Chapter Text
Со дня на день придёт письмо из Ватикана. Они ждут его каждые полгода, пять лет подряд – сегодня они надеятся, что больше им ждать не придётся.
Полуденное солнце горит надрывно, будто в лихорадке. Они выходят на дорогу, чтобы встретиться с Ванитасом и продать ему новую информацию; тот встречает их у старого каштана, голого, как погибшая смаковница. Никто не знает, зачем этот живой труп ещё держится в почве, пугая прохожих своим инфернальным видом, от которого у многих появляется необъяснимое желание отвернуться и ускорить ход. Ужасное место для ожидания, думает Йохан.
Благо, Ванитас не опаздывает.
– Вы трое как не в себе, – его возмущение желчное, хлёсткое, электрическим импульсом пробивающее до самого существа.
– Мы ждём письма, – отвечает Йохан, не заботясь о том, сколько денег они потеряют.
Ванитас бросает на него строгий взгляд и скалит зубы, но сглатывает оскорбление, и некоторое время никто из четверых не может подобрать слов.
Все они ждут.
Два года назад им уже приходил отказ, торжественно гласивший, что «приговор, вынесенный в отношении синьора Дуранте Алигьери, в мае 1888 года уличённого в интриге против Священного престола и признанного карбонари и врагом Итальянской республики, остаётся прежним. Нарушение представленным лицом настоящего постановления о пересечении границ Республики Италия приравнивается к попытке посягательства на её суверенитет и карается смертью». Аккуратные, со смаком выведенные строки. Не столь приятные, как в те годы, когда они были направлены против семнадцатилетнего мальчишки, не вполне понимавшего, какой информацией он владеет и кому её продаёт, но тоже доставляющие их авторам особое извращённое удовольствие.
Йохан не знал, что скажет Данте, и не успел связать в своей голове и двух слов, как тот сам выхватил из его рук письмо и лично ознакомился со всем его содержанием. Йохан был далёк от эсхатологических раздумий, но в тот момент был почти уверен, что сейчас под ними развернётся пропасть и случится что-то хуже, чем просто конец времён. Глаза Данте горели таким сумасшедшим золотом, что в нём за километр можно было признать дампира – и Йохан лучше всех знал, как опасно им было лишний раз дать себя обнаружить.
«Ты никуда не пойдёшь», – сказал он тоном, перечить которому в обычное время никто не дерзал, но Данте был явно не в себе – и взглянул на него так страшно, что Йохан отпрянул.
«Ты не супруга мне, Йохан Вольфганг», – пригрозил он, из последних сил сдерживая ярость, и скрылся прежде, чем Йохан нашёлся с ответом. От поисков не было толку – он знал Париж от Елисейского дворца до последней сточной канавы, так что проще было найти иголку в лавандовом поле, чем его, решившего раствориться в сплетениях столичных улиц. Йохан мог лишь надеяться на то, что он не натворит глупостей.
Наутро от него страшно несло перегаром, кровью и чудовищной низкопробной водкой, от которой он, вопреки всякому здравому смыслу, разговаривал на таком чистом французском языке, что Йохан было испугался, уж не продал ли он с горя кому-то душу. Однако хватило этого ненормального прилива энергии Данте только на то, чтобы стащить с себя перепачканную одежду и ужаснуть Йохана желанием непременно пойти на работу – здесь, благо, изнемог великий духа взлёт, и Данте рухнул на кровать, отключившись почти на сутки. Знал бы он тогда, каким адом окажутся для него следующие двое, никогда бы не полез в эту западню. Ему повезло, что Йохан был проводником с ангельской добротой и терпением – правда, и с хорошей памятью тоже.
«А говоришь, не супруга», – всё-таки заметил он, протягивая убойное жаропонижающее и стакан воды.
«Разумеется, не супруга», – с деланной серьёзностью ответил Данте, к которому вместе со здравым сознанием вернулись и итальянский акцент, и итальянская весёлость. – «Я не настолько плохо владею французским, чтобы не знать, что «супруга» говорят только женщинам».
От улыбки у Йохана заболели щёки.
Затем – всё сначала. Месяцы переработок и унижений перед всеми власть имущими, лицемерие, лебезятничество и прочие виды словесного ублажения, с расиновским изяществом ласкающего французские уши. Йохан ненавидел это пустословие и откровенную торговлю собственной внешностью, с озлобленной покорностью принимая на себя роль элитной немецкой проститутки с дворянскими манерами и высшим юридическим образованием.
Йохану оставалось только молить провидение о том, чтобы Данте не узнал, потому что каждое пережитое Йоханом унижение он, вне всяких сомнений, примет на свой счёт. Но самое главное, чтобы не узнала Риче – этого Йохан точно не перенесёт. Кому угодно, но ей совершенно не нужно быть в курсе того, что он и кому говорил, чтобы язык довёл его до Ватикана: она не должна думать, что делает недостаточно. Только Риче обладает удивительным даром говорить об Италии так, чтобы Данте не впадал в уныние. Невольное ли сравнение, детское ли воспоминание – сложно было объяснить, что именно становилось тем переломным пунктом, в котором Данте не выдерживал и начинал рассказ о своём любимом утраченном рае, чьим центром была его родная Флоренция. Так, в один из вечеров Йохан узнал, почему они с Риче ненавидят французский хлеб, ведь во Флоренции его пекут без грамма соли. А ещё о том, что картин в галерее Уффицы так много, что они висят даже в отхожих местах, о пологом настиле из брусчатки перед Палаццо Питти, на который все зачем-то ложатся, не воспринимая его как пешеходную зону, о дешёвой аптеке напротив фонтана Порчеллино, о внутреннем убранстве Санта Мария Новелла, о трещине в асфальте в виде профиля какого-то итальянского поэта, о том, где купить самый вкусный лампредотто (хотя о том, что это такое, Йохан предпочёл бы не знать) – и ещё много, много о того, о чём Данте рассказывал с таким восторженным чувством, что даже нехватка французских слов и неиднальная их связь совсем ему не мешали. Вся карта Флоренции была у Данте в голове, будто он никогда оттуда не уезжал, и с каждым началом нового рассказа Йохан видел, как загораются золотым блеском его глаза – и как они тухнут в конце, наполняясь безграничной, мучительной тоской.
Он больше не ждал прощения.
Около шести часов Йохан случайно замечает фигуру почтальона, разносящего вечерние письма.
– Мсьё! – взволнованно окликает Йохан, срываясь с места, чтобы догнать его. – Мсьё, скажите, нет ли у Вас...
– Письма на имя Дуранте Алигьери? – мгновенно догадывается тот, останавливаясь. – Нет, мсьё, но почта из Ватикана должна прийти со дня на день. Я почти уверен, что завтра.
– Завтра?
– Завтра, мсьё, – тоном пастора повторяет он. – Подождите до завтра.
Йохан возвращается ни с чем.
Данте встречает его пустым взглядом, и Йохан с трудом выдерживает его, оставаясь невозмутимым. Он видит, как отрава французского фатализма глубоко вгрызается ему в сердце, и понимает, что менее, чем кто-либо, он должен смотреть так. Кто угодно, только не Данте, именно потому, что Данте не может не быть итальянцем, сколько бы он ни пытался изображать угрюмость для создания своего рабочего образа. В жизни он быстро разговаривает, заливисто смеётся и жестикулирует так, что способен снести Йохану голову, если тот вовремя не отступит на пару шагов назад. Он превосходно готовит и ненавидит кофе после двенадцати, умеет то, что называется far affari, и обожает оперу. А ещё пишет замечательные стихи, хотя и зачем-то стыдится этого.
– Ты можешь ехать без меня, ты знаешь?
Йохан поднимает голову, прогоняя раздумья.
– Не понимаю, о чём ты.
– Всё ты понимаешь, – устало говорит Данте. – Я слышал, как ты проболтался Риче, что мечтаешь поехать в Италию, но мне туда путь закрыт.
– Мы просто должны подождать, почта из Ватикана прибудет совсем скоро.
– Ханно, – тихо вздыхает Данте, и Йохан понимает, что тот ему не верит. Хотел бы верить, но не может – впервые за очень долгое время. – Я понимаю, но... Всё в порядке. Поверь, моё присутствие ничего не изменит: Италия будет такой же, как в моих рассказах, и, я клянусь тебе, даже лучше, чем в них. Да, я больше не увижу мест, где я родился и вырос, и не спрошу у родителей благословения, – он произносит на одном дыхании, чтобы убедить Йохана в своём безразличии. – Но это не помешает нам жить дальше, как и не помешает мне попросить твоей–...
– Не в этом дело, – быстро прерывает Йохан, не позволяя ему сказать заветных слов, словно он ещё не готов их услышать.
– В чём тогда?
– В том, что без тебя всё это не имеет никакого значения.
– Ну да, разумеется, твоя мечта не имеет никакого значения, – фыркает Данте, раздражённо взмахивая рукой, как будто его телу было необходимо наделять каждую эмоцию особым физическим выражением. – Настолько, что ты тратишь жизнь на ожидание помилования для идиота, впутавшегося в пятнадцать лет в политические разборки своей страны и в двадцать пять так и оставшегося для неё предателем, карбонари! Ты сам-то слышишь, что говоришь?!
– Я утверждаю это будучи вполне в здравом уме.
– Так почему ты никак не поймёшь, что это глупо?!
– Потому что Италия – это не кусок земли в виде сапога со всеми её красотами и произведениями искусства и не Папа с его властью и играми в божество. Италия – это ты, Данте Алигьери, – выдыхает Йохан, и между ними повисает тишина.
– Не будь таким драматичным, – в конце концов говорит Данте, пряча взгляд. Он так и не научился принимать по отношению к себе подобных слов. Йохан протягивает ладонь, чтобы погладить его по волосам, и Данте сам подаётся ему навстречу, почти роняя голову ему на руки.
Пора спать.
Дыхание Данте долго не выравнивается, и Йохан чувствует, как мелко дрожит его рука, которой тот обнимает его за плечи. Разбитые ожиданием, они, не сговариваясь, притворяются спящими, страшась даже думать о завтрашнем дне.
Если завтра придёт письмо, они будут спасены. Если завтра придёт письмо, то, что бы там ни было, оно положит конец их многолетнему ожиданию. И если им вновь – теперь уже навсегда – откажут в милосердии, то Йохан будет стоять крепче, чем грозные стены Ватикана.
Но если прекрасная дева Италия наконец-то заплачет от жалости к своему без вины виноватому грешнику, то сдержать собственных слёз он не сможет.
«Господи», – думает он, стараясь дышать глубже. – «только бы сейчас не сорваться».
