Work Text:
— Я чувствую это на языке, — говорил Макналли, зажмурившись, впиваясь ногтями в ладони, и оба они знали это ощущение — вернуть себе физическую опору в мире, который перед глазами раскручивается волчком.
Орион не был первым, кто принес траву на факультет, точно нет. Многие магглорожденные и полукровки возвращались с каникул с бумажными свертками на дне чемоданов. Но, возможно, он был первым таким капитаном. Или первым таким капитаном на факультете, где знаменито паршиво относились к магглорожденным. О, он любил быть первым тогда. Любил входить в закрытые для него двери так, будто их нет вовсе.
Макналли в ту пору говорил, что с тридцатипроцентной вероятностью он станет министром магии. Орион отмахивался, говоря, что знать ничего не знает о политике, но он знал. О, он знал.
— Тебе нужно задержать дым во рту, — он инструктировал, проверяя заглушающие чары на прочность — ночью в квиддичной раздевалке их голоса отдавались эхом. — Не вдыхай глубоко, просто… дай себе почувствовать это.
Найди баланс, так он всегда говорил. Найди баланс и следуй ему. Макналли был уверен, что это чушь. На сто процентов уверен. Да, капитан умел улыбаться, держать удар, стоять на метле в воздухе на одной ноге, как статуя, как фреска, спокойнее пирамид, но Макналли точно знал, как у него вскипает кровь. Каких усилий ему стоит не лезть в драку. Они были слизеринцами; Орион ненавидел Слизерин. Но каждый вечер он возвращался в общую гостинную так, будто ему все рады, и каждый день приходил на тренировку так, будто на поле стоит очередь желающих играть под началом грязнокровки. Макналли думал, что так зеркала отражают солнце: загорается хворост, но зеркало остается неизменным.
Мир перед глазами бился, закручиваясь в тугую спираль. Орион сидел прямо на полу, прижавшись головой к его коленям, и его волосы под пальцами Макналли распадались на десятки физических деталей — текстура, легкость, то, как по ним плясал свет от палочки. Руки, казалось, весили целую тонну, и двигались так медленно, будто все время мира превратилось в желе. Часы ушли на то, чтобы намотать прядь волос на палец, и целая вечность — чтобы отпустить. Орион смотрел в одну точку, и бог знает, что он видел в ней.
Когда их отпустило — всего минут двадцать этого тяжелого, застывшего времени — Орион помог ему незаметно вернуться в спальню. Насколько незаметным ты можешь быть, сидя в коляске.
***
Макналли никогда не говорил, как это с ним произошло, а Орион не спрашивал. Собрал, конечно, картинку из деталей, как он всегда делал — отец Макналли сплевывал на землю, сквозь зубы говоря о лоялистах, и после его смерти им пришлось уехать из свободного Дерри. Если бы он был жив, Макналли ни за что не приехал бы в Хогвартс. Отец скорее учил бы его сам — как ведьмы прошлого учили дочерей — чем позволил бы ему даже приблизиться к Британии. Но отец погиб там, где и жил — в Дерри, а Макналли оказался в коляске, а мама, хоть никогда и не была лоялистской, но считала, что волшебников все это не касается. Она не была права тогда, она не была права после. Особенно — после.
— Отец бы меня прибил.
— Со стопроцентной вероятностью?
— С ней. Он всегда говорил, что мы все с… с… связаны, и…
Макналли взмахнул руками в воздухе, надеясь, что капитан просто прочитает его мысли — что-то о том, что люди везде одинаковые. Много позже Орион обмолвился, что, если бы политика магглов их не касалась, он бы не слышал на факультете, как однокурсники громким шепотом пародируют его акцент и фамилию. Но это было потом. По ночам в квиддичной раздевалке Орион любил прикидываться, что его все это не касается. Он — лист на ветру, и единственное, что имеет значение — куда этот ветер принесет его. Макналли молчал, но знал, например, куда дул ветер в его детстве в свободном Дерри, пока он еще чувствовал землю под ногами.
Ветра спускались с холмов, проходя сквозь норы фей и лепреконов, которым они оставляли молоко и хлеб на удачу, и, ударяясь о стены госпиталя, стекали на кладбище.
***
Макналли помнит то время как счастливое. Оно и было счастливым. Они курили по ночам в раздевалке и играли в шахматы за обедом. Орион переодевался в форму, повернувшись спиной к нему, и другие мальчишки в спальне переставали существовать. Орион подарил ему снитч на день рождения, объяснив, что паршивцы привязываются к первому человеку, который поймал их, и снитч вырывался, как рассерженная пикси, пока Орион держал его за крыло. Держал, чтобы Макналли мог поймать.
Через пятнадцать лет снитч принял на себя Круциатус. Оказалось, что эти штуки чертовски крепкие, и чертовски громкие, если ты слышишь их. Так Макналли избежал первого заклятия, но второе попало прямо в цель. Это было похоже… Это было похоже на те ночи в раздевалке, когда твое тело настолько оглушено ощущениями, что ты даже не чувствуешь ничего, мир просто закручивается и закручивается в спираль, и спираль душит тебя, и ты не можешь из нее вырваться; Орион не всегда умел рассчитывать дозу, и иногда это было мучительно. Боль приходит после. Боль всегда приходит после. Пару секунд ты падаешь, существуя в паузе — удар в скулу, от которого спинка коляски до синяков впивается в лопатки, и ты едва не оказываешься на земле, и вспышка перед глазами, когда спина капитана заслоняет солнце, потому что он полез в драку за тебя — в драку с тремя гриффиндорцам, а мир крутится и крутится, и все, что ты чувствуешь — собственное бессилие, а губы у Ориона разбиты и кровят, когда ты целуешь его в раздевалке, притянув за воротник, и ругаешься, и требуешь больше никогда так не делать. Орион потом собирал флобберчервей четыре недели и едва не вылетел с капитанского поста.
Макналли не знал, проходит ли вся жизнь перед глазами, когда ты умираешь. Но это ощущается именно так, когда ты обкурен. Или когда ты корчишься от боли, которая раздирает мышцы даже там, где они не работают уже двадцать лет.
***
Орион седлал его колени в квиддичной раздевалке, и он не чувствовал его тяжести. Но чувствовал жар под ладонями и смех, клокочущий прямо в горле. Проценты и вероятности совершенно вылетали из головы, но он точно знал, что Орион невероятный. Так точно, как только может шестнадцатилетний мальчишка, влюбленный до чертей. Он не помнит, в какую из тех ночей Орион сказал, что станет аврором. Как и всегда с ним, это не было «я хочу». Это было «я буду». И Макналли удивился, что он не хочет остаться в квиддиче, но это удивление было… притупленным, как ощущения, когда косяк едва-едва начинает действовать. В глубине души он знал. Он всегда знал. Знал так же, как когда в детстве смотрел в лица родителей — удивленные и немного застывшие. Они жили в свободном Дерри. Называть его так — или быть магглорожденным слизеринцем с фамилией Амари — само по себе политический акт.
***
Макналли оставался в квиддиче до тех пор, пока квиддич существовал.
Он был одним из первых, кто вернулся на площадку, когда все закончилось.
Если бы кто-то спросил его тогда, он сказал бы, что иногда веселиться и праздновать, и выяснять, кто лучше всех может отбить бладжер, в магической Британии того времени — это лучшая месть, которую ты можешь придумать. Если кто-то очень не хочет видеть тебя живым, сказал бы он, то все, что ты можешь сделать — это жить так полно и так громко, как только можешь. Вести свою статистику. Комментировать матчи. Носить снитч на груди. Называть Дерри свободным. Оплакивать своего лучшего друга. Жить дальше.
***
— Я стану аврором, — сказал Орион, сидя ночью на полу в квиддичной раздевалке, и на секунду Макналли почувствовал себя провидцем. На ту короткую секунду, где математика становится магией, перед ним расстилалось поле вероятностей с процентами и переменными величинами, где он точно знал, что будет с ними дальше — как Орион будет улыбаться все так же и даже шире со шрамом, пересекающим лицо, как он будет улыбаться с колдографии, где будет значиться пропавшим без вести, как тяжело и страшно будет перед рассветом, и как солнце непременно взойдет. Макналли видел себя на земле, Макналли видел себя в крови, Макналли видел себя на колдографии. Орион улыбнулся и передал косяк, и видение закончилось, а знание — осталось. И когда Орион потянулся обнять его, он точно знал, что пойдет на все это. За еще один момент, как такой — он пойдет на это тысячи раз.
