Work Text:
Он ненавидел пляжи и песок, но все равно остался в Калифорнии, и теперь по вечерам приходил к океану на закате.
Прошло десять гребаных лет, шесть из которых он мучился и страдал — от чувства вины, от непонимания, от несогласия, от одиночества, от всего сразу и по отдельности.
Четыре года назад он понял, что больше так не может, и пришел к единственно верному выводу: пора отсечь все и всех, оставив лишь маленькую лазейку для счастливого будущего.
Нужно было только подождать четыре года, а потом еще немного.
И он ждал.
Я старался забыть его имя, привыкая к новому для меня сокращению: Джим. В Калифорнии было полно Джимов, и никто не подумал бы здесь меня искать. Все поверили тому, что я окончательно сломался, как едва живая ветка под ногой путника в лесу. Тогда я не играл, но сейчас я играю свою последнюю и лучшую роль. Мне всегда было сложно выходить из роли, но я заранее знал, что смогу стать Джеймсом, — тем самым Джеймсом до всего, до тех ужасных ночей страха и боли — стоит мне увидеть его снова.
Можно сказать, только этой надеждой я и жил.
Я не мог знать наверняка, когда. Когда он получит конверт? Когда он вспомнит и поймет? А вспомнит ли вообще? Я очень хотел верить, что, конечно, да. Но когда солнце уползало за горизонт, а я от ночного холода натягивал рукава свитера до кончиков пальцев, моя вера становилась совсем бледной и призрачной — будто труп, из которого выкачали всю кровь. Или призрак, призрак прошлого, маячащий где-то на этом же пляже, бегущий к машине с диким смехом, утекающий как ненавистный песок сквозь пальцы.
Я посчитал, что прошло больше месяца с предполагаемой даты. С океана дул холодный ветер, пробираясь между нитями темно-синего свитера, к вечеру температура упала ниже 60°*. Небо, затянутое облаками, темнело все быстрее — солнце село более получаса назад. Я напевал что-то себе под нос, периодически отворачиваясь от океана, чтобы глаза перестали слезиться от ветра.
Я начинал думать, что пора перестать надеяться.
Но мои мысли все еще цеплялись за одну-единственную ниточку:
"Да".**
Ради этого "да" стоило ждать эти десять гребаных лет. И еще сколько-то гребаных месяцев, недель, дней...
Когда океан и небо стали почти неотличимы друг от друга по цвету, я медленно поднялся, отряхиваясь от ненавистного песка. Сначала я решил, что мне померещилось что-то на периферии зрения, но только когда до меня донеслось уже почти забытое имя Джеймс, я осознал реальность происходящего.
Я чуть не сшиб его на песок, не успевая затормозить, и только то, что Оливер был крупнее меня, спасло нас. Я не мог понять, насколько он изменился с момента нашей первой встречи в Башне, хотя перемена в лице была сильно заметна — нам уже было не по девятнадцать.
Я не мог сдержать слезы и уткнулся ему в плечо — сколько раз за все время я хотел это сделать? И почему-то не мог. Как в тумане я услышал его голос у самого уха:
— Как же ты меня напугал! Почему, почему не предупредил? Идиот, придурок…
— Не надо, я не… я больше не мог… — я забормотал что-то невнятное, все еще не в силах вскинуть голову и посмотреть ему в глаза.
Я понадеялся на сознательность Филиппы, и что она до последнего ничего не скажет Оливеру, чтобы он не сделал в тюрьме какую-нибудь глупость. А может, она даже все знала — как в тот раз, когда весь этот кошмар только начинался.
Его руки были такими же холодными, как мои, и я ощутил это даже сквозь свитер, когда Оливер крепко обнял меня, как никогда не обнимал раньше. В то мгновение я подумал, что нам нужны были эти десять гребаных лет, чтобы до конца стать собой и позволить то, что мы не позволяли себе по какой-то неведомой (мне, а может, и нам обоим) причине. Я вспомнил, каким горьким ощущался тот — прощальный? последний? долгожданный? — поцелуй на сцене, и захотел смыть навсегда это воспоминание.
На этот раз поцелуй был соленым от смеси моих не прекращавшихся слез и ветра с океана. Я перестал слышать шум воды, потому что в ушах гулко стучало: казалось, мое сердце готово было выпрыгнуть из глотки и только тогда замереть, успокоившись навеки.
