Work Text:
Избегать того, кто в твоей жизни по значимости стоит выше всех остальных в сумме взятых оказалось не так просто, как Чу Ваньнин изначально предполагал.
Он ничего, если честно, никогда не предполагал и по этому поводу никаких догадок не строил — потому что надобности в этом как таковой не было.
Никогда.
До одного маленького момента.
До небольшого отрывка его жизни, в котором на его голову сваливается, как ведро жгучего кипятка, одно крохотное осознание того, от чего Чу Ваньнин до сих пор старательно и успешно прятался.
Где-то у себя в сознании — прятался. Там, где есть лишь он один и больше никого. Там, где его никто не осудит, а лишь отгородит от того страшного и недружелюбного, что снаружи.
Снаружи другие люди, высокомерные взгляды сверху вниз, вечные попытки залезть в душу и предвзятое отношение к тем, кто слабее.
Снаружи все считают себя хищниками, а его — своей тщетно брыкающейся добычей.
Снаружи никто не хотел признавать факт его существования, снаружи было слишком холодно и зябко, чтобы там можно было спокойно жить, не боясь замерзнуть насмерть.
Жизнь снаружи — это как холодная луна и бессонная ночь.
Чу Ваньнин предпочел жизни снаружи существование где-то у себя внутри, где всегда спокойно и, может быть, не тепло, но хотя бы не так холодно, как там. Чу Ваньнин предпочел закрыться, нежели распахнуть своё сердце неправильному снаружи.
Но там не всегда было только это.
Чу Ваньнин прятался не только от недружелюбных взглядов, навязчивых повторов голосов в голове и отношения, как хищников-к-добыче.
А ещё от самого себя.
От непривычного тепла, бешено стучащего сердца и расплывающейся по лицу улыбки каждый раз, когда он бросал взгляд на своего Шицзуня.
Красивый.
Сильное, поджарое тело. Крепкие руки, завораживающий рельеф спины и проступающие вены на руках, когда он закатывал рукава. Блестящие фиалково-чёрные глаза и солнечные ямочки на щеках — то, что преследует Чу Ваньнина каждую ночь во снах.
Не то чтобы ему такие сны не нравились.
Его Мо-Шицзунь — красивый. Настолько, что можно спутать с каким-нибудь небожителем, если не знать наверняка, что он, вообще-то, такой же человек. Его красота дьявольская, голову дурманящая, очаровывающая, напирающая.
И ладно бы, если эта красота была только внешняя, только наружная, оболочечная. Тогда всё было бы намного проще.
«Почему Наставник-Мо взял к себе именно этого мальчишку? Да вы гляньте-ка на него — одни кости торчат, да кожа побелее смерти будет. И какая от него ему была благодарность? Загнанный взгляд дикой кошки и глухое шипение! Воистину, Наставник-Мо слишком великодушен к таким отродьям».
— Не слушай их, А-Нин, — звучит уверенный голос, а затем на его плечо приземляется большая греющая ладонь. — Ты такой, какой есть. Мне никогда не нужен был кто-то другой.
Внешне его Шицзунь был красив настолько, что от его вида можно было бы легко захлебнуться, лишь разок взглянув на него.
А внутри он — настолько, что.
Хочется им захлебнуться.
Смотреть — на ту, на внутреннюю, драгоценную, искреннюю — до тех пор, пока не выжжет глаза, пока поток кипятка не заставит поперхнуться, а глубина его глаз заставит потонуть в них.
Пока тот позволяет на себя смотреть.
Чу Ваньнин знает, что не должен этого делать. Потому что не достоин, потому что совершенно не заслужил и вряд ли когда-нибудь вообще заслужит смотреть на это — внутреннее, искреннее, прекрасное — что Мо-Шицзунь ему открывает.
Чем ежедневно с ним делится, не требуя ничего взамен.
И в какой-то такой крохотный период его незначительной жизни — который внезапно из крохотного перерастает во что-то гораздо более чудовищное и глобальное — на Чу Ваньнина сваливается понимание, от которого он бежал очень долго, бежал годами, спрятавшись где-то у себя внутри.
От себя не убежишь.
Даже если очень уж хочется. Даже если очень уж стараешься, лезя из кожи вон. Даже если выстраиваешь у себя в сознании личный маленький замок, в котором у тебя всё хорошо, в котором тебе не снятся по ночам всякие глубины глаз твоего Шицзуня, и ты не мечтаешь о том, чтобы его крепкие руки задержались на твоём теле чуточку дольше.
В один из никчемных периодов его такой же никчемной жизни обнаруживается, что замок его, кажется, из песка сделан, а не камня.
Кажется, его скоро смоет прибоями волн с берега, не оставив и следа. Может, будет только на побережье небольшая пометочка: «Когда-то здесь хранились все мечты и укрытие Чу Ваньнина, пожалуйста, не топчитесь по этому месту ногами».
Но, конечно, никакой пометки не будет.
Потому что всем в этом мире плевать на то, кто такой Чу Ваньнин, о его существовании даже никто и не догадывается, и всем ещё больше плевать на то, что здесь когда-то был его розовый замок с хранившимся в нём единственным в этой вселенной безопасным уголком, в котором можно было ненадолго укрыться, переждав шторм.
Но он не мог прятаться в своём замке вечность.
Чу Ваньнин знал это с самого начала, но всё равно захотел отсрочить неизбежное.
Дать себе ещё хоть немножко больше времени на то, чтобы переболеть, перестрадать, перерасти.
На то оно неизбежное, что как от него не беги, оно всё равно догонит и ударит поддых, выбивая из равновесия и исключая из гонки. Game over, Чу Ваньнин, пора уже наконец признать, что тебе никогда не было суждено победить в этой заведомо провальной игре.
Что у этого несправедливого марафона без правил никогда не будет конца.
Бежать некуда. А смытый прибоями моря розовый замок из мечт уже давно затонул в глубинах фиалковых глаз твоего Шицзуня.
Это был обычный день, такой же, как и все предыдущие. Вместе с Мо-Шицзунем они отправились на задание в небольшую деревушку в паре десятков ли от их Пика. Местные жители в благодарность им предложили остаться ещё на пару дней — отдохнуть, так сказать, от суеты заклинательской, у них тут вон: и около костра вечером всем вместе собраться можно, и в речке неподалеку освежиться днём от знойной летней жары.
Это был самый обычный день, и ничего не предвещало беды. Чу Ваньнин впервые наслаждался проведенным временем в незнакомом для него месте, окруженный множеством простых людей.
Потому что — вместе с Мо-Шицзунем.
Потому что ведь с ним — никогда не может быть плохо. И всякая беда, даже если вдруг случается, начинает казаться чем-то таким незначительным, что Чу Ваньнин закрывает на это глаза.
Ничего не предвещало беды.
Только потому что беда — это и есть его Шицзунь.
Со своими закатанными рукавами, манящей кожей медового цвета и заразительным разливистым смехом, раздавшимся в тот момент, когда они спускались по склону к воде, и Чу Ваньнин нечаянно споткнулся о ветку.
Разумеется, смеется Мо-Шицзунь не по-злому и не над ним. (хотя, Чу Ваньнин совсем не против даже такого расклада, если он может послушать этот смех вот так рядом – у себя над стремительно краснеющим ухом).
И Мо-Шицзунь ловит его, предотвращая встречу его лица с землей, на пару мгновений обхватывает руками талию и возвращает в устойчивое положение, отнимая руки только тогда, когда убеждается, что Чу Ваньнин вновь твёрдо стоит на ногах.
— А-Нину следует быть более осторожным, когда меня не будет рядом, — мягко наставляет Мо Жань, всё ещё сверкая улыбкой на устах, — я не хочу, чтобы мой ученик пострадал.
Его Шицзунь — это не просто беда.
А уже катастрофа.
Грёбаный апокалипсис.
Следы от его горячих рук на собственном теле начинают жечь, пульсировать, разгонять по телу кровь, беспокоить и без того слабое сердце, заставляя биться ещё быстрее, отдаваясь эхом где-то в ушах.
От звука беззаботного смеха его Шицзуня в горле пересыхает, и Чу Ваньнин быстро смачивает губы, сглатывая ком в горле. Глаза широко распахиваются, и Чу Ваньнин, как безумец, зачарованно смотрит только на мужчину перед собой — на россыпь его добрых ямочек на щеках, блестящие весельем фиалковые зрачки, развевающиеся по ветру темные волосы и улыбку, которая грела сильнее, чем палящее солнце над головой.
И Мо-Шицзунь смотрит на него в ответ. Неприкрыто, уверенно, заинтересованно. Взглядом своим препарирующим забирается ему куда-то под кожу, и у Чу Ваньнина от этого по ней идут мурашки, а кончики пальцев берёт на мелкую дрожь.
Новый вдох дается ему с большим трудом.
Плотно смыкает губы, чтобы из его рта случайно не вырвалось:
А вы можете быть рядом всегда?
Не вылетело постыдное:
Сделайте так ещё раз. Пожалуйста, обнимите меня, Мо-Шицзунь. Обнимайте меня столько долго, сколько это возможно.
Не оголило его и без того слишком раскрытое сердце своим бестолковым, нелепым и совершенно неуместным признанием:
Шицзунь, кажется, вы у меня под кожей.
Шицзунь, кажется, я дышу вами.
Шицзунь, кажется, я вас...
— Всё хорошо, Ваньнин? — обеспокоенно спрашивает Мо Жань, заметив странное изменение в его поведении, и что тот так и застыл на одном месте, не шевелясь и, похоже, с трудом дыша. — Ты не ушибся? Я могу понести тебя дальше на руках, если хочешь...
— Нет! — чрезмерно громко воскликивает он, сразу же осознавая свой проступок, уже более спокойно и тихо продолжая: — Н-нет, все хорошо, Шицзунь. Идём.
Чу Ваньнин вляпался.
В своего Шицзуня так сильно вляпался.
Посмертно, по самую макушку — выше, чем макушку.
Перерасти не получилось, переболеть тоже.
Пять лет пытался.
Чу Ваньнин мог бы сказать, что не знает, когда именно это началось.
Суть в том, что прекрасно он это знает.
Что началось это его — больное, неправильное, неприемлимое — пару лет назад, когда Мо-Шицзунь подобрал его, невзирая на возражения и отговорки других, к себе, и подарил волю к жизни.
Когда он над ним — поломанным, жалким, под сильным ливнем насквозь промокшим и продрогшим — раскрыл свой просторный зонт, встал рядом — рука об руку, и сказал, что может простоять так столько, сколько потребуется, если это то, в чем Чу Ваньнин нуждается.
Я буду держать для тебя зонт до тех пор, пока ты этого желаешь. Если ты не знаешь, зачем жить сейчас — я дам тебе время, пока ты не поймешь. Не думай о том, что будет завтра, позволь себе пожить сегодняшним днём.
Если тебе страшно — то давай бояться вместе.
Больше ты не будешь один.
Чу Ваньнину было тринадцать, когда всё это началось. Он, сбежавший от своего приёмного тирана-отца и уже месяцами скитавшийся по миру, так и не нашел того места, которое мог бы звать своим домом.
Чу Ваньнину было тринадцать, когда он узнал, что домом, оказывается, не всегда является определенное место.
Сейчас ему восемнадцать, и он до сих пор — по самые уши, макушку, даже выше, чем неё.
В Шицзуне своём погряз.
Тотально и неизлечимо.
Если ты — это болезнь, то я бы никогда не хотел находить от нее исцеления.
От этих чувств можно было прятаться в первое время, их можно было избегать в своём замке-маленьком-мире-где-всё-хорошо. Это можно было списать на обыкновенную благодарность и желание служить тому, кто дал тебе крышу над головой и взял под своё крыло.
Если ты — это яд, то, боюсь, мне никогда не найти от него противоядия.
И когда Чу Ваньнин наконец осознает это, набирается смелости встретиться лицом к лицу с этим болезненным-неправильным-прекрасным, поселившимся у него под ребрами, когда его розовый замок рушится, и он понимает, что бежать от самого себя больше некуда.
Сваливается понимание, что он к этому совершенно не готов. Что его слабое, больное сердце не способно выдержать потока нахлынувших на него чувств, обрушившись шквалом новых, ранее им ни разу не испытываемых эмоций.
И тогда уже Чу Ваньнин начинает бежать от того, кто и вызывает в нём все эти чувства.
Это глупо, он знает. Его поведение совершенно не соответствует тому, как ему следовало бы себя вести. И это, ещё раз, до ужаса нелепо и трусливо — избегать собственного Шицзуня, к которому у тебя нечто большее, чем простая благодарность за спасение или преданность ученика к учителю.
Но он не может контролировать то, что с ним происходит.
С каждым днём ему всё сложнее оторвать взгляд от своего Шицзуня, от его сильных рук, глаз и улыбки. Всё сложнее не засматриваться на него снова и снова, напрочь забывая о всём остальном мире, пропадая из реальности.
Потому что весь мир — это и есть его Шицзунь. И всё остальное никогда не будет стоять на одном уровне с ним, никогда не будет таким же важным, как он.
Ты прямо как солнце — светишь ослепительно ярко, безвозмездно даешь своё тепло всем в округе, но близко к себе никого не подпускаешь, про себя боясь неосозанно оставить ожог.
И Чу Ваньнина к этому солнцу — словно магнитом. Тянет и тянет.
И Чу Ваньнин к этому солнцу — как беззащитный мотылек на белый свет.
Влюбиться в собственного учителя — приговор, который он подписал себе саморучно ещё в тот день, когда они впервые встретились.
Приговор на вечную невзаимность, в осколки разбитое сердце и вскрытую душу, горько отданную другому человеку.
Человеку, с которым у него — никогда и ничего.
Человеку, котрого он теперь позорно избегает, боясь случайно открыть ему то — болезненное-безнадежное — что терзает изнутри.
Чу Ваньнин раз за разом сбегает с тренировок, ужинает исключительно в одиночестве и больше не засиживается в комнатах своего Шицзуня допоздна, слушая его рассказы о давних путешествиях.
Раз за разом оставляет своего драгоценного Мо-Шицзуня в смятении и неведении, за что в тайне ненавидит себя.
Одно дело, когда ты обманываешь сам себя. Совсем другое — когда это тот человек, с которым тебе всегда хочется быть предельно честным и искренним.
Он это ненавидит. Самого себя за это до ужаса ненавидит. Но по-другому никак.
Чу Ваньнин не знает, как в его ситуации можно по-другому.
То, что у него к Мо Жаню — сильное, годами проверенное, неподавляемое и крушительное, апокалиптическое.
И Чу Ваньнин в этом всём, что у него — к Мо Жаню, чертовски сильно запутался.
Сил на то, чтобы разбираться, чтобы всё это распутывать, уже давно не осталось. Он всё растратил на бессмысленные догонялки с самим с собой.
Закутаться в маленькое одеяло у себя на кровати и тихо, и ночью, и пока никто не слышит, всхлипывать, глотая слёзы — последнее, на что у него осталось сил.
Он не успевает спрятаться, утереть слезы и унять дрожь во всём теле, когда дверь в его комнату осторожно приоткрывается, пропуская в помещение полоску приглушенного света сквозь щель.
— Ваньнин? Ты здесь? — негромко окликивает его голос, который Чу Ваньнин узнал бы даже с закрытыми глазами, — я могу войти?
Глупый вопрос, Шицзунь.
Конечно, вы можете.
Нет ничего, что я бы смог вам не разрешить.
Непроизнесенные слова теряются в новом всхлипе, который он не успевает сдержать.
Мо Жань не пропускает этот звук мимо ушей, поэтому в считанные секунды входит в комнату, притворяя за собой дверь, и подходит к кровати, присаживаясь около неё на колени.
— Ваньнин... — вновь мягко произносит он, запуская свою ладонь под одеяло и вслепую находя его руку, крепко её сжимает и подушечками пальцев начинает невесомо поглаживать костяшки пальцев. — Что случилось?
И Чу Ваньнин как никогда винит себя за то, что пульс его от этого прикосновения ускоряется, что сердце его — слабое, больное, поверженное и сдавшееся — грозится выпорхнуть из грудной клетки прямиком его Шицзуню в руки.
Он слабый.
Перед своим Шицзунем такой до одури слабый.
— Ну же, ты же знаешь, что ты можешь со мной поделиться чем угодно. Что бы это ни было, я разделю это с тобой, — говорит он, когда Чу Ваньнин продолжает хранить молчание, свободной рукой берет его за подбородок и заботливо утирает дорожки слез с худых щек. — Больше ты не один, помнишь, А-Нин? Я не позволю тебе быть одному, когда знаю, что тебя что-то гложет.
И Чу Ваньнину за эту слабость стыдно. За то, что он ничего с ней поделать не может, что позорит учителя своей беспомощностью.
Он правда хочет рассказать, поделиться, скинуть этот груз со своих плеч, разделить свою тайну с кем-то. Действительно хочет, но...
— Я не могу, — скулит он, сжимая чужую руку, — Мо-Шицзунь, я... я не знаю, я запутался, и я н-не могу...
Этот секрет — не то, о чём должны знать другие. Тем более его Мо-Шицзунь.
Его влюбленность в своего учителя — то, что он утащит с собой в могилу, как бы не был велик соблазн облегчить груз боли на своей душе.
Как бы сильно не казалось, что сейчас он треснет, разойдется по швам и рассыплется на маленькие, такие же, как он сам, ничего не значащие, частицы и развеется по ветру быстрее, чем прах.
— Посмотри на меня, — просит Мо Жань, внимательно вглядываясь в его лицо и, когда Чу Ваньнин поднимает свои заплаканные глаза на него, продолжает: — Всё хорошо, слышишь? Это нормально. Ты можешь не знать, можешь не понимать и не иметь сил на то, чтобы понять. У тебя есть время, и у тебя есть я, Ваньнин.
Новый вдох мешается с очередным всхлипом, который вырывается из него, когда он слышит эти слова.
— Простите, Мо-Шицзунь. Простите, простите, простите меня, я такой...
Слабый.
Сложный.
В вас безнадежно влюбленный.
— За что ты извиняешься, золотце? — фыркает Мо Жань неодобрительно, но тон мягкости нисколько не сбавляя.
— Наверное, вы бы хотели себе ученика получше, а не такого, как я, — выдавливает то, что вертится у него на душе и языке. Одно из того всего терзающего, заживо пожирающего.
Никто бы не захотел себе такого, как он. Жизнью поломанного, на каждого встречного с угрозой шипящего, сложного, приручению не поддающегося.
Чу Ваньнин сам бы себя не захотел.
— Ты снова наслушался тех слабоумных людей, распускающих слухи, не так ли, Ваньнин? — выдыхает он, понимающе улыбаясь.
Ни капли осуждения, ни единого отголоска усталости от него или сожаления о том, что когда-то давно он подобрал под своего крыло тощего мальчишку, взяв за него всю ответственность на себя.
Только незаслуженная нежность во взгляде и усмиряющая внутренних бесов мягкая улыбка.
— Я никогда не хотел кого-либо другого, — признается он, не снимая улыбки со своих уст, — Только тебя.
И в этой темной комнате его глаза горят так ярко, так мучительно, так притягивающе, что этому невозможно сопротивляться.
И в этой темной удушающей комнате Мо Жань — его единственное персональное солнце.
— Мо-Шицзунь, — всхлипывает Чу Ваньнин, ощущая, как по щекам вновь полились слёзы, — Шицзунь-Шицзунь-Шицзунь.
И Чу Ваньнин подается вперед, тянется навстречу спасительному свету в глазах напротив, цепляется руками за его плечи и утыкается носом в шею.
Ты — моя гибель.
— Я здесь, Ваньнин, рядом с тобой, — успокаивает его, проводя руками везде, куда может дотянуться: по спине, плечам, волосам, щекам и лбу.
И в то же время ты — моё единственное спасение.
«Уходите» — хочется ему сказать, «Уходите от меня и больше никогда ко мне не возвращайтесь».
— Останьтесь.
Но слабое, больное сердце решает всё за него.
— Мо-Шицзунь, останьтесь. Пожалуйста, останьтесь со мной.
Хотя бы на эту ночь.
Хотя бы на пару минуток, на пару мгновений, позвольте мне...
— Останусь, Ваньнин, — шепчет Мо Жань, забирается с ногами на кровать и укладывает голову Чу Ваньнина на себя, позволяя уткнуться куда-то в грудь, — я останусь рядом с тобой.
Его запах для Чу Ваньнина — успокоение. Он жадно втягивает воздух носом, чувствуя, как дрожь в теле наконец усмиряется, как паника и ужас, как жгучая ненависть к себе, подавляются и отступают.
В эту ночь, проведенную в объятиях того человека, которого он никогда не сможет назвать своим, Чу Ваньнин позволяет себе не думать о том, что будет завтра.
Если ты — это солнце.
То можешь, пожалуйста, позволить мне погреться под твоими лучами ещё немного?
Потому что, кажется.
Что только рядом с тобой я могу быть счастливым.
