Work Text:
Неужели хоть один человек скажет, что цветы вишни ему примелькались, потому что они распускаются каждый год?
Сей-Сенагон
28 марта 2011 года
Если отъехать от шумного, наводненного туристами Беппу всего на несколько километров, то можно с легкостью потеряться для цивилизации, обретая взамен драгоценную свободу.
По крайней мере, так они думали, когда снимали этот дом.
Это было старое, потемневшее от времени здание, окруженное лесом и отцветающей уже сакурой.
Дом в японском стиле, с расписными седзи. — она даже удивилась вначале, дитя города, что роспись в этой глуши, при этой влажности, не потеряла своей неяркой традиционной свежести. Этот старый дом, с пружинящими под ногами татами, с вынесенными на улицу для отбеливания циновками, с какэмоно, содержащим строчки из Исса, неожиданно грустными строчками для того, чтобы держать их постоянно на виду:
Печальный мир!
Даже, когда расцветают вишни.
Даже тогда…
И еще с двумя комнатами — в восемь татами и в шесть, что было даже больше, чем им требовалось вдвоем; старый дом, который всем своим видом гарантировал спокойствие, покорил их почти сразу, с первого взгляда.
— Мы его берем, — сказал он на своем чуть неправильно звучащем японском и пожал руку риелтору — японцу средних лет, тщательно пытающемуся скрыть свою проплешину, начесывая остатки волос на лоб.
— Подпишем договор, — проговорил тот, суетливо доставая все необходимые документы, словно опасаясь, что клиенты могут передумать. — У вас есть инкан?
Она улыбнулась — вот глупый человек, откуда у этого парня может быть инкан, он что, не видит, что с ним ведет дело европеец?
— Возможно, моя подпись заменит его?
На вопрос молодого человека японец замялся.
— Может быть, у вашей спутницы есть инкан? Тут форма, понимаете…
Конечно, у нее была печать, свежая, новенькая, заказанная после смерти матери. Она, не торопясь, достала ее и оставила след на бумаге, рядом с размашистой подписью латиницей своего партнера.
Риелтор удовлетворенно поставил дату и обмахнулся договором.
Возможно, ему стало радостно не только от заключенной сделки, но и от того, что наконец-то можно поехать домой и выпить холодного пива — жара в Беппу стоит адская, — а может, его просто кинуло в пот от этой парочки: молчаливой молодой японки и бледного веснушчатого парня с вытянутым европейским лицом.
— Отличная сделка, — сказал риелтор, чтобы что-то сказать. — Это замечательный дом. Надеюсь, вы будете тут счастливы.
Эти двое посмотрели на него несколько тупо, словно не понимая.
— Счастливы? — повторил европеец. — I wouldn't be so sure.
В английском языке японец не знаток, но что-то подсказало ему, что стоит держаться от этих двоих подальше.
Он уехал, оставляя эту пару там, — в глуши, такой близкой от оживленного Беппу, но скрытой от любых любопытных глаз.
Они не смотрели ему вслед.
Ранее
Они с самого начала молчат о том, что знают друг друга, как и о том, что вышли друг на друга не случайно. Никаких объяснений, ничего такого. Она не удивляется, когда он приходит в пансион и садится рядом — возникший из ниоткуда призрак прошлого. Он не удивляется, что в ее взгляде нет страха. Они остались вдвоем и должны были найти друг друга. Только в этом нет ни капли романтики.
Он забирает ее из пансиона, ставит размашистую роспись на выписке из личного дела — «Да-да, я уведомлен обо всех возможных трудностях», — и в тот же день они уезжают в Киото.
Им больше нет дороги в Токио.
В ту же ночь она приходит к нему. Он ждал этого, только не знает, что будет дальше — удар ножом в сердце или плевок в лицо. Входя в противоречие с любым развитием событий, она целует его, лежащего на татами, и такого спокойного, словно постигшего суть пути самурая.
— Что мне бояться, — шепчет он, отвечая на ход ее мысли — она еще раньше угадала в нем эту способность. — Я все равно был мертв.
В доказательство он берет ее руку и кладет на свою грудь. Сквозь тонкую футболочную ткань она чувствует неровности кожи. Торопливо задирая майку, словно боясь, что он просто пытается ее обмануть, размягчить и нанести удар, она видит некрасивые белые шрамы — словно кто-то пытался просеять через него все дурное, отделить зерна от плевел.
Если соединить каждый из шрамов пальцем, обозначив невидимую линию, — так она по точкам собирала рисунки в детстве, — можно нарисовать какую-то непонятную картину. Только теперь она не знает радоваться ли его страданию или же плакать, что они остались вдвоем и даже не могут ничего сделать друг с другом, боясь потерять единственное, помогающее не упустить ощущения реальности. Речь идет не о памяти — оба с радостью лишились бы ее, в попытке начать все с начала, но нет, они нужны друг другу, чтобы было перед кем притворяться живыми.
Потому что окружающий мир не дает им такой возможности. Хотя вначале они стараются: выходят в магазин за продуктами, она пробует готовить — все так, словно у них нет отличий от других людей, — но проходит неделя, и становится ясно, что более так продолжаться не может. Среди ее немногочисленных личных вещей пара платьев, свитер, кимоно, оставшееся после последних новогодних празднеств, которые она встретила еще в безмятежном неведении о своем будущем, какие-то книги, которые не открывали уже много-много месяцев, — и все это умещается в небольшой холщовой сумке.
Он берет с собой и того меньше — в перекинутом через плечо рюкзаке лишь пара футболок, ноутбук и зубная щетка.
На двоих у них нет ни одной фотографии, ни единой зацепки к событиям прошлого — так им кажется, когда они выезжают за пределы Киото и забегают по дороге в кабинку для моментального фото. Через полторы минуты автомат выдает им ленту фотографий — вот он хмурится, а она корчит ему рожу, вот она серьезна, он целует ее в висок, вот… Почему-то, при взгляде на эти снимки, возникают серьезные сомнения, что они оба все еще живы. Он выбрасывает фотографии в мусорку, прямо рядом с кабинкой. Она медлит, но уходит вслед за ним, поборов желание захватить на память хоть одну фотокарточку. Их отражения так и остаются улыбаться из темноты мусорного ведра на вокзале в Киото.
Она знает его под именем Мэтт, он зовет ее Саю, никогда не упоминая фамилию, — им нечего скрывать, вот только и быть действительно близкими эти двое никогда не хотели, а потому странно, что сидят друг напротив друга в вагоне. Они проезжают Осаку, Нагою, Хиросиму — не спрашивая даже взглядами, где конец пути.
Беппу становится наитием, словно меньшим из зол, словно попыткой — очередной — слиться с толпой.
По ее молчаливой просьбе они покупают ему дешевое кимоно — и ошибаются с длиной, потому он выглядит в этой одежде нелепо, особенный смех у нее вызывает вид худых ног, торчащих из-под подола. Он настроен стоически и никак не выражает своего неудовольствия по поводу этих смешков.
И все же тут им тоже нет никакого места.
В этом новом мире, где все идет по-старому, мире, который уже начинает забывать, если не забыл совершенно, о недавней трагедии — терроре, по мнению Мэтта, — этим двоим, носителям слишком большого бремени, совершенно, абсолютно нет места.
Идея снять свой дом приходит вместе с уведомлением о разблокировке счетов — высшие инстанции признают его ни в чем не виноватым (они оба не празднуют это решение, но и не оспаривают его), делая их обоих — весьма вовремя — обеспеченными людьми. Она не спрашивает, откуда у него столько денег. И не спрашивает, почему же на него не повесили всех собак, все темные пятна этой истории. Он не говорит ничего о том, как умел работать с информацией, как и о том, что всем «серьезным» организациям надоело возиться с этим темным делом. Кира имел все эти конторы и их мнение в течение нескольких лет, лучшее, что они смогли придумать в ответ, — это предать его память забвению.
— Нам нужно обзавестись домом, — говорит он вместо этого.
Они начинают поиски, и удача сама идет в руки.
Видимо, мир, празднующий освобождение от ужаса, желает, чтобы они, два темных пятна, исчезли как можно быстрее.
29 марта 2011 года
В первую ночь они не спят.
Не спят от ощущения тишины, громкого стрекота цикад, непривычного спокойствия природы; безуспешно пытаются притвориться спящими, пока, не выдержав всего этого и решительно отбросив одеяло, он не выходит покурить на улицу и вдруг, стоя спиной к темноте дома, присвистывает:
— Иди сюда!
Лежа на футоне, она неохотно натягивает на голое тело старое, яркое новогоднее кимоно и выходит к нему, захватывая с собой керосиновую лампу. Стоя босиком на циновках, он, запрокинув голову, глядит куда-то наверх.
— Смотри, как красиво…
Она повинуется и замирает.
Небо над ними темное, насыщенное, живое.
Не отрывая взгляда от неба, он докуривает сигарету.
Даже дым в этом чистом воздухе ощущается совсем иначе. Ей начинает нравиться эта его привычка — интересно, а как это, курить с простреленными легкими? — и она сама прикуривает ему от керосиновой лампы вторую.
После этого он берет ее прямо на этих старых циновках, под этим огромным, бесконечным небом. Ей немного хочется плакать, чувствуя поцелуи и ощущая тепло рядом, но это какие-то непонятные слезы: если и от боли, то это приятная боль.
Он закуривает третью, когда она запахивается в свое кимоно, — это не то чтобы стыдливость, но ночи холодные, да и так безопасней.
Интересно, когда он делает это, то чувствует себя хоть немного живым? — думает она, изучая его лицо в темноте — бледное европейское лицо, с полуприкрытыми глазами и отсутствующим выражением. У нее пока не было времени разобраться в себе, есть лишь знание, что это способно вырвать из горла звуки, разрушающие многомесячное молчание.
Луна освещает их, лежащих на циновках перед домом. Когда она проводит пальцами по шрамам на его груди, то словно слышит, насколько все живо там, внутри. И слышно не только биение его сердца, но даже движение крови по венам. И эти звуки заставляют тишину разрушаться. Она отдергивает руку и уходит в дом.
Он не следует ее примеру.
— Ночью пели соловьи, — вот его первая реплика при появление в доме после некого подобия утреннего душа — она видела из окна, как он обливался около колодца, прямо из бамбукового ведра.
— Думаю, тебе бы понравилось их пение. Почти до рассвета — то тут, то там, — продолжает он, садясь на татами.
Она не спала всю ночь, пытаясь устроиться так, чтобы заглушить свои мысли, но молчит об этом.
Должна ли я его ненавидеть? — думает она, изучая мужчину, сидящего перед ней и поглощающего завтрак. Он не дает никакого ответа на этот вопрос.
Оба понимают — по крайней мере, ей казалось, что это было частью негласного уговора, — что между ними происходит некая игра. Не они начали ее — скорее, это продолжение той гигантской паутины, что была сплетена вопреки их воли другими, но близкими людьми. Сложно другое. Сложно принять решение — играть ли дальше или…
Или что?
Они продолжают играть весь этот день, словно боясь заглядывать вперед.
30 марта 2011 года
Ночью он обнимает ее на циновках и шепчет, что никогда не мог разглядеть в небе ни единого созвездия.
Она удивляется, не веря, а потом смеется. Она рассказала бы о том, какое небо чудесное, как много там удивительного, но…
Оба молчат о том, что в действительности приехали сюда не смотреть на небо и не обниматься, наслаждаясь теплотой и податливостью тел. Это некое негласное правило — то, что помогает не чувствовать фальши в общении, — да, сейчас мы рядом, потому что знаем, что рано или поздно должны будем что-то делать.
Эй, мир, дай нам немного почувствовать себя свободными! — требует Мэтт, молча, закрывая глаза и ощущая, как ее волосы щекочут кожу.
Он устал, очень устал чувствовать себя живым, но сейчас ему совсем не хочется ничего решать, а хочется - просто остаться здесь, не думая о будущем, которое - он чувствует это, - уже совсем близко.
Из всех невыносимых вещей, ожидание невыносимей всего. Он никогда не думал, что будет специально затягивать его, боясь нарушить естественное течение времени.
Глядя на яркие, безразличные к нему звезды, — к которым и сам он был всегда равнодушен и никогда не замечал раньше, — Мэтт хочет обратиться наверх с просьбой, с вопросом, с молитвой — но внутренне он пуст, словно со свинцом из его груди вытащили еще что-то важное, такое, что позволяло раньше испытывать веру или мечтать.
Рядом лежит Саю, — думает он, — интересно, а она знает, что именно от нее зависит?
Ему нравится постоянное молчание спутницы, которое он может нарушить только своим телом, но порой становится немного страшно от того, насколько тонкое между ними воцарились понимание. Это словно действительно вычеркивает их из реальности и переносит в какой-то другой мир — тот, где не нужны слова.
Мэтт кряхтит, словно старик, в ответ на свои мысли, а потом вдруг замечает, что она так и уснула рядом на этой циновке.
Он переносит ее в дом, стараясь не потревожить. Сам же снова остается ночевать на улице.
Следующее утро встречает его дождем.
31 марта 2011 года
На третью ночь они засыпают в доме, но, проснувшись, Саю обнаруживает, что Мэтта нет рядом.
Она накидывает кимоно и выходит на улицу, ступая босыми ногами на непросохшие после дождя циновки. Ночь выдалась тихая, выжидающая, молчат даже цикады.
Он стоит, курит и словно чего-то ждет.
Подходя ближе, она понимает, что его ожидание завершено с ее приходом.
Сильный ветер срывает с вишен остатки цветов, задувая под слишком короткое ему кимоно, обнажая длинные худые ноги. Она чувствует в его позе расслабленность: он нашел точку опоры в виде одной из стенных балок и сейчас стоит, прислонившись к ней спиной. Она ощущает его спокойствие, но почему-то не начинает нервничать, а с каждым вздохом наполняется этим спокойствием.
— Не самая приятная погода, — замечает он.
Она кивает, вставая напротив.
Когда ветер начинает стихать, вокруг них начинает кружиться наползающий из леса туман. Ей почему-то кажется, что этот туман исходит от него, словно он стремится скрыть то, что может произойти, от всего мира.
— Скажи мне, что ты чувствовала, когда тебе рассказали о брате?
Она молчит, не застигнутая врасплох этим вопросом, но неприятно пораженная тем, что этот человек так врывается в ее память. Он смотрит на лицо собеседницы, пытаясь прочитать эмоции — и не может это сделать. И все же им обоим ясно, что события двухлетней давности, события в Калифорнии, не могли не оставить свой след.
— Мелло был не слишком деликатен, освещая эту тему, да?
Она кивает, почему-то с трудом вспоминая лицо того, о ком они говорят. Она вообще вдруг осознает, что очень плохо помнит лица умерших.
— Мелло в принципе был не очень деликатен, — словно подводя итог, говорит Мэтт, обводя ее взглядом — в этом есть что-то несомненно собственническое.
Она беззвучно смеется.
Что, что он сейчас делает и зачем?
— Почему ты не смогла его ненавидеть? Киру? Лайта? Почему ты сломалась? — спрашивает он.
Откуда я знаю?! — всем телом кричит она. — Почему я должна отвечать? Заткнись, заткнись немедленно, ты не знаешь, а ведь я, я… Я могу убить тебя.
— Конечно, можешь, — подтверждает он вежливо. — Рано или поздно ты это сделаешь, думаю. Потому что я мешаю тебе. Потому что я должен умереть, да?
Да, мешаешь. Да, должен. Потому что ты тоже был там — в этой чертовой Калифорнии! — Был, и что ты делал?
Ты даже не отвлекся от компьютера, когда Мелло «деликатно» освещал, за что я попалась в ваши руки, а потом… потом… Ты просто ушел. Просто ушел, будто меня не существовало, и я не кричала, теряя голос от ужаса и боли.
— Я был неправ. Я знаю это и не прощаю своего равнодушия, ты не подумай, — говорит он, снова сверхъестественно понимая ее мысль. — Я ни черта себе не прощаю.
Да какая разница, что ты прощаешь, а что нет? Что мне от этого, что нам от этого? Как нам дальше жить со всем этим?
Она хочет заплакать, но глаза сухие.
— Потом ты прилетела в Японию и встретила Лайта.
О, нет, что ты. Меня встречал лишь отец, у моего брата было очень много других важных дел. У него шла Игра, а я была отыгранным материалом, пусть даже изначально, хочется верить, я и не должна была во всем этом участвовать.
— Откуда у тебя листки из Тетради?
Она молчит даже про себя, слегка ошарашенная тем, что ему известно и это.
Откуда? Их дала Миса. Она приезжала навестить ее. Вначале много говорила о том, как ей жаль. Плакала и говорила, говорила. Просила имена — почему она думала, что я спрашивала их у этих ублюдков? Затем вдруг сказала, что это не имеет значения, так как, видимо, часть из них мертва. И оставила листки. Напиши, сказала она, имя того, кому желаешь смерти, и он умрет.
— Зачем ты записала свою мать?
Этот односторонний диалог из-за наползающего тумана становится все менее реальным, все расплывается, мешается, мельтешит.
Уже почти отцветшие вишни принимают в тумане странные, зыбкие очертания, будто бы оттуда, из темноты, за ними наблюдают тени всех тех, кто был замешан в этой истории и кому повезло умереть.
— Зачем ты убила свою мать? — повторяет Мэтт.
Мама. Маме было плохо. Маме было хуже, чем мне. Она была слаба. Она не хотела жить. Я не могла… я не хотела следить за тем, как она угасает. Я тоже слабая. Эгоистичная. И не смогла.
— Саю… Что нам делать? Ты ведь понимаешь, что мы с тобой не должны… быть.
Откуда я знаю? Это ты нашел меня, а не я тебя. Ты вытащил меня из пансиона, увез меня, дал надежду, что мы найдем какой-то выход, а теперь пытаешься заставить меня принять решение?
— Саю, — он притягивает ее к себе, туман все плотнее обступает их, наползая и укрывая от силуэтов во тьме. — Убей меня, — шепчет он.
Я хотела этого, — признается она про себя. — Когда я первый раз увидела тебя в пансионе, я именно этого и хотела. Но неужели мы не сможем найти другого пути?
— Я не хочу жить. Я хочу, чтобы ты убила меня, Саю Ягами, — говорит он. — Или я убью тебя. Потому что мы с тобой должны быть мертвы.
Она вспоминает, как пишется его имя, — видела на пластиковой карте, когда они снимали деньги на этот дом, — и принимает решение.
— Умница, — шепчет он и целует ее. — Иди в дом. Иди в дом и сделай это.
Она целует его в ответ и уходит под властью его уверенности.
Возвращается она, когда для него уже все кончено, и тут ее настигает самое страшное откровение: теперь она осталась одна. Совершенно. Абсолютно одна.
Погоди! Погоди!— кричит она. — Мне неясно, почему я должна тут оставаться!
Мэтт, сползший на сырые циновки, лежит недвижимо, никак не реагируя на ее немые вопросы.
Ты издеваешься? Ты издеваешься? Ты решил за счет меня все свои проблемы? А что теперь делать мне?
Она встает перед ним на колени и бьет его еще теплое тело кулаками — раз, другой. Тело поддается ударам, словно живое. Саю плачет, обнаружив, что этот человек ее обманул. Как она могла довериться ему? Плача, она почему-то сворачивается подле него, чувствуя, как от тела исходит последнее живое тепло.
Она проводит пальцами по его груди, но точки снова не сходятся ни во что похожее на узор, имеющий смысл.
И Саю вдруг чувствует смирение с тем, что в мире нет ничего, дарующего понимание.
Она по-прежнему видит в окружающей молочной дымке тёмные фигуры: они не спешат покидать её.
Погодите, говорит она, погодите. Не торопите меня. Я…
Она плачет, осознавая, что нет никого, кто сделал бы это за нее. И наконец уходит в дом, гася по дороге керосиновую лампу.
После чего возвращается почти бегом и ложится рядом, стараясь не обращать внимание на холод его кожи, — хотя, какая теперь разница? — и обнимает Мэтта.
