Actions

Work Header

Июль кончился, милая

Summary:

«И все же, если бы мою жену обвинили в грязнокровии, — хотя, разумеется, женщину, на которой я мог бы жениться, даже и заподозрить в такой мерзости было бы невозможно» — сказал Яксли в седьмой книге. Странно слышать такое от Упивающегося, верно?
Если бы твоя жена была грязнокровкой, Яксли? Разве это возможно? Как же это пришло тебе в голову из-за какого-то окна? И какая милая деталь — сидеть внизу и держать ее за руку.
Размышления о том, почему же Упивающийся Корбан Яксли заговорил о том, что делал бы, будь его жена грязнокровкой.

Notes:

И прежде, чем вы начнете читать, обязана сообщить: автор — люто ангажированная свинья, категорически против войны (и против рашки, что по нашим временам практически синонимы) и абсолютно не рад зетанутым любого рода. Если вас это смущает, то найдите красивый крестик в правом верхнем углу.
А если вы также против военных преступников, то добро пожаловать и можно еще на мою телегу подписаться:
https://t.me/+dNFHS8JEZyFkMTY6

Work Text:

В отцовском кабинете стоит тоскливый, серо-сизый полумрак. Вьются кольца от его табачной трубки. Окна привычно зашторены, лишь слышно, как снаружи барабанит по стеклам дождь. Корбан, отвернув голову, разглядывает тяжелые бархатные шторы, насквозь пропитавшиеся дымом, и морщится от едкого дыма.

— Ты поедешь на юг, — медленно, прерывая речь затяжками, сообщает отец, — к тетушке Шарлотте.

— К тетушке… — притворно морщит лоб Корбан, смотрит в упор на отца и едва заметно усмехается, — не припомню такую на гобелене.

— То, что ее выжгла твоя полоумная бабка, не исключает ее из нашей семьи! — гаркает отец, стискивает трубку так, что того гляди швырнет о стену, и Корбан машинально пятится. — Старуха помешалась, родив несчастную девочку без магии, а ты и рад!

Он медленно выдыхает, откладывает трубку и встает из-за стола, готовый уже указать сыну на дверь. Но тот упрямо не двигается с места.

— Скорее уж моя бабка помешалась умом, когда оставила поганую сквибку жить, — чуть шире ухмыляется Корбан, расправляет плечи и щурит янтарные, как и у отца, глаза. — Говорят, в Германии чистокровные семьи до сих пор убивают сквибское отродье, чтоб не позорить семью. Без магии. Просто душат подушками в постелях, если письмо не приходит в положенный срок. Думаю, это самое…

Его надменную речь обрывает пощечина наотмашь. Корбан машинально хватается за щеку. Кожа от удара огнем горит, но он не издает ни звука. Отец смотрит испытующе, медлит, затем отходит обратно к своему креслу.

— Ты поедешь на юг, к тетушке Шарлотте, как я и сказал, — ледяным тоном повторяет он, не глядя на сына. — И проведешь лето у нее. А если понадобится, то и осень, и год после выпуска из школы. Ослушаешься — и в Министерстве тебя даже полы мести и вид из окон зачаровывать не возьмут. Ясно?

— Да.

В кабинете словно становится еще темнее. Сильнее стучит по окнам дождь. Или то стучит уже у Корбана в висках? Он мотает головой, останавливает пустой взор на пыльных, пропитанных дымом шторах и стискивает кулаки.

— Твою палочку, Корбан.

— Что?! — он пятится, машинально хватается за палочку, таращится на отца, позабыв о былом спокойствии. Лицо искажается в нелепой гримасе. — Нет, отец!

— До твоего совершеннолетия почти два месяца, — тем же бесстрастным тоном добивает отец, разворачивается к столу и снова тянется к трубке. На сына и не желает взглянуть. — Ты официально не можешь колдовать. Да там и негде, кругом магглы.

— Ты… ты не посмеешь… нет, я не могу…

Он беззвучно разевает рот, хватает воздух, как выброшенная на берег рыба, и никак не в силах унять дрожь в руках.

— Положи палочку на стол, Корбан. Получишь назад, когда вернешься.

Палочка с глухим перестуком падает из одеревеневших пальцев на пол. Отец невербально призывает ее к себе, разглядывает, словно впервые видит, и прячет в ящик стола. Корбан закрывает глаза.

— Ненавижу вас. Отец.

— Ты поймешь, — горько выдыхает тот, провожает взглядом сына, выскочившего из кабинета, и устало трет ноющие виски. — Со временем ты все поймешь.

***

«Милорд, прошу прощения, но я вынужден на время уехать. По семейным обстоятельствам. Дело, к сожалению, безотлагательно.

Однако сколько бы времени ни отняла поездка, по возвращении, клянусь, я всецело вверю себя вам и служению высшей цели!»

На жердочке ухает сова. Переступает и шумно хлопает крыльями. Корбан, не обращая на нее внимания, крутит в пальцах перо, задумчиво покусывает кончик и раз за разом пробегает взглядом по строкам. Наконец кивает сам себе, скручивает послание трубочкой и привязывает к лапке совы.

Даже когда птица скрывается в ночной мгле и ее уж никак не представляется возможным разглядеть, Корбан все стоит у распахнутого окна и смотрит вдаль. Пальцы судорожно стискивают подоконник. Ветер треплет его коротко остриженные волосы.

***

Июль, который день ото дня разгорается все сильнее и заливает теплом раскинувшиеся пасторальные просторы, лишь иссушает мятущуюся душу Корбана. Несчастный, он дни напролет просиживает в комнате на втором этаже тетушкиного дома и клянет отца, ненавистных простецов, поганых магглолюбцев вроде того же Дамблдора. Наверняка старикан и виноват в этом его злоключении.

Лишь книги, с необычайной ловкостью припрятанные перед отъездом в чемодане, спасают его в заточении от беспросветной тоски и уныния. «Тени и духи», «Волхвование всех презлейшее», «Тайны наитемнейшего искусства» служат ему опорой в тягостные июльские дни, которые вынужден он терять в ненавистном простецком захолустье, лишенный чести, достоинства и палочки.

Час от часу все глубже погружается Корбан в сожаления и страдания о горькой своей судьбе, как вдруг в его скорбную обитель врывается незваный звонкий смех. Он пытается отстраниться, сосредоточиться на своих мыслях. Но хохот — девичий, кажется, — вновь и вновь нарушает его уединение.

Сдавшись, Корбан толкает створку и выглядывает в окно, чтобы поглядеть, кто это там столь неподобающе громко хохочет. Книга с его колен тут же ухает вниз, наружу.

Жаль, не на голову хохочущей девице! Было б ей впредь уроком.

***

В полнейшем смятении Корбан бежит вниз. Мысли, одна страшнее другой, мечутся в его сознании. А если девица испортит книгу? Или утащит? Или вздумает почитать? Да здесь даже память ей стереть некому!

А он? С ним-то что будет, когда отец узнает? Да его со свету сживут! И книг уж точно после эдакого не видать. Да и милорд не похвалит за такое обращение с драгоценными фолиантами!

К превеликому его ужасу, девица с книгой в обнимку стоит прямо посреди их гостиной. И преспокойненько треплется о чем-то с тетушкой. Но стоит лишь Корбану выйти в гостиную, девица как в ни в чем не бывало поворачивается к нему и с улыбкой протягивает книгу.

— Похоже, это вы обронили, — открыто разглядывая его, говорит она. — Будьте осторожнее впредь.

Она смущается, пихает книгу ему в грудь. И Корбан неловко забирает фолиант, даже не глянув на него. Так и не сводит глаз с девчонки. У нее светло-золотые, будто напоенные солнечным светом, кудри, небрежно рассыпанные по открытым плечам. Ярко-зеленые, будто ведьмовские, глаза, опушенные почти что бесцветными ресницами. И широкая заразительная улыбка. И Корбан, глазея на девчонку, как болван, не в силах выдавить ни слова, какой бы архивеликий темный мог он ни был.

— Вы очень красивый юноша, Корбан, — между тем говорит девица, будто не замечая его нелепого молчания. — Особенно когда не прячетесь за шторами.

— Я… э-э-э… я…

— А не хотите сходить в субботу на ярмарку? Приходите! — она дергает его за руку, обхватывает его ладонь, согревает в своих, таких удивительно нежных, и заглядывает в глаза. Да что там! В самую душу! — Придете же? Обещайте, что придете! Будут вкусные пироги и танцы. Вы любите танцевать?

«Ты бы сбежала отсюда, вопя от ужаса, если б узнала, что я люблю».

— Не особо, — выдавливает он, наконец совладав со смущением, выдергивает руку и пятится к лестнице. — Танцы в особенности не люблю.

— А вы умеете? Хотите, я вас научу? Это очень просто. И весело!

Когда девица бросается к нему, Корбан жмурится и изо всех сил цепляется за книгу. Что, впрочем, не особенно его спасает. Девица уже хватает его за руки, тянет за собою в пляс прямо по гостиной и как-то легко, играючи, поправляет его неловкие, будто окаменевшие ноги.

Позабытая книга падает на пол. Тетушка, хитро улыбаясь, ускользает на кухню. А смеющаяся девчонка все кружит Корбана в простеньком заводном танце по гостиной. Осмелев, он открывает глаза и пялится на сияющее от радости лицо, на разлетающиеся кудри, прижимается поневоле к теплой упругой груди, обтянутой лишь тонкой тканью платья, и никак не может вспомнить, отчего ж сердился на эту прекрасную деву.

***

Духота. Знойные июльские дни в этой глуши сменяются даже более удушливыми ночами. Ни единого дуновения ветерка до самого рассвета. Корбан ворочается на сбитых, промокших насквозь от пота простынях и клянет ненавистную деревеньку, тетку-сквибку, всех простецов и в особенности зеленоглазую девицу, что никак не выбросить из головы.

Стоит прикрыть глаза, и тут же является она, как вживую. Хохочет, тянет к нему загорелые руки, сверкает глазищами своими колдовскими. И Корбан разве что не на коленях перед нею стоит.

За окном меж тем занимается рассвет, а сна по-прежнему ни в одном глазу. Лишь нестерпимые, выматывающие грезы о девчонке, которой он даже имени не сподобился спросить.

Промаявшись еще с час в бесплодных попытках уснуть, Корбан сдается и выбегает из дому в надежде хоть немного освежиться. Однако снаружи его ждет такая же изнуряющая духота. Стянув рубаху, в одних штанах и босиком, как последний простец, Корбан направляется в низину, к речке.

Он летит по каменистой тропе чуть ли не вприпрыжку, уже воображая себе, как окунется в прохладную спасительную воду. Как вдруг неведомая сила сбивает его с ног, валит прямо на спину. И сверху, как чудо господне, падает на него та самая девица.

— Ой!

В первый миг Корбан теряется настолько, что даже не находится с ответом. Неловко придерживает ее и пялится в широко распахнутые зеленые глаза. Запоздало понимает, что придерживает ее за упругую ягодицу, и тут же в жутком смущении отдергивает руку, отворачивается. Щеки заливает жгучий румянец.

Девица неловко возится на нем, рождая совсем уж неуместные стремления, а с тем и крайне постыдные ощущения. Корбан, все острее ощущая растущий жар в паху, нарочито грубо спихивает девицу с себя, подрывается и старательно одергивает штаны.

— Прости, пожалуйста! Обычно здесь никто не ходит так рано.

Корбан, избегая смотреть на нее, переводит взгляд в сторону и натыкается на ту самую махину, которая, верно, и повинна в его падении.

— Что это черт возьми такое?!

— Прости, пожалуйста, я тебя не заметила! — пропустив его вопрос мимо ушей, продолжает тараторить девица. — Не удержала руль, не знаю, как так вышло. Ты в порядке? Сильно ушибся?

— Я цел, — Корбан отталкивает наглые ручонки, отступает и кивает на поверженную махину. — Что это такое?

— Велосипед, — мельком оглянувшись, расплывается в улыбке девица и отряхивает пыль с платья. — Ты что, никогда велосипедов не видел? Где же ты рос?

— Не ваше дело, — обрубает он, отворачивается и дает себе зарок выбросить из головы и всяких вздорных девиц, и тем более их простецкие ве-ло-си-пе-ды. — Прошу простить, мне пора.

— Какой же ты странный, Корбан Яксли! — донеслось в спину. — Но милый все же. Не будь таким букой! Я бы с удовольствием научила тебя кататься на велосипеде.

— Букой? — он останавливается шагах в пяти от девицы, оглядывается через плечо и в отцовской манере вскидывает бровь. — Что еще, позвольте узнать, за бука?

— Самый обыкновенный бука, — заливается хохотом девчонка, — которым детей пугают!

— Никакой я тебе не бука!

— Ну тогда соглашайся на велосипеде прокатиться! — лукаво подмигивает девица, поднимает этот свой драндулет и подкатывает ближе к остолбеневшему Корбану. — А не умеешь, так я тебя научу! Правда-правда! Или ты все же бука! Самый настоящий!

Тот качает головой, грозно хмурит брови и пытается глядеть исподлобья, но девица только хохочет на все его гримасы. И Корбан, оглядевшись, сдается.

Кататься ни на каких драндулетах он, само собою разумеется, не умеет, а потому девица помогает ему сесть, придерживает за руль и сиденье и, прижавшись сбоку, медленно катит его по тропке вперед.

Они понемногу разгоняются, да еще тропа уходит вниз. В лицо — после стольких-то дней несносной духоты! — бьет свежий ветер. Девица прижимается все теснее, вжимается грудью прямо ему в плечо. Корбан против воли расплывается в улыбке и подставляет лицо бьющему ветру. Сердце колотится как сумасшедшее, того и гляди выскочит из груди.

Они летят все быстрее. Девица вдруг на полном ходу запрыгивает на железную перекладину, что пролегает между рулем и сиденьем.

— Держись крепче! — кричит она, на миг поворачивает к нему голову и заливается хохотом. Безумная ведьма!

И Корбан держится. Сжимает рукояти адской колесницы изо всех сил, пока их несет вперед. А затем мир разлетается, пускается в круговерть. Грохочет и свистит вокруг. И Корбан думает, что готов даже умереть в этот миг. Прямо под звонкий смех безумной девицы.

***

Выцветшей, серо-голубой полосою разливается над лугами июльское небо. Неизмеримо высокое, бездонное и спокойное. И медленно, растягиваясь, плывут по нему облака, то устремляются вперед, то, как бы зацепившись за что-то в бескрайней вышине, останавливаются, расползаются прерывистыми лоскутами.

Лишь покой и мерное течение белых облаков, ничего более не существует для этого неба. И Корбан, затаив дыхание, глядит на него, провожает бездумным растерянным взором чинный полет облаков. Из груди еще бешено выпрыгивает сердце. На груди же, тяжело дыша, лежит девица. И Корбан, обнимая ее одной рукой, думает, что ничего ему более в сущности и не надобно. Лишь безграничное небо над ним, жар в груди и милая, милая девушка рядом, что так доверчиво льнет к нему.

Он не помнит уж, отчего так ненавистна была ему тетушка, и эта деревенька, и душный июль. Как не помнит и причин, что требуют его назад, в Лондон. Он готов в тот миг расстаться с палочкой навеки, не колдовать впредь и целый мир сложить к ногам милой девушки, которой он даже имени не знает. И это последнее обстоятельство, пожалуй, единственное, что его в самом деле беспокоит.

Но он не успевает спросить: девица с заливистым хохотом подскакивает, на бегу скидывает с себя тонкое платье и кидается прямо в речку. Корбан так и сидит в траве, таращится на нее и не может глаз отвести. Девица чудится ему то русалкой, то нимфой, то еще неведомо каким созданием. Корбан всецело убежден, что люди не способны быть столь очаровательны и только колдовское существо может лишить его рассудка, ввергнуть в такое отчаянное, необъяснимое помешательство.

Час, а может, два или даже все три часа спустя они, тяжело и шумно дыша, лежат в той же высокой траве у речки. Мокрые, нагишом, прислонившись голова к голове. Девица лениво улыбается и перебирает его волосы, на что он покорно склоняет голову. И тут же стыдливо жмурится: из такого положения взгляд сам собою упирается в ее полные высокие груди, прикипает к острым торчащим соскам. И даже крепко-накрепко зажмурившись, Корбан не в силах выбросить из головы порочного видения. А девица как ни в чем не бывало путает пальцами его волосы и, вот уж немыслимая дерзость, закидает на него влажную теплую ногу.

— Ага, ты все же умеешь улыбаться…

— Да. Умею.

Корбан поднимает взгляд к влажным приоткрытым губам и не может вспомнить, отчего прежде не жаловал эту девушку. Отчего дурно было бы прикоснуться к ней или…

— Бекка! Вот ты где!

Громкий раскатистый бас заставляет его вздрогнуть. На них обоих, лежащих нагишом и практически в обнимку, падает широкая тень. Девица запрокидывает голову и, приглядевшись, расплывается в улыбке.

— Уиллем, ты напугал меня!

— Вот как? Давно ли моя невеста стала меня бояться?

Уиллем, высоченный плечистый простец, хохочет, за руку, точно пушинку, поднимает девицу — Бекку! — и прижимает вплотную к себе. Его рубаха и штаны мигом промокают, но этому громиле будто и дела нет. А Корбан все лежит, как дурак, и глазеет на них. Даже когда громила склоняет голову и жадно целует разомлевшую Бекку. Будто сожрать ее хочет на том же месте.

Корбан отворачивается. По реке пробегает мелкая рябь. Ветви ивы склоняются к самой воде. Солнце уже высоко висит на небосклоне, палит нещадно.

Ладонь пронизывает резкая боль. Корбан опускает голову и разглядывает пучок травы с комками земли на белесых корнях. Он и сам не замечает, как успел их выдрать. Поперек ладони проступает росчерк пореза, и мелкие алые капли показываются на розоватой коже.

***

До самых выходных Корбан раздумывает о приглашении на треклятую ярмарку. С пирогами и танцами, будь они неладны. Да разве нужны ему пироги, танцы и простецы с их гуляньями?!

Но стоит лишь порешить дело отказом, перед внутренним взором встает опечаленная Бекка и протягивает к нему раскрытую ладонь. Корбан рычит с досады, рисует в мыслях тот злосчастный поцелуй с громилой Уиллемом, а затем дополняет и еще чем похуже. Едва ли же Бекка, эта деревенская простушка, отличается целомудрием! О, по Уиллему сразу видно, такому местные девицы наверняка все дозволяют, безо всякого стеснения!

Корбан подскакивает с постели, швыряет подушку о стену и мечется раненым зверем из угла в угол.

***

Он все же идет на чертову ярмарку. И не замечает, как украдкой прячет улыбку тетушка, провожая его и подсказывая дорогу. В голове мечутся разрозненные мысли. На кой черт он туда тащится? Что ему делать там?

Будь у него хоть палочка, он бы показал, чего этот тупоголовый Уиллем стоит на самом деле. Пустышка он! Хам, грубиян, деревенщина, плечистый дылда. Да что она вообще в нем нашла?

Да знала бы она только!

Между тем незаметно темнеет. Толпа расходится, лавки пустеют. Яксли, как привязанный, идет за парочкой, прожигает широкую спину яростным взглядом и стискивает кулаки. Он пробирается за ними следом, пригибаясь и прячась в высокой траве.

Смотрит. Жадно, как в лихорадке. На ручищи деревенщины, что задирают цветастый подол платья. Оскорбительно, возмутительно короткий! На изгибающийся тонкий стан. На полные груди, которые грубо сминает этот чурбан.

Бекка жмется, цепляется за его запястья и тут же смеется, обнимает за плечи. Шепот и ее звонкий заливистый смех сменяются поцелуями, треском ткани. Глупая, глупая Бекка!

Корбан тыльной стороной ладони отирает лицо, разворачивается и со всех ног бежит прочь. Бежит быстро-быстро, насколько духу хватит. А затем, изморившись, падает прямо на потрескавшуюся от засухи землю, молотит по ней кулаками. И глухо, отчаянно воет.

***

Знойная духота сменяется бушующими июльскими грозами. У Корбана теперь есть уважительный повод запираться в комнате на втором этаже, чем он с охотою и пользуется. Допоздна читает книги, которые более не разжигают огня в его душе, глазеет за окно, где сверкают молнии да грохочет гром.

Его уединение в один из таких дождливых дней нарушает робким стуком в дверь тетушка. Корбан готов уже прогнать старуху, как слышит заветное имя. Бекка. И что-то болезненно дергает, натягивается в груди.

Отложив книгу, он молча спускается на первый этаж. И в самом деле Бекка. В одном тонком платье, промокшая до нитки. Зуб на зуб не попадает. А все же стоит и дожидается его.

Ну что за дурочка? Заболеет еще! А у него тут ни палочки ее высушить, ни зелий — потом лечить. Под руку попадается потрепанный плед, в который он тут же заворачивает непутевую девицу.

— Сп-п-пасибо, Корби…

Он думает было возмутиться такому фривольному обращению с собственным именем, но замолкает, не проронив ни звука. А на душе от этого «Корби» отчего-то теплеет. Бекка же так и стоит перед ним, кутается в плед и смущенно улыбается.

— Я… я обидела тебя чем-то?

Он мотает головой, резко отдергивает руки и скрывается в тени, в дальнем углу гостиной. От одного жалобного взгляда зеленых ведьмовских глаз сердце на части рвется. Но он закусывает губу и упрямо молчит.

— Скажи мне, пожалуйста! Я не хотела тебя обижать, клянусь, — чуть не плача, продолжает Бекка и делает крохотный шажок к нему. — Пожалуйста, Корби, объясни мне, что не так? Я вовсе не хотела бы с тобою ссориться, ты ведь очень милый и забавный.

— Вот как? — срывается все же Корбан и выступает из тени ей навстречу. — Отчего ж тогда ты выбрала этого Уиллема, а не меня?!

— Господи, всего-то? — расплывается в широкой улыбке Бекка.

Она скидывает плед и кидается было к Корбану, но тот коротким жестом останавливает ее. Хмурится и глядит исподлобья. Сверкают в полутьме янтарные, точно соколиные, глаза.

— Ты достойна большего, — тихо, но веско и отчетливо в звенящей тишине произносит он, шагает ближе и невесомо касается ее мокрой щеки. Скрипит зубами от злости. — Больше, чем… безмозглый деревенщина, который лапает тебя на городской площади и лезет под платье в поле.

— Большего — это тебя, получается? — Бекка заливается румянцем, смеется и гладит Корбана по щеке. — Какой же ты все-таки милый, Корби.

— Так выбери меня! Я увезу тебя прочь отсюда, поселю в Лондоне, в лучшей квартире в центре. Буду водить в кафе, рестораны и в оперу. Ты хоть бывала в опере? А, неважно. Ничего не имеет значения, только соглашайся — и я положу весь мир к твоим ногам. Зачем тебе этот деревенский дурак? Что он даст тебе? Ораву детей, тяжелый труд, болезни, нищету, раннюю смерть? А то еще вздумает пить, колотить тебя. Что за жизнь здесь?

— Я люблю его, милый Корби, — с мягкой, не по годам мудрой улыбкой возражает Бекка. И отступает. — И стану его женой. А что даст… разве я создана для оперы? Куда мне? Трудом и болезнями меня не напугать, а орава детишек — так и хорошо. В твоем Лондоне так не живут, ну и зачем мне туда? Я там буду чужой.

— Моей! — в отчаянии кричит Корбан, тянется за ней, падает на колени и протягивает руку за ускользающим силуэтом. — Ты будешь моей… моей… прошу тебя, Бекка…

— Милый, милый Корби…

Она наклоняется. Его окружает запах полевых трав, яблок и выпечки, резкого озона после дождя и нежный, от самой кожи исходящий аромат. Бекка медлит, придерживает ладонью его за щеку и нежно касается губ. Всего-то секунда!

— Все давно решено, — тихий голос вколачивается ему приговором в самое сердце. — Ты очень славный, правда. Но я люблю Уиллема. У нас свадьба через неделю.

Бекка уходит. Корбан не находит сил подняться.

Он не знает, сколько так стоит и сумеет ли когда-нибудь в жизни подняться. Не знает, как сердце его еще находит силы и причины биться в груди. Не замечает, как тихонько подходит тетушка и помогает ему встать, придерживает под локоть, усаживает в кресло.

— Корбан, дорогой, неужто вы с Беккой поссорились? Такая милая девочка…

— Милая… — эхом отзывается Корбан. Перед глазами все стоит ее улыбка.

И больно. Господи, отчего так больно-то, так давит в груди?

— Так, может, пригласишь ее на день рождения? — между делом продолжает тетушка, помешивая ароматный чай. — Глядишь, и помиритесь. Ты подумай. Неделька-то всего осталась…

— К черту! — срывается вдруг Корбан, подскакивает, швыряет плед в стену и выбегает из гостиной. Кричит уже с лестницы: — К черту Бекку! К черту дни рождения! К черту свадьбы! В пекло все!

За окном бушует отчаянная июльская гроза, готовая и вековые дубы с корнем выворачивать.

***

Гроза утихает к вечеру. И на долгие дни повисает над простецкой деревушкой затишье. Даже небо, умытое затяжными дождями, проясняется, сияет лазоревой чистотой. Корбану же и дела нет до местного неба, гроз и погожих деньков. Он лежит, запершись в своей комнатушке, глядит в потрескавшийся низкий потолок и воображает все новые и новые способы, какими изничтожил бы этого проклятого Уиллема. Будь у него только палочка с собою!

Порою ненависть его, выжигающая изнутри, перекидывается, как лесной пожар, на отца — виновника его беспалочкового бессилия — и на тетку. Уж бог весть отчего, разве за то, что пустила эту плутовку Бекку в дом.

И никогда, даже в полузабытьи, не смеет он и помыслить дурного в отношении самой Бекки. Десятками и сотнями выдумывает ей оправдания, доходит даже до того, что чертов Уиллем как-нибудь околдовал ее. Но нет, никак не может Корбан обвинить ее, возненавидеть, как следовало бы.

И больно, до ужаса больно сдавливает грудь от одного воспоминания о ее улыбке.

***

Он не замечает, как проходит день за днем. То забывается тревожным, зыбким сном, то вновь глядит неотрывно в потолок. Порой подскакивает и мечется в безысходной ярости, но подобные приступы длятся недолго и оставляют его в полнейшем опустошении.

Тетушка изредка стучится в его дверь и исправно оставляет еду, которую сам Корбан большей частью игнорирует. Лишь изредка хватает он ломоть хлеба или немного мяса, хотя с самого визита Бекки вовсе не ощущает и тени голода.

Очередной рассвет застает его лежащим без сна в постели. Снизу доносится какой-то шум, топот, но Корбану и дела нет. Пусть хоть грабят, право слово. Ему-то что?

Он не поворачивает головы, даже когда распахивается хлипкая дверь. Так и глядит на поднимающееся над рекою солнце, на игру багрянца с золотом у кромки небосвода. Щурится на слепящий диск и устало улыбается.

— Яксли…

Холодный резкий голос заставляет вздрогнуть. И он поспешно слетает с кровати. Выпрямляется по струнке и почтительно склоняет голову.

— Неужто ты не рад нас видеть?

— Чрезвычайно рад, милорд, — скрывая дрожь в голосе, заверяет он и искоса оглядывает спутников Темного лорда. — Это большая честь для меня. Я и не надеялся…

— О, не волнуйся, Яксли, — перебивает его милорд, обводит палочкой комнатушку и брезгливо морщится. — Меня быстро просветили о милом плане твоего отца. Надеюсь, он не сработал? Маггловская пастораль не поменяла твоих взглядов?

Яксли поднимает голову. Темный лорд сверлит его вкрадчивым, испытующим взглядом. Будто в самую душу готов заглянуть. И Яксли нечего скрывать, он лишь растягивает пересохшие губы в холодной улыбке.

— Разве что в сторону еще большей ненависти к грязнокровкам.

— Так значит ты готов присягнуть мне?

Вместо ответа Яксли падает на одно колено, рвет рукав рубахи и выставляет вперед левую руку. Лорд склоняется к нему. На миг Корбан даже надеется вновь ощутить яблоневый дух, но быстро выкидывает глупые фантазии из головы и обращает к милорду полный преданности взгляд.

Палочка до боли давит на открытую кожу. Жжение разливается от ее кончика во все стороны. Кожа стремительно темнеет. И вскоре проступает отчетливый рисунок. Яксли с благоговением разглядывает драгоценный дар — Темную Метку.

Милорд прячет палочку, наклоняется к своему новому слуге вплотную и шепчет у самого уха:

— Я только что убил твою тетушку. Не станешь горевать об утрате?

— Поблагодарю, — без раздумий выдыхает Яксли. В полутьме крохотной комнатки сверкают соколиные глаза. Кривятся в оскале губы. — И еще больше — за убийство отца, который отправил меня сюда.

— Что ж… — милорд выпрямляется, оглядывает своего слугу и едва заметно, самыми уголками губ, улыбается. Кивает ему подняться. — Твое заточение окончено, мой юный друг.

***

— А не устроить ли нам веселье здесь? — со скукой тянет один из Упивающихся, поправляет маску и, опершись на подоконник, разглядывает сонную пастораль. — Местечко само напрашивается. Простецами разит.

— Разве что ты одолжишь мне палочку, Лестрейндж, — огрызается Яксли, нервно поправляя одежду и спутанные, неприлично отросшие волосы. — Моя по-прежнему у отца, будь он проклят.

— Ах да… с днем рождения, Яксли.

Тот оборачивается, сглатывает и завороженно глядит на футляр в руках своего господина. Под темной крышкой, на бархатной подложке, мягко поблескивая полировкой, лежит она. Величайшая драгоценность, какую можно только помыслить.

Яксли едва не дрожит, принимая новенькую палочку от Лорда. Трясущейся рукой обхватывает рукоять и на пробу взмахивает. По комнатке разлетаются искры.

Солнечное искрящееся золото и яркая колдовская зелень.

— Если позволите, милорд, я бы поддержал идею устроить здесь веселье, — с отвращением разглядывая опадающие искры, произносит Яксли. Щурится. Косится на постылую деревушку за окном. — И даже знаю, куда нам лучше направиться.

***

Теплый солнечный свет заливает скромную деревянную церквушку от лавок и до самых высоких сводов. Его блики играют в витражах, переливаются на ликах святых и ангелов, подсвечивают радостную деву Марию с младенцем.

И, подобная ей, златокудрая дева в белом безыскусном платье стоит у алтаря. Широкая улыбка красит ее пуще всяких украшений. Она вся будто светится от бесконечной, всепоглощающей любви и глаз не сводит со своего зардевшегося жениха.

— И если кто-либо может назвать причину, по которой эти двое не могут быть вместе, — зычный, важный голос священника проносится над головами всех собравшихся, взлетает под самые своды, пробирает до дрожи. — Пусть скажет сейчас или же…

— Есть одна! — прерывает церемонию громкий, высокий голос, почти что детский.

Все оборачиваются на шум. В проходе стоит растрепанный Корбан и позади него несколько незнакомцев в диковинных черных одеждах.

— Корби?

Сверкают на солнце зеленые глаза. Губы привычно расплываются в улыбке. Едва заметно подлетают от резкого движения и вновь ложатся на плечи золотые кудри.

— Корби!

Бекка улыбается и смотрит на Яксли широко распахнутыми глазами, зелеными-зелеными, как июльская луговая трава над речкой.

Но июль кончился, милая.

— Авада Кедавра!

Зеленый луч прорезает церковный проход, врезается в грудь пастора, и тот валится у алтаря, опрокинув следом за собой чаши с вином и плошку с парой колец. Мелкая девчушка роняет корзину с лепестками цветов, истошно вопит, пока и ее не успокаивает Авада.

— А мы как раз вовремя! — заливается хохотом Лестрейндж, перегораживает проход и вскидывает палочку. — Отчего никто не веселится? Таранталлегра! Танцуйте же, поганые простецы, танцуйте!

***

Яксли, обессиленный и измотанный, валится на скамейку, спихивает окровавленный труп на пол и брезгливо вытирает руки о рясу священника. Поджимает губы, глядя на Бекку, и качает головой.

— Тебе следовало выбрать меня, — устало выдыхает он, наклоняется и стирает кровь с ее щеки. — Видишь теперь?

— Ты чудовище, вот что я вижу!

— А ты по-прежнему любишь своего Уиллема, да? — его лицо перекашивает. Кривятся губы в больной, истерической ухмылке. Рвется из глотки рваный, безудержный смех. — Все еще любишь его?

— Да!

— Мы, кажется, совсем забыли о молодых, — приближается к ним Темный лорд, и разговор обрывается сам собою.

— Да, милорд. Но у меня есть для них подходящий подарок, — Яксли поднимает палочку, в последний раз окидывает тоскливым взглядом Бекку и указывает на Уиллема. — Как там принято, и умерли они в один день, верно?

— Пощади ее! — кричит этот деревенский дурак, рвется ему наперерез. — Она ни в чем не виновата! Убей меня, только не Бекку…

— О, я ее и пальцем не трону, — скалится Яксли в ядовитой ухмылке. — Империо!

На негнущихся ногах Уиллем подходит к Бекке. Та плачет и жмется к алтарю. Уиллем убирает вьющиеся локоны с ее плеч, нежно гладит по щеке и смыкает руки на ее горле.

До последнего вздоха она не сопротивляется, не вырывается, только доверчиво глядит в его отрешенное лицо.

Яксли стискивает зубы. Из ослабевшей руки с дробным перестуком падает на пол палочка.