Actions

Work Header

Любовь

Summary:

Чувство, обращенное на конкретный объект, характеризуемое сильной привязанностью.

Notes:

Мы помним, что Ганс Кастроп устроил себе бисексуальную рефлексию? С результатами он однажды пришел к Сеттембрини, я уверена.

И давайте будем помнить что у наших героев, особенно у Нафты, не самые здоровые головы и представления о жизни.

Work Text:

— Я успел по вам соскучиться, — Сеттембрини обнимает Нафту за обнаженные плечи.

— Правда? Мы провели вместе все время с обеда, — смущенно бурчит он, утыкаясь носом в шею.

— Да. Потому что вчера, мой недогадливый друг, я спал у себя, — он целует пахнущую мылом пушистую макушку и чувствует, как Лео обвивает его руками.

Сеттембрини все реже проводит ночи в одиночестве, но не может совершенно отказаться от этой привычки. Это дисциплинирует и очищает голову. Тем ни менее, одной ночи в мансарде всегда хватает для возникновения непреодолимого желания спуститься к соседу и остаться на ночь. У Нафты теплее. У него большая кровать. Он идеально сложен, чтобы обнимать его. Лео думает по-другому, странно, но логично до невозможности, и то, что после продолжительной дискуссии или ожесточенной партии в шахматы он позволяет обнимать и целовать себя, волнует сердце и доставляет небывалое моральное удовлетворение. Они познают друг друга физически не каждый день и не каждую ночь, нередко попросту не имея на это сил, но всякий раз близость кажется чем-то возвышенным и чистым, сближающим и укрепляющим. С Лео восхитительно и просто лежать рядом, предаваясь бессмысленной, но сладкой лени, что кажется торжеством бесполезности, но действует едва ли не целебно на душу и тело. Все это с каждой неделей становится понятнее, привычнее, но не теряет от этого желанности.

Уже несколько раз Сеттембрини ловил себя на мысли, что любит глубже и сильнее, чем семь лет назад, чем год назад, чем в те дни, когда они объяснились в чувствах. И хоть само слово "любовь" ни разу не было произнесено, само это состояние было так естественно, что любовь ощущалась в самом воздухе вокруг них.

Нафта выскальзывает из объятий и стаскивает с большой кровати мягкое блестящее покрывало. Сеттембрини пролезает под теплое тяжелое одеяло, приподнимая край, готовый впустить друга внутрь. Лео оставляет очки на тумбочке и ложится, и тут же оказывается обвит всеми конечностями любвеобильного итальянца. Друг с вечера какой-то необычно тихий и задумчивый. В хорошем расположении духа Нафта обычно думает громко. От вопросов о самочувствии он отмахивается, посему необходимо если не товарищеской поддержкой, то иными способами вернуть на его лицо улыбку.

— Дорогой мой... — под ласковый шепот Лео обнимает его, и Сеттембрини водит ладонями по спине и плечам, целуя щеки, ухо и горячий лоб. Не может удержаться от того, чтобы скользнуть рукой ниже. Он гладит ягодицы Нафты, припадает губами к бледной шее, с наслаждением чувствуя, как друг крепче сжимает его в объятиях. Вдруг хочется больше, и он надеется, что это желание будет встречено взаимностью. 

Сеттембрини целует друга в губы, проводит языком за ухом. Укладывает его на спину, сверху вниз любуясь им в свете тонкого месяца и звезд, выглядывающих из-за приоткрытой шторы. Лео стройный и строгий, его губы созданы, чтобы говорить и быть поцелованными, шея — чтобы открываться языку и губам, а светлые волосы рассыпчатые и восхитительно волнистые после мытья. Он нетерпеливо проходится мокрыми поцелуями по груди и ключицам, оглаживая бедра, и ему кажется, что он вот-вот вспыхнет, как спичка. С прошлого вечера близости прошло чуть меньше недели, и если проще было снова почувствовать желание, сложнее было восстановить силы.

— Вижу, вы сегодня чего-то от меня хотите, друг мой, — шепчет Лео, укладывая ладонь на кучерявую макушку. В его голосе слышится какая-то тоска, и это подостужает пыл. 

— Хочу, — он целует кончик длинного носа, — Но если вы не в настроении...

— Боюсь, что да. 

Сеттембрини укладывается рядом, заглядывает в светлые глаза. 

— Друг мой, что-то не так? Я вижу, вас что-то занимает, и занимает не в добром смысле.

— Все так. 

— Тогда почему же вы молчали сегодня?

— Когда? — он говорит как будто спокойно, однако поворачивается спиной. Сеттембрини знает — Лео никогда не отворачивается просто так. Он прячет лицо. Он прячется сам.

— Не стройте из себя дурака, мой дорогой, — он касается губами плеча, — Когда мы говорили с уважаемым инженером. Я вижу, что все дело в том разговоре.

Ганс Касторп уже которую неделю увлеченно исследовал вопросы, касавшиеся любви между двумя существами мужского пола, и с неделю назад Сеттембрини поделился с ним красноречивым переводом платоновского "Пира". Сегодняшним вечером состоялось обсуждение, однако Нафта весь час просидел, уткнувшись в чайную чашку, даже оказавшись от комментирования, когда любознательный молодой человек об этом попросил. 

— Потому что нет ничего, что я хотел бы по этому поводу высказать, тем более, в присутствии третьих лиц, — теперь в его голосе слышатся металлические нотки. — Если бы мне и было, что сказать, это не то, чем следует делиться.

— Однако! Когда вы так говорите, это значит, что вам, напротив, необходимо дружеское плечо, — он обнимает Нафту и ласково целует макушку. Голос, к счастью, звучит тепло и уверенно, не смотря на то, что в душу уже закрались печаль и озабоченность.

— Я думаю, вы и так прекрасно понимаете, почему я молчал.

— Я бы не был так уверен...

— О чем вы говорили?

— О "Пире". 

— Вот именно. О предмете "Пира" мне нечего сказать.

— Вам нечего сказать о любви?

— Да.

— Знаете ли, так не бывает, — к беспокойству начинает примешиваться раздражение. Он оставляет плечи Нафты и ложится на спину, не касаясь его.

— Быть может, у таких как вы — не бывает. Для меня же это не та область, в которой я имею право высказываться.

— Обычно область обсуждения вас никогда не останавливает. 

— Это другое, — голос его надламывается. — Вы оба все время говорили о совершившемся, о семье, о возлюбленных. Мне нечего сказать.

Сеттембрини задумывается. То, что Лео не вспомнил о них — обидно, но, видимо, на то имеются некие веские причины. Но мысль о том, что он не может ничего сказать ни о семье, ни о прошлых влюбленностях, которые, без сомнения, были, — эта мысль отяжеляет сердце и порождает вопросы.

— Вы так говорили об отце, что я уверился, что вы очень любите хотя бы его, и он, разумеется, тоже любил вас.

— Возможно, когда-то я любил отца. И мать. Я плохо помню. Не знаю даже, как я узнал, что есть любовь, откуда. Не помню, чтобы слышал в семье само это слово. Мать и дети меня не любили. Я просто жил с ним и старался не попадаться на глаза, и злился, когда они путались под ногами. Они мешали.

Такой поворот разговора застает врасплох. Видимо, сейчас наступил момент, чтобы Лео приоткрыл наконец еще одну из дверц шкафа, полного скелетов. Сердце сжимается.

— Чему мешали? — Сеттембрини легко касается плеча друга, и тот разворачивается, обвивая руками, укладывается голову на грудь, позволяя обнимать и гладить себя. 

— Читать. Думать. Существовать спокойно... Были глупы до тошноты. Их присутствие было похоже на комара в комнате. Я для них был, в прочем, ничем не более желанной компанией. Тычки, насмешки. Они портили вещи и говорили про меня мерзости. Жизнь была невыносимой. Я навсегда понял, что нет никого хуже невоспитанных детей. Хуже окружения, которое не выбираешь. Уход в школу ордена меня освободил. Мне не было их жаль. 

— Тем ни менее, вы всю жизнь занимаетесь педагогикой.

— Я сказал "невоспитанных". Значит, их нужно воспитать. А мои подопечные уже не так малы. К тому же, я научился держать их в узде. Они это, к сожалению, не ценят. 

Сеттембрини молчит. Нафта никогда раньше не рассказывал о сестре и братьях больше, чем только лишь о том, что они есть. Только сейчас он понимает, почему именно его друг такого мнения о конструктах семьи и народа, и это осознание заставляет сердце сжаться, и увянуть одному из лепестков цветка его веры в будущее человечества.

— Я думал, школьные учителя вас любили.

— Не знаю. Они были строги и не общались с учениками. Не знаю, любили ли они кого-то вообще. Студенты же были люди иные. В семье мне хотелось быть оставленным. В школе же я видел, что они сбились в группы, в пары, а я остался один. Я думал — тем лучше для учения, но на меня все время что-то давило. Я научился это не замечать. 

— Одиночество. 

— Да. Я отличил его позже. С трудом.

Нафта молчит несколько секунд, и Сеттембрини начинает перебирать в пальцах мягкие, почти светящиеся в темноте волосы.

— На уроках мы говорили о любви. По Платону, по Отцам церкви и Фоме Аквинскому. Все это было понятно логически, но не понятно чувственно. Мне казалось, что это понятие едва ли не придуманное, несуществующее. Что кроме любви бога и к богу существует лишь похоть. А похоть легко смирить. Так я думал, пока... Сам с ней не столкнулся.

Он кашляет в плечо Сеттембрини, и тот рассеянно гладит горячую спину. 

— Я очень долго не видел других мужчин обнаженными. В школе избегали ситуаций, когда воспитанники могут видеть друг друга. И это правильно. Наверное, я сошел бы с ума. Там были мальчики, я находил их красивыми. Я любовался их лицами, одновременно видя грех в красоте. Сам я был не такой. Всегда был нескладным... Я жадно оглядывал их, спрятанных закрытой одеждой, стыдясь и таясь этого. Я был не один такой. Я видел, что некоторые смотрят друг на друга. Начинают ходить вдвоем. Опаздывают на занятия, ходят по темным коридорам, прокрадываются друг к другу в комнаты по ночам. Я видел это, возмущался и одновременно желал того же сам. Греховные мысли порой так занимали меня, что я пробовал умерщвлять плоть...

— Поэтому у вас шрамы на ногах?

— Мне казалось, вы не заметите. Не рассчитывал оказаться обнаженным перед кем-то, кроме врачей, но думал, никто не будет смотреть под мои колени.

— Я рассмотрел вас везде, милый мой. Везде. — он приподнимается и целует пушистую макушку, проводит пальцами по теплым плечам. С наслаждением чувствует, как Лео легко целует обнаженную грудь, гладит мягкий горячий живот, и возвращается ладонью выше. 

— Как вы могли догадаться, это не помогло. Хуже всего было то, что мое влечение избрало конкретный объект. Он был старше меня на класс. Не чета мне... Если кого и любили, так это его. У него, кажется, была целая компания почитателей, и я как-то пытался с ними разговориться, чтобы приблизиться, но был отвергнут. Я видел это в их взглядах...

— Вы сделали вывод по взглядам?

— Да, — Нафта говорит с такой уверенностью, что Сеттембрини решает даже не спорить с ним. 

— Понятно... Продолжайте?

— Я был столь увлечен, что даже немного отвлекало от занятий. Это заставляло меня учиться больше, требовать от себя больше... Быть может, в том и была какая-то польза. Я желал его, ни разу не говоря с ним, лишь видя в коридорах, тихо наблюдая в общих комнатах, в столовой. Конечно, это замечали все, но я считал, меня никто не замечает. Но за желания мне было ужасно стыдно, и до сих пор стыдно, даже говорить вам....

— Не нужно ничего стыдиться передо мной, дорогой мой.

— Благодарю вас. Но я не могу... — Нафта тянется к лежащему справа одеялу.

— Вам холодно? — Сеттембрини поправляет его, укрывая плечи друга.

— Немного. А вам?

— No, mio caro piccolo Leo.

— Benissimo, — Сеттембрини улыбается, слыша из уст друга свое слово. — Итак... Я следовал за ним. Я злился. На него, на его ближайшего друга и на себя. Школа была рассадником разврата... Как я потом узнал, он часто выбирал кого-то из поклонников помладше и совершал непотребства... И однажды я их застал. Случайно. Меня заметили. Он посмеялся. Не просил молчать, не стыдился. Он смеялся. Надо мной, хотя сам был виновен. И самое ужасное — тогда я впервые увидел обнаженных мужчин — недолго, в полутьме, и это зрелище... Возбудило меня. Мне казалось, я сгорю еще до того, как окажусь в аду. А он смеялся. Зря. Я обо всем молчал, так как не лишен был еще стыда, но кто-то другой на него донес. Обоих исключили. Показательно. Страх быть разоблаченным в моем влечении усилился. Попытки искоренить все были тщетны, и тогда я выбрал путь обороны. Демонстративной аскезы. Никто не должен был узнать. Стало хуже, когда не прошло и полугода, как у меня появился новый объект. Его звали Ян.

— Он был поляк? — Сеттембрини любопытствует, помня то, как и Ганс Касторп рассказывал когда-то о влюбленности в восточного мальчика.

— Наверное. Та школа была как Рим, Вавилон... Мы оба были первыми в классе. Как и со всеми, я почти не говорил с ним вне общих диспутов. Я просто не знал, что и как говорить. Да и меня никто нигде не ждал. Он был со всеми добр. Не знаю, почему. Со мной тоже. Однажды он поймал меня, когда я споткнулся обо что-то. До того он нравился мне не больше других — просто еще один источник греховного раздражения. Но тогда я почувствовал... — он умолкает.

— Что? 

— Его. Он почти обнял меня. Подал руку. Она была теплой и мягкой. Еще тогда я увидел его глаза — в первый раз близко — они были янтарными. И во мне всколыхнулось что-то кроме плоти, я вдруг почувствовал необъяснимое счастье от того, что он коснулся меня, от того, что смотрю на него, и одни мысли о том, как я заговорю с ним, как он заговорит со мной, заставляли сердце биться быстрее. Я не сразу подумал, что это, видно, и есть любовь. Я был убежден, что все не просто так, что в его жесте было нечто, что все так не кончится, но ошибся. Я был лишь пустым местом. Он не замечал меня. Удостаивал вниманием лишь на уроках, когда я побеждал или спорил с ним. Лишь так я ловил на себе его взгляд. Так было не только с ним, а всегда и со всеми. Меня видели только тогда, когда я говорю. Говорю громко, хлестко и логично. Когда не высказываюсь, перестаю существовать. Тогда я стал учиться еще яростнее, чтобы стать первым в обход него, я спорил еще злее и искуснее, нередко не ради истины, а ради самого процесса, ведь тогда я мог встречаться с ним глазами, и думать о том, как он... Сменяет равнодушие и соперничество на ласку. Мне снилось, как он вдруг приходит, хвалит меня, сам целует и обнимает. Я переживал сотни раз момент нашего первого и последнего объятия, думал о том, как он поцеловал бы меня тогда. Как сказал бы, что восхищается мной, что я умен, что он будет любить меня. Мне было больно. Даже теперь, двадцать лет спустя, говоря об этом, я словно возвращаюсь туда... Я стал первым учеником, далеко обогнав его, но чувствовал себя последним ничтожеством. Я все время думал так. Первый, но ничтожен.

— И что случилось потом?

— Ничего. Я так и не заговорил с ним. Не знал, о чем. Смеялся и отпускал замечания о его суждениях и более низких, чем мои, оценках. Он стал нелюбить меня. Это только злило и сильнее распаляло. Я хотел, чтобы он осознал, что не прав, чтобы пришел ко мне сам. Он, видно, думал, что я его презираю. Окончив школу, мы больше не виделись. Тем лучше. Как вы можете догадаться, потом я привык просто избегать людей. Если будешь ото всех далеко, никто не поймает и не сведет с ума теплом руки. На тебя не донесут, если застать тебя не с кем. Наверное, я любил Яна. Но я не помню, чтобы кто-то любил меня. 

— Хотите сказать, что совсем не помните любви?

— Да. Поэтому я молчал. Слушал вас обоих и думал... Об этом. Весь вечер думал, — сиплый надламывающися шепот, — К такому привыкаешь. Я уверился, что выше этого.

— Вы действительно так считаете?

— Нет, — неосмысленные слезы стекают на грудь Сеттембрини, путаясь в редких кучерявых волосах. — Наверное, я наоборот слишком низок.

— Для того, чтобы любить, или чтобы быть любимым?

— Второе.

— Чушь, — он мягко гладит его по волосам, — И пусть мысли о собственной низости никогда не посещают вашу светлую голову.

— Тогда почему? - он прерывисто вдыхает, сдерживая всхлип.

— Вы всю жизнь были ежом с колючками наизготове. Что, если бы вы не только спорили с дорогим вам Яном, но и попытались найти созвучность?

— Я хорошо понимаю, что если еж сложит колючки и перевернется, его съедят.

— Или пройдут мимо. Или погладят.

Нафта несколько секунд молчит и лишь хлюпает носом. 

— Со мной последнего не бывало.

— Не будьте несправедливы, — в голосе Сеттембрини слышится легкое недовольство. — А как же я?

- Я до сих пор не могу в это поверить. Это как будто... Чудо. Так не должно было быть, все вокруг говорит об этом. Я каждую секунду готов к тому, что это кончится, — он недолго молчит. — Нет, не готов. Но почему-то жду этого. 

— Я пока не собираюсь заканчиваться, милый мой.

— Пока?

— Мы оба рано или поздно умрём.

— Вы собираетесь быть со мной до смерти? 

— Опасно строить планы. Но я бы не отказался.

— Вы любите меня?

— Да, — Сеттембрини отвечает не раздумывая, но этого не достаточно. Нафта приподнимается на локтях. Он хочет видеть его лицо.

— Любите?

— Да, — широкие ладони ползут по горячей спине.

— Скажите это! — шепот, взгляд в глаза.

— Люблю. Вас люблю! — последние слоги почти тонут в поцелуе в губы. Нафта вдруг целует крепко и чувственно, и Сеттембрини охотно подчиняется этому настроению. 

Вас люблю.

Кажется, он никогда не хотел обожать, быть с Лодовико так, как теперь. Вдруг тонут обида и боль под его словами. Он его любит.

— А ваше признание? Или я влюблен безответно? — улыбка Сеттембрини, кажется, светит ярче фонаря.

Влюблен.

— Я... — он прерывисто вдыхает и сухо кашляет. — Тоже.... Люблю! — он укладывает лоб на грудь друга и едва слышно произносит, — Я люблю вас... 

Большая ладонь ласкает волосы, касается щеки. Нафта поворачивается и целует длинные пальцы. Двигается выше, смотрит сверху вниз на плохо различимое в темноте и близорукости лицо возлюбленного. От нежности хочется выть. Он целует горячий лоб. Раз, другой, касается губами каждой щеки, носа, улыбающегося рта, усов, чуть колючего подбородка. Припадает к шее, и Сеттембрини поворачивает голову, подставляясь языку, губам и зубам. Он шумно выдыхает, и Нафта чувствует, что страшно хочет сегодня обладать им.

Он спускается поцелуями все ниже — к обрамленным черными завитками соскам, мягкому животу. Берет ненадолго в рот твердеющий член, проскальзывает ладонью между ягодиц. Касается губами бедер, многозначительно глядит на невозможного возлюбленного, но тот почему-то не считывает по одному лишь взгляду и касаниям пальцев то, что следует взять из тумбочки баночку с вазелином.

— Не хотите завершить начатое? — он встречается с черными глазами, водя ладонью по бедру вверх.

— Хотите взять меня? — губы Сеттембрини чуть растягиваются в улыбке — хитрой, довольной и нежной.

— Слиться. Соединиться.

— Si, caro mio, — он тянется к ящику, достает из него баночку и передает другу. - Но мне уже не очень хочется вставать. 

— Оставайтесь так, — Нафта улыбается. Он испытывал особенное удовольствие, видя лицо Лодовико во время соития.

Он готовит его нетерпеливо, но аккуратно и медленно, блуждая по бедрам свободной рукой, целуя их и беря иногда в рот твердый член. Сеттембрини молчит, но гладит и чуть сжимает пальцами светлые волосы, иногда шумно выдыхает, подаваясь бедрами вперед. Когда Нафта вынимает пальцы и медленно входит, тот наконец подает голос:

— Укройтесь же, вы простудитесь.

Нафта улыбается. Уже будучи внутри непримиримого масона, он повинуется и тянется за одеялом. Накидывает его на собственные плечи. Они подаются на встречу друг другу размеренно и нежно, и Лодовико все глубже дышит, взгляд его туманен и горяч, и каждая секунда созерцания возлюбленного, каждая секунда совместного движения приближает Нафту к оргазму. Он ужасно не хочет кончить раньше друга и оставить того без совместного завершения. Едва слышный стон Сеттембрини сводит его с ума, в ушах звучит трепетный шепот — "вас люблю" — и он обожает этого распростершегося перед ним мужчину до невозможного, и вид залившего живот и грудь Лодовико семени заставляет самого Нафту кончить в него.

Он прикрывает глаза на несколько секунд, после чего сипло проговаривает:

— Лодовико, достаньте платок. Лучше даже два. Только осторожно.

Нельзя позволять охватившему тело расслаблению поставить под угрозу чистоту простыни.

— Да, — он тянется к ящику тумбочки. — Я был неосмотрителен.

— Вы были восхитительны.

— Как и вы, дорогой мой, — он отдаёт оба платка улыбающемуся другу. Тот осторожно очищает его грудь и живот, и лишь после этого осторожно освобождает его, вытирая свой член и между ягодиц Сеттембрини вторым платком.

— Давайте это сюда и идите ко мне, — Лодовико убирает платки, и Нафта охотно устраивается в его объятиях. Как и всегда после разрешения, его накрывает расслабленной ленью, но спать не хочется. Хочется и дальше чувствовать милого друга, пусть даже он и утром будет здесь, такой же ласковый и любящий, но хочется сейчас, здесь, обнимать и целовать, видеть его, говорить с ним.

— Если вас это утешит, — Сеттембрини говорит тихо и даже как-то бархатно, — то "прошлое" нашего инженера даже беднее вашего. Он богат на размышления, но не на дела. И, кажется, никогда еще не успел любить взаимно.

— Он молод, неглуп и красив. У него еще все впереди. 

— Ваша правда. Вы, верно, и о нем вообразили, что он герой-любовник? 

Нафта чувствует, как заливается краской.

— Может быть.

Сеттембрини не отвечает. Нафта ласкает пальцами его ладонь, обдумывая услышанное. Молодые, красивые и неглупые могут оставаться неопытными девственниками. Гансу Касторпу около двадцати пяти лет. Сам же он, умный, некрасивый и немолодой еще сумел запрыгнуть в последний вагон в тридцать девять. Быть может, это еще не самый плохой результат, учитывая обстоятельства жизни и близость смерти.

— Как вы поняли, что любите меня? — Нафта задает вопрос, зревший долгие недели и вырвавшийся наружу только сейчас, когда было сказано вслух и услышано слово "любовь".

— А что, по-вашему, любовь? — уголки губ приподнимаются в хитроватой улыбке.

Нафта задумывается на несколько секунд.

— Вы застали меня врасплох. Я понял, что так и не сформулировал свое определение.

— Что ж, быть может, самое время?

— Может быть, — он сухо кашляет в плечо друга и медленно продолжает, — Любовь — это чувство... Обращенное на конкретный объект. Характеризуемое сильной... Привязанностью, — он умолкает. Этого не хватает, в голове витают воспоминания об испытанном, подуманном, но это не выходит облечь в слова так, чтобы после сказанного не хотелось провалиться сквозь землю.

— Это все, дорогой мой?

— Нет. Но лучше продолжайте вы.

— Как пожелаете, - он целует горячий лоб, — Я много думал об этом. И мой взгляд немало изменился за последние годы и месяцы. Но некоторые вещи оставались неизменными. Дело в том, что я пытался убедить себя, что не люблю вас. Нелегко любить того, кто тебя презирает. Вы не будете отрицать, что со стороны все выглядело именно так. Вы ведь пытались скрыть за этим влюбленность.

Нафта вздыхает.

— В том числе. Тем легче было убежать окружающих в презрении к вам, если учесть даваемый вами материал для обсуждений, — он улыбается и катается носом чуть колючей щеки.

— Да. Я, если честно, и сам немного приукрашивал собственные чувства. Как вы помните, мне действительно не хотелось, чтобы наши дорогие братья сошлись с вами. Не только потому что не могу согласиться с вашими... Педагогическими практиками, но и потому что не хотел делить вас с ними. Понимаете, вы меня сразу заинтересовали. Итак, мы видим первую составляющую любви. Интерес. Я жаждал узнавать вас, и невероятно радовало меня то, что вы отвечали поначалу тем же. Еще до переезда вы угощали меня чаем, разговоры были упоительны, и вы даже казались дружелюбным. Однако стоило появиться на горизонте нашим молодым друзьям, как вы переменились. Наедине поначалу вы сохранили былое отношение, но позже и это исчезло.

— Я не знал, что делать, и выбрал то, к чему привык — выпустить иглы. Мне казалось, они разрушили нечто ценное и хрупкое. Я довольно быстро вообразил, что что-то между вами и...

— Что было совершенно далеко от истины, как вы помните. Вторая часть любви — влечение. Меня влекло к вам. Тянуло. Не смотря на то, что чувства безответны. Я не верил, что вы можете быть влюблены. Тем более в того, кого, как я потом стал считать, вы презираете. Мне хотелось перестать любить вас. Но, как вы помните, сколько я не пытался увлечься кем-то другим — раз за разом понимал, что не нуждаюсь ни в ком, кроме вас. Меня к вам словно привязали. Даже в месяцы перед дуэлью я не мог вас забыть. 

Он глубоко вздыхает и кашляет, отворачиваясь в сторону от светлой макушки. 

— Я уже говорил, что любви не может быть без дружбы. Вы согласились.

— Согласился, — Нафта тянется за одеялом, лежащим в ногах друга, и укрывает их обоих.

— Для этого необходимо принятие. Вот вы во всем со мной согласны? — он хитро прищуривает черные глаза.

— Конечно же нет.

— Вот именно. Но вы меня осуждаете?

Нафта задумывался, прежде чем ответить.

— Не думаю.

— Вот именно. Ибо вы меня уважаете, — он целует друга, подставившего щеку теплым губам. — Отсюда следует, что любовь — это интерес, влечение и принятие, мой дорогой Лео. Если это любовь к мужчине или женщине, а не к родине или семье, конечно. Но про такого рода любовь разговор лучше отложить до другого раза, да?

— Да. — он умолкает, осмысляя услышанное. — Но как вы поняли?

— Сначала я понял, что вы мне интересны. С первого разговора. Позже — что меня к вам влечет. Не могу сказать, что с последним пунктом все было стабильно, но этим грешу не только я. Теперь я задам встречный вопрос, милый мой.

— Но вы не ответили прямо.

— Так вот, чего вы от меня хотите. Мое чувство не сразу стало любовью и даже влюбленностью. Я понял, что вы меня привлекаете, когда понял, что слишком часто выбираю прогуливаться рядом с вашим домом и школой. Понял, что влюбился, когда впервые отвлекся от вашей речи, залюбовавшись вами. Это было через пару месяцев после того, как я поселился над вами. Осознав, что чувства длятся долгое время и не угасают, не смотря на безответность, я признал, что глупо влюблен. Вы?

— Опираясь на ваши термины — я тоже сразу почувствовал к вам интерес. К тому моменту я настолько уверился, что могу избегать привязанностей, что влечение к вам осознал далеко не сразу. К сожалению, я нередко осознаю нечто чувственное лишь тогда, когда бывает уже слишком поздно. В какой-то момент я понял, что без вашей любви моя жизнь отравлена.

В его голосе слышится горечь. Говоря о прошлом, он нередко вдруг забывает сегодняшний день и погружается в день далекий, переживая старые чувства, забывая о том, что происходит здесь и сейчас. Поцелуи Сеттембрини кажутся внезапными и возвращают в реальность, где он не один и кому-то зачем-то нужен.

— Уже давно.... Вы являетесь объектом моего чувства, характеризуемого сильной привязанностью, — в голосе Лодовико слышится улыбка, и Нафта чуть крепче сжимает объятия в ответ на признание, выраженное его собственным перефразированным определением. Ему ужасно хочется сказать что-то стройное в ответ, но слов нет. Есть только заслоняющее все желание быть, и быть с ним, душой и телом, как можно дольше и до самого конца.