконечные свитки клановых дел. А на самом деле все хорошо, вот увидишь, едва взойдет солнце.
Как хотелось бы обмануться, будь он сейчас чуть слабее. Оставить старшему право решать за себя самому. Оттого ведь он – старший, что право такое имеет?.. Но не эта ли боль заставляет дядю все чаще о чем-то тяжко молчать у таблички отца в храме предков? Но не за плечами Ванцзи ли сейчас это все: Гусу на пороге весны, целый клан, растерянный без любимого всеми главы, постаревший за зиму до седины дядя, горькие тени в глазах Вэй Ина, привыкшего все беды мира примерять на свою вину? Не за ним ли сейчас разноголосая, искристая зима, которую брат не увидел, не за ним ли осторожный, но частый вопрос Сычжуя: как там сегодня бофу?..
Тяжелая тьма обнимает ступни и ладони, ластится дикой кошкой: двинься и вцепится в горло, защищая свою добычу. Лань Чжань позволяет чужой печали пробраться в свое сердце, глядя на лицо спящего брата, истощенное, иссиня-белое в этой слепой черноте. Ему не нужно видеть тьму, чтобы сразиться с нею. Его сердце открыто, как ладони для молитвы, и он бережно касается разума брата Сопереживанием , будто целует в лоб. Бесшумно подходит к узкой постели и ложится рядом, как в смутно забытом детстве – было ли? – приходил, спасаясь от тоски и кошмаров, и жался горячим виском к надежному плечу. Брат, не просыпаясь, зовет его одними губами:
- Ванцзи?..
И теплая ладонь младшего в ответ ложится на сердце, мягко, как лист на водную гладь. И как едва ли заметные круги по воде, от этой ладони разливается утешение – и спокойствие. Пруду больно прощаться с листьями, что гляделись в него от рождения и до багряной старости. Но он выстынет под касанием зимнего ветра – и улыбнется солнцу следующей весной. Даже если не верит больше в само это солнце в седом изломе горного предзимья. Даже если не верит, что снова взметнет его сонную гладь веерами ликующих брызг весенний танец длинноногих журавлей.
Спи, брат. Туманы Облачных глубин укроют твой истерзанный разум, и ты забудешь этой ночью глаза всех безвинных, кому ты не поверил. Ты не услышишь больше их хрипы и скрип виселиц, на сердце твоем вырезающий кровью: виновен в бездействии, виновен в своей слепоте.
Спи, брат. Тот, кто был так долго мертв, прорастает сквозь наши хмурые леса и каменистые реки к солнцу. Этой осенью, когда разбилось твое сердце, чистое, как хрусталь первого льда, и оттого же такое хрупкое, этой осенью в Гусу было так много солнца... Он треплет непослушные вихры нашего сына, он смеется над чем-то с младшими учениками, он улыбается по утрам сквозь ласковый сон, и тянется за руками как шелковая трава. Он слушает дядю, чуть хмурясь, и походка его легка на наших горных тропинках, как танец.
Спи, брат. Шрамы на моей спине загрубели, раззуделись и сошли, оставив после себя лишь полоски, тонкие и белые, как хвосты воздушных змеев в синеве. Шрамы на моей спине, что лежат кровавыми рубцами на твоем сердце, - каждый из трехсот, - им время заживать.
В Гусу медленно гаснет зима. Сонно шепчет бамбук за стеною ханьши, мотыльки жмутся к тусклому фонарю у дверей – греться. Зима – это смерть, а смерть – покой. И покой – исцеление. Дай израненному сердцу истечь болью, пока оно не опустеет и не очистится. Дай ранам зажить хвостами воздушных змеев. Гусу укроет тебя туманами тишины, поцелует горящий лоб ледяной порошей забвения. Исцеление – это любовь, брат мой. А значит, и смерть – любовь. Люби того, кто предал твое сердце. Люби тех, кого не сумел защитить. Прими их смерть, и дай им взамен покой.
Утро пахнет горькой пылью и холодной водой. Лань Сичэнь просыпается как-то разом, будто выныривает из глубокой реки и вдыхает, наконец, полной грудью. В голове снежно-тихо, молчит исколотый сожалениями разум, не болит, не жжется, не ярится ни сердце в груди, ни покалеченное скорбью духа Золотое ядро. Ванцзи обнимает его правой рукой, все так же прижимаясь лбом к плечу. Несколько темных прядок перечеркивают нежное от светлых сновидений лицо, делая его совсем юным. И глядя на безмятежное лицо младшего брата, где нету больше теней и скорби, Лань Сичэнь вдруг понимает, как долго проспал. Сквозь толщу речного льда вспоминаются последние недели – месяцы? – долгие бессмысленные разговоры, как замирающее эхо в горах, чьи-то заботливые касания, как сквозь пуховое одеяло, далекие голоса, что слышались будто из-под воды – но ни слова не разобрать. И как же случилось, что время струится родниковой водою сквозь пальцы - вперед, а ткань мироздания свернулась вдруг под боком доверчивой кошкой: Ванцзи было шесть, когда он, тоскуя о матери, приходил вот так же к старшему брату, босой и замерзший, спать. Ванцзи было восемь, когда скорбь его проросла молчанием, смирением и трудом. Он больше не просил сочувствия и ласки – и не касался никого в ответ. Ванцзи было шестнадцать, когда сердце его расцвело, как горные вишенки под касанием вешнего ветра, - и двадцать, когда его сердце разбилось у подножья хребта Циньлин. Ванцзи тридцать семь. Он улыбается во сне и обнимает брата поперек груди, теплый, живой, напоенный любовью и силой до самого края, и касанием света своей ци – как солнечные блики на воде – исцеляет всю ночь изорванную скорбью душу старшего. Ибо любовь как родник. Чем больше черпаешь, тем он щедрее.
Повелитель весенних ветров Гусу Лань, сонный и взъерошенный, как мокрый воробей, Вэй Усянь, попадается главе клана буквально под ноги. Подхватывается, выныривая из крепчайшего хмельного сна, и тут же ежится: ступеньки ханьши на рассвете густо укрыла роса.
- Цзэу-цзюнь! – а улыбка, и правда, рассветная. Под стать солнцу в ветвях и гомону певчих пичуг в кроне задумчивой ивы над прудом. – Цзэу-цзюнь! Ты очнулся! Что за доброе нынче утро!
И тут же хмурится радости вслед, щурясь на ясное небо и мокрую от росы полу ханьфу:
- Я точно помню, что засыпал у цзинши. И Лань Чжаню снились воздушные змеи и ветер. Отчего я проснулся в ханьши, Цзэу-цзюнь?
Говорить непривычно, и губы не слушают разум, и голос не ложится сам собою в слова. Лань Сичэнь долго кашляет, стирает с губ тонкую пыль капелек крови. Вэй Усянь смотрит на него, обняв колени руками, снизу вверх, и в глазах его тянутся к небу хвосты воздушных змеев – и тают в синеве. Он улыбается снова, но на ярком лице его улыбка эта, как холодная тень от камня на траве в летний полдень: в ней память о смерти, горький и благословенный дар прощения и любви.
- Учитель Лань велел мне зайти к нему на рассвете, ибо Правила запрещают пребывать в Облачной обители в том виде, в котором оба мы с ним пребываем всю ночь. Он сулил мне, однако, целебный чай, что очистит разум и успокоит ци по утру. Ты ступай к нему вместо меня, Цзэу-цзюнь. Великую скорбь не грех на пути задержать. Но никому не должно неразделенной держать великую радость.
- Облачные Глубины рады вам, господин Вэй.
Вэй Усянь опускает глаза, будто силясь не возражать очевидному, и Сичэнь, опережая холодные тени, говорит:
- Иди к мужу. Еще слишком рано. И рубашку сухую возьми за ширмой. Вымачивать росой постель главы клана запрещено Правилом четыре тысячи триста пять.
- Сичэнь-гэ! Но правил только четыре тысячи триста четыре!
- Предупреждаю, А-Сянь. Я пока что предупреждаю.
И улыбка ему навстречу снова становится той самой, живой и рассветной, пока Вэй Усянь шатко поднимается на ноги и бесшумно задвигает за собой двери ханьши.
Дядя, действительно, не спит. Но невежливо прерывать медитацию шумом, и Сичэнь с облегчением опускается по другую сторону чайного столика. В дядиных покоях тепло и тихо, пахнет детством: бумагой, чернилами, травами. И во всем этом столько умиротворения, что совершенно неясно становится вдруг самому, зачем нужно было уходить отсюда в глубину одинокой скорби. Как хорошо, - думает Лань Сичэнь, прикрывая глаза, и давая разуму раствориться в окружающем мирке, с детства знакомом и привычном до отзвука и до блика, - как хорошо вернуться домой. В Облачных Глубинах разлито столько покоя, сколько не было даже до войны. А может быть и намного, намного дольше. Величаво плывут с далеких горных вершин безмятежные и могучие облака, и смеется, запутавшись в них, как в гривах диких лошадей, звонкий и юный весенний ветер. Сколько лет эти горы не слышали смеха, сколько лет отравлял их покой яд ледяной нелюбви? Оставить мертвым их смерть и всей жизнью своею любить живых. Так просто – так невыполнимо. Он тосковал по матери и едва ли видимому изредка отцу, тосковал по родительской любви, по тому, чего не было с ним никогда, но другие руки утешали его и лечили разбитые в тренировках колени. Другие руки отводили печаль, помогали, поддерживали, направляли. Всю его жизнь. Почему же он так часто отстранялся, перекладывал груз решений на чужие плечи и слушался слепо, но боялся сказать – я люблю тебя - и решать собственным сердцем? Но прошедшая ночь и чужая любовь исцеляют старые раны, и он приходит в себя снова в этих руках, натруженных, сильных, пахнущих терпкой травою и детством, и обнимает в ответ, прижимаясь, как в детстве, макушкой под колючую бороду. Он слышит ласковый шепот:
- А-Хуань, мальчик мой, ты вернулся, мой А-Хуань.
- Я люблю тебя, дядя, - отвечает он тихо. - Спасибо тебе. И прости.
Когда много позже они с дядей вместе возвращаются в ханьши, над Облачными глубинами горицветом распускается полдень. Ласковая радость, которую встречает глава клана вокруг себя с самого рассвета, укрепляет покой в его сердце, и губы снова сами собой складываются в улыбку, от которой так отвыкли за время скорби. В Обители вспугнутой птахой порхает праздничная суета, но в ханьши все еще тихо.
Вэй Усянь и Ванцзи спят на неширокой постели Сичэня тесно сплетясь, словно милосердная Чжи-нюй наконец-то смотала в единый клубок нити их жизней, и пряди их волос так же сплетаются на подушке, будто в ласке и трепетной, и нежной, и странным образом невинной до чистоты. Задернутый полог едва шевелит ветер, и золотистый покой рассыпается по комнате танцем пыли в солнечном луче.
Дядя молча ставит обещанный чай на низкий столик у спальной ширмы и тянет Лань Сичэня за локоть: пойдем.
- В предгорьях скоро расцветут персики, - говорит он, оглаживая бороду таким привычным, умиротворенным жестом, что сердце у Сичэня от нежности сжимается и пропускает удар.
– Хорошее время, чтобы связать союз, - с улыбкой отзывается он. И дядя не возражает, нежданно улыбнувшись в ответ.
Церемония проходит всего через две недели. Вэй Усянь входит в семью Лань, принося взаимные клятвы с Лань Ванцзи, и становится его мужем, перед небесами и людьми, и спутником на Пути. Облачные глубины усыпаны по крыши лепестками цветущих садов и наряжены в алое.
* * * *
Еще через год в Доме Целителей клана Лань появляется новый приглашённый адепт. Память лютого мертвеца холодная и цепкая, до мгновения, звука и запаха повторяет слова и движения старшей сестрицы Цинь. А сердце его такое неловко доброе, что уже через несколько дней стайка самых маленьких Ланей, чье обиталище как раз рядом с Домом исцеления, носится за ним повсюду, поминутно теребя и требуя внимания . Старейшины бранятся и хмурятся поначалу, а потом не спеша начинают нести к целителям застарелые мигрени и шрамы, напряжения Ядра и возмущения ци. К весне всем спится по ночам чуть крепче, потому что от ран и болезней в руках целителей Гусу теперь крайне затруднительно умереть даже неосторожной на охоте и в странствиях молодежи. А к лету в Гусу тянутся со всей Поднебесной те, кто не может найти исцеления где-то еще. Дух покойной Вэнь Цинь проступает во все более уверенных словах и движениях ее брата над ступками, колбами и точками акупунктуры, ее разум и знания сияют в толстенных целительских трактатах, которые Вэнь Нин скрупулезно составляет по ее словам и наставлениям ночами, когда Обитель спит, потому что лютому мертвецу сон не нужен. Он видит гордую и ободряющую улыбку сестры в благодарном взгляде каждого, кому он может помочь. И вряд ли сестра пожелала бы себе иного посмертия.
Еще через осень, на пороге предзимья, к Восточным воротам приходят с далёких гор двое. Ветер, пахнущий медом и горечью осеннего разнотравья, дует им в спины. Оживают старые легенды, и близость чуда, заставляющего равно трепетать сердца и юных адептов и убеленных мудростью старейшин, сковывает Обитель, и никто не смеет спросить их ни о чем, будто ответ способен обратить небесное земным и разрушить само это чудо.
Яркая луна и ласковый ветерок. Холодный снег и замерзший иней.
Они остаются зимовать в маленькой гостевой фанза, а когда в долине расцветают сливы, никто уже не помнит, что этот светлый уютный дом когда-то не был их домом. В конце концов, за последние годы в клане Лань из традиций, устоев, четырех с половиной тысяч правил странным образом прорастает в меняющийся мир их давняя мечта: родство не по крови, но по идеям и духу.
Следующим летом совет Кланов в Гусу протекает сонно и мирно. Скрепленные новым родством и разрешением старых обид кланы Лань, Цзян и Цинь ни в чем больше не спорят друг с другом, и младшие кланы сносит под их твердую руку, как ветром, романтичным восторгом сыновей и младших учеников: Верховный заклинатель и его неизменная тень, Старейшина Илина, повелевают юными сердцами, не прикладывая к тому вовсе никаких усилий. Нэ Хуайсан улыбается в веер и сам себе кивает: хорошо. В глазах названного брата Сичэня все еще болезненный холод, и он пока еще не дарит Хуайсану то тепло и понимание, что когда-то. Но весь этот шаткий мир наконец-то в надёжных руках, и руки этих двоих, что стоят теперь во главе, сплетены общим Путем крепче крепкого. И если призрачные лисы с персиками бессмертия в зубах еще не делят мирные сады Гусу со священными кроликами Лань И, то это только вопрос времени . Которого впереди теперь - вечность, короткая и бескрайняя как дыхание на любимых губах.
