Actions

Work Header

Rating:
Archive Warning:
Category:
Fandom:
Relationship:
Characters:
Additional Tags:
Language:
Русский
Stats:
Published:
2024-12-23
Words:
7,493
Chapters:
1/1
Kudos:
1
Hits:
7

Исцеление

Summary:

Она улыбалась ему, желая счастья в новой жизни - в той, что они обещали друг другу начать

Work Text:

Моей возлюбленной в могиле

I

— Вчера я обидел мальчика. Выдался плохой день. Эмоции взяли надо мной верх и... все получилось само собой, словно так и должно было быть.

Иисус постучал ногтем по дереву. Покрытие новое, лаковое — раньше опилки врезались в нежную кожу, гноились, сейчас же не хотели трогать ороговевшие и без того пальцы. Белое, словно пыльное от мела лицо, в полумраке, за тонкими щелями исповедальни казалось неживым, мистическим из-за падающей на него тени свечи, а пара карих глаз отливали чернотой.

— Простите меня, матушка

Женщину по ту сторону исповедальни не было видно. Но ему необязательно было видеть ее, чтобы представить во всех очертаниях: хрупкую, маленькую, за версту веющую холодом. Ангельский голос священницы едва становился строгим, отвечая Иисусу словами Божьими:

— Дитя... — выученное, ничуть неласковое. Из уст Евстафии — пастора в глухой церквушке на окраине города, — Иисус хотел услышать ласковое: Иеша. — Вы просите прощения у меня, хотя должны у Бога.

— Бог не простит меня за то, кто я есть.

Бог был третьим в их отношениях с Евстафией — прозрачной стеной, что ему было не разрушить ни молотом, ни силами природы. Презрение к нему порой было столь сильным, что становилось презрением к ней, и превращалось в глубокую ненависть, когда она проповедовала то, что он отверг еще в утробе. Раньше, чем его иронично прозвали Иисусом.

— Вы можете слышать, о чем он думает, смотреть его глазами. Святая мать, разве не видите: Он отвернулся от меня? Я чувствую непринятие от того, кого когда-то признал своим покровителем, и это не оставляет мне иного выбора, кроме как держаться подальше от вас и от церкви. Мне не рады здесь. Никто, кроме вас, не может отпустить мне грехи.

— Иеша.

— Боюсь, моя ненависть сильнее, чем любовь, — в дыхательных путях гнусно собиралась пыльца, пока Иисус говорил. — Ничего не могу с этим поделать.

Еще немного — и кашель бы прервал исповедь, которой не было начала и конца, пока в церкви таилось ночное безмолвие и таинство, пока прихожане не пришли на утреннюю молитву. Евстафия воспользовалась моментом и не дала больше себя перебить:

— Как святой матери, моя задача направить тебя на путь истинный, — от неискренности в ее глазах Иисус хотел хохотать, но сдержался. По мелькнувшему в щели взгляде было ясно, что священнице не до шуток — он тотчас хотел раскаяться за то, что задел ее светлую, добрую веру, и ненависть улетучилась сама собой. — Вижу, что ты сильно заплутал с последней исповеди, но в этом есть и моя вина: я не могу в полной мере уделять внимание каждому прихожанину, хотя должна.

— И вовсе ты никому ничего не должна...

С возрастом принципы, которыми он пылал в далекой юности, переставали быть столь значимыми.

— Это мой долг. Показать вам дорогу, по которой вы придете к Богу без лишней суеты. Он не любит сомнения в людских сердцах, но всегда готов простить, если вы искренне раскаиваетесь... Не перебивайте, Иеша. Лучше прислушайтесь к тому, что Бог говорит внутри вас, если вы не хотите верить моим словам.

Тишина. Если бы Евстафия только знала, как сильно Иисус провинился перед Богом своим рождением, она бы не смогла так уверенно говорить о всепрощении. В этом не было ее вины.

— Да, кажется, я слышу, — улыбка, озарившая лицо священницы, осветила и его сердце, но не была голосом Бога и исчезла в тот же миг. — Он говорит: я презираю тебя, Иеша. Я отвечаю ему уверенно: не сильнее, чем я тебя. Хлопок! — это Иисус ударил в ладоши, — Бог бьет меня по правой щеке, а я подставляю ему левую.

— Вы паясничаете.

— Да, простите...

Хорошо, хотя бесполезно, что ранее Иисус соизволил побеспокоиться о бедных чувствах священницы. Сейчас же они разбились в щепки и встретились с глухим, виноватым смехом, которым Иисус просил прощения за свою грубость и невежество, а затем зашелся в кашле.

— Убирайтесь. Бог прощает вас, во имя... впрочем, вы и сами знаете.

— Завтра, напротив распятия, Евстафия. Я приду, чтобы извиниться, но ты, конечно же, не придешь, раненная моим злым языком. Во имя Отца, Сына и Святого Духа... прости меня.

Он вышел из исповедальни, боком загородив путь притихшей священнице, и пошел лишь, когда к той вернулась вверенная ей жизнь. Евстафия зашагала следом, по пути накидывая на плечи зимний плащ. На выходе из церкви Иисус впервые рассмотрел ее под светом уличного фонаря: бледные щеки еще не тронул мороз, но начал щипать. Длинные ресницы прикрывали уставшие после долгой службы глаза: поистине черные, как смоль, в отличие от его, карих. Янтарных в бликах лучей.

Она была ему по плечо. За стенами церкви Евстафия — его Сташенька, казалась совсем еще девочкой, хотя, если Иисус не ошибался, скоро отмечала третий десяток. Она смотрела проникновенно, не знающая жизнь, но познавшая то, что не должна была, и существо Иисуса трепетало в тисках строгого взгляда, от которого хотелось бежать на другие берега.

— Не приходите...

— Что?

— Не приходите больше на исповедь, Иеша, — взглядом, Сташа впилась в его шею под плотной тканью шарфа, словно цепкими, паучьими лапками, хотя стояла поодаль. Иисус почти попался. Кашель уже стоял в горле, пробирая внутренние стенки дыхательных путей, но он сдержал его и лишь слегка улыбнулся с вопросом в глазах. За стенами исповедальни Иисус — ее Иеша, был совсем другим: улыбчивым, невинным. Добрым, насколько это возможно. — Не приходите, если не готовы покаяться, вы отнимаете мое время. А перед мальчиком... не забудьте извиниться.

Иисус успел позабыть о мальчике, которого выдумал для случая, и почти снова попался, но вовремя кивнул.

— Позвольте проводить вас до дома.

Ясное ночное небо смотрело синевой. Мерцание звезд отсвечивало от белого полотна снега, похрустывающего под тяжелыми сапогами. В середине декабря еще не зажглись новогодние гирлянды, но уже вступила в права зима, достигая отметины ниже минуса десяти на термометре. От дыхания Евстафии исходило облачко пара. Иисус отвернулся, чтобы поджечь сигарету, и вместо пара выдохнул едкий дым.

— Знаете ведь, Евстафия, что я не хотел вас обидеть. Порой мне не хватает кого-то, кто мог бы без осуждения выслушать мои беспокойства, не получая в ответ...

— Должно быть, вам кажется, что слова о Боге обесценивают вашу проблему, так? — Евстафия наконец подала голос. От понимания в ней его пробрало удивление, хотя должен был холод. — Я знаю это чувство. За пределами церкви, конечно же.

— В таком случае вы говорите лишь то, что положено вам, как святой матери?

— Я говорю то, что думаю. И несомненно является правдой: нет никого, кого бы Бог не любил. Все мы его дитя. Сомневаться — это нормально.

На кратчайший миг в сравнении с вечностью Иисус поверил в то, что его наконец поняли, и сполна напился светлым заблуждением. Этого хватило, чтобы с нежнейшей улыбкой взглянуть на Евстафию, не испытать разочарование от самообмана, и слегка печально возразить:

— Вы не понимаете. И все же — это нормально. Не всем чувствам необходимо понимание. Достаточно того, что их выслушали.

— Когда-нибудь вы поймете, что ошибались, Иеша.

— То же самое я могу сказать и о вас, — он остановился возле калитки, скрипевшей на ветру, и открыл ее перед Евстафией. — Увидимся завтра на службе.

Прощаясь, она вновь стала всемогущей святой матерью, согревая все в пределах метров между их кожами своим теплом. Иисус почти было согласился уверовать в Бога, но наущение исчезло так же быстро, как пришло. Он развернулся, проводив Евстафию взглядом до дверей, и неспеша прошелся по округе, выстилая тропы на пушистом снежном покрове, чтобы с утра ей не пришлось погружаться в сугробы по самые колени. Домой вернулся к утру. Иисус вовсе не нуждался во сне.

II

Динь-дон.

Жизнь за окном — не его. Далекая, мимо проходящая: ее дни сочтены, они тянулись со скоростью засахарившегося меда, а лета мчались на встречную смерти — такой же незнакомой Иисусу, как жизнь. Понятия, созданные для людей, не касались его. Он мог называться кем угодно, но не человеком, хотя в мучениях и голоде ничем не отличался от них.

Динь-дон — назойливо трезвонили в дверь.

Вибрации по стенам достигли продрогшей от холода спины во второй раз, но Иисус не спешил вставать. Он никуда не спешил, а значит, и другие могли подождать. Худшие дни подступались незаметно, хватая в колючие сети; острые края вонзались невыносимой болью в желудок, от которой Иисус с самого утра рвал над тазом желчью.

За третьим звоном — динь-дон, — не последовал четвертый. Снег захрустел, с каждым шагом становясь все тише. Незваные гости в выходные были хуже всего, но хорошо, что они знали свое место и вовремя уходили, не испытывая терпение угрюмого хозяина. Тишина — благословение — и тошнота прошла. Осталась привычная боль, и наедине с ней Иисус наконец расслабился, облокотился о стену и, разомлев, задремал.

— Иеша, я знаю, что вы дома. У вас свет включен.

Он нащупал на стене выключатель, и свет тотчас погас. Ни одна муха не могла тревожить его и без того беспокойный сон после череды бессонных ночей. По стеклу застучали — он съежился на полу, обнимая себя за колени, и спрятался от всего белого света; мелко подрагивал на шум, но пытался сохранить остатки уходящего сна.

— Иеша!

— Ну что вам? — за распахнувшейся дверью Евстафию встретило выражение вселенской усталости. Она заглянула тому за спину и прошла в прихожую, стоптав снег на коврик.

— Деньги собираем, вещи теплые, фрукты. Вы человек не бедный, Иеша, еще на той неделе обещали принести того, другого, а сами заперлись дома и не выходите. Пустословие — это плохо, — ее светлая фигурка в мрачном, пустующем доме, выглядела до неприличия естественно. — Вы кого-то избегаете?

— Я болею.

Иисус снял с плечей Евстафии плащ и проводил в комнату, запоздало вспомнив, что не помешало бы включить свет. Гостей у него не было, наверное, целую вечность... Евстафия, впрочем, игнорировала непутевого хозяина — сама нашла кухню, стул, села за стол, поручив поставить подогреваться воду для чая.

— Вам должно быть стыдно, святая мать. Из-за вас мне пришлось нарушить постельный режим, так вы еще и вынудили присматривать за вами. Как это понимать? — упрек вышел больше шуточным, чем серьезным. Сколько бы Иисус не пытался разозлиться на Евстафию — за человеческий десяток так и не сумел. Ее напыщенная спесь, которая появлялась, стоило той выйти за пределы церкви, умиляла... трогала, если чересчур пошло, своей искренностью.

Он чувствовал себя особенным. Такой Евстафия была лишь с ним. Или же ему очень хотелось верить в то, что познакомившись со святой матерью в церкви, среди смертных он все же стал ее самым близким другом.

— Понимайте, как хотите. Для больного человека вы уж слишком бодро язвите.

Евстафия стала святой матерью год или два назад. Лучшая выпускница духовной академии приняла обет безбрачия в двадцать пять лет, лишив надежды всех, кто ради нее, ее улыбки начали ходить в церковь. В двадцать шесть епископ, возложивший на Евстафию большие надежды еще в учебные годы, передал той дар святого духа, и она совершила первую Мессу — тогда-то Иисус и встретился с ней впервые. Он вкусил с ее рук кровь и плоть Христа и пошутил, что свою...

Все же, воспоминание не из приятный: прихожане тогда вынесли его головой вперед и кинули лицом в снег. Евстафия им и слова не сказала против.

Сперва это был интерес: как столь глупое, безобразное создание могло говорить с Богом? Больше всего Иисуса забавляло, что никто из наивных последователей не видел в послушной священнице тот рок, с которым она презирала людей и горячо, нездорово любила одного лишь Бога. В их глазах сама доброта — пустышка внутри. Иисус не отрицал, что прожив полвека в изоляции, перестал понимать чувства людей. Сам он не знал даже, какого им дышать.

После исповедей что-то во взгляде Иисуса на нее изменилось. За невежеством священницы таилась история, которую ему не составило труда узнать: сирота, жертва насилия, другая. Стуча пальцами по предплечью, в глубокой задумчивости, он продолжал убеждать себя в том, что это лишь интерес. Со временем даже самые глубокие привязанности проходили, иначе бы такие, как он, не выстояли бы и века, утопая в человеческих связях. Иисус закашлялся.

— Вы наверное не слышали, раз болеете. На той неделе нашли обескровленный труп мальчика, нашего же прихожанина.

А, так вот о каком мальчике он говорил в прошлый раз...

— Вот как? Несчастное дитя, — он снял с плиты закипевший чайник и залил водой листья цейлонского чая, в тот же миг раскрывшегося в легком аромате. — Что же с ним сталось?

— Боюсь, ответ вам не понравится, — еще как, — вампиры добрались и до нашей глуши. Гнусные порождения дьявола, — Евстафия с тенью улыбки забрала чашку и пригубила, млея на спинке стула от тепла. Она словно бы намеренно отвлеклась, не обращая внимания на то, как потемнело, побледнело лицо Иисуса напротив. — Что же вы так кашляете? Не заразно?

— Туберкулез, мама.

— Типун вам на язык, Иеша. Выпейте скорей воды, не мучайтесь.

— Нехорошо получается, только вроде с миром зажили. После мальчика еще кого успели убить? — Иисус напился водой из кувшина, но злополучный кашель рвался из горла, превращая его в пустыню сахару, но больше не мешал разговору. Он успеет вдоволь накашляться, когда Евстафия уйдет.

— Нет. Потому-то все и смирились, хоть и не забыли. Перед праздниками никому не хочется грузиться волнениями об этом, хотя, признаться, в церкви хотят отлавливать падаль, — она задумалась. То стало ясно, как опустились ресницы, спрятав за ними зрачки. — Простите меня, Иеша, я такая болтунья, невежа... — голос звучал в стол, тихий, виноватый, и Иисус, силясь ее ненавидеть, сильнее любил.

— Сташа.

— ...пришла, построила из себя невесть что, отняв ваше время. Как вы себя чувствуете? — Евстафия взглянула на него понурым, мягким взглядом. Иисус особенно ненавидел, когда она сбрасывала с себя спесь, и становилась несчастной, ведь ее сразу хотелось схватить и присвоить в объятия.

— Было лучше, пока вы улыбались, — он отвернулся от руки, что попыталась потрогать его лоб. — Теперь и мне за вас беспокойно: вдруг вампир попытается сделать с вами что-то плохое, пока вы так беззащитны? Я и десяток прихожан этого просто не переживут.

Кашель раздирал легкие, просился на волю, но плотно стиснутые зубы удерживали его в горле. Он вырывался хрипом. Иисус почувствовал на языке привкус крови и решил — Евстафии пора. Его состояние ухудшалось с каждой минутой, проведенной с ней, а он еще должен был проводить ее до дверей и убедиться, что она доберется до дома без происшествий. Вампир не схватил бы ее за углом. Вампир — он сам. Может, поэтому Евстафии здесь было не место.

— Лечитесь, прошу вас. Вам ничего не нужно? У меня время есть, я могу сходить до магазина.

Иисус проводил ее до дверей и сам же, как снял, так и одел на нее плащ, подталкивая ближе к выходу. Она должна была уйти. Святая в доме у Дьявола — сюр, от которого хотелось не смеяться, а горько стенать.

— Не приходите завтра в церковь, поправляйтесь как можно скорее, пейте много жидкости. Уверена, вы человек разумный, сумеете о себе позаботиться, — она положила ладонь в его и крепко стиснула на прощание. Иисус должен был отпустить, но не смог, сжимая сильнее. — Отпустите же меня с миром.

— Святая мать... я презираю Бога, в которого верую, но отчаянно нуждаюсь в его спасении. Скажите, что мне делать?

В глазах Евстафии — недоумение. На лице любимой ни намека на ответную любовь. В словах святой матери — презрение. Иисус печально улыбнулся и разжал ладонь, пряча ее, горячую от чужого тепла, за спиной, наконец отворяя дверь перед Евстафией из скверного дома. Та вновь погрузилась в думы.

— Прощайте. Насчет даров не переживайте. Я принесу их вместе с деньгами во вторник.

— Отрекитесь от него, Иеша. Спасение, которое мы годами ищем, не явится только из сильного желания. Порой нужно искать его самому, — Евстафия окрестила Иисуса и исчезла, словно бы ее никогда не было здесь, словно она дух, преследующий его за грехи. Она вышла на крыльцо, скрылась за калиткой и ушла, быть может, обратно в церковь. Как только ее не стало, Иисус рухнул, выплевывая собравшуюся во рту кровь, разодрал ногтями шею, пытаясь через кожу вытащить из горла застрявшее в ней нечто, задохнулся в кашле, пока не вырвал цветами.

Любовь для вампира — погибель. И даже свежая человеческая кровь не смогла бы спасти его. Что уж говорить о Боге... К смерти Иисус был не готов.

III

Валил снег — с неба и с ног. Зима нечасто шла людям на встречу в их искренних желаниях встретить Новый год с надлежащей атмосферой. В будние дни, когда надо было разъезжать по делам, ходить на работу, бежать на горячих от холода и сроков ногах, был либо снегопад, с утра до вечера, либо потепление — гололед. В сами же праздники снег на земле уже был давно истоптан шинами, смешан с грязью, либо его вовсе не было. И все же, Иисус надеялся, что в этом году будет иначе.

Глупое желание, навеянное то ли скукой, то ли чем, во время боя курантов разлечься в сугробе на площади и смотреть на звезды. За век на бренной земле все книги перечитаны, языки учить опротивело, как и менять местожительства каждые двадцать лет и ни в одном уголке мира не находить ничего нового. Что на этом берегу, что на другом, люди одинаково верили, собаки одинаково гадили. Даже имена были одни и те же и реакции на его — очевидные: мать еретичка назвала сына Иисусом!

Матери у него не было. Люди сами прозвали — в этом веке или в том, не помнил.

Иисус прогуливался, впервые за неделю чувствуя себя хорошо. Приемлемо, чтобы не шипеть лишний раз на солнечный свет, шумы голосов и машин, стук лопат о голый лед. Если календарь, что висел у него дома, был не прошлогодним и, дай боже, не двадцатилетней давности, то сегодня намечалось двадцать второе декабря — день, когда на главной площади зажигали елку. Зрелище стоило того, чтобы стоять целый час в неотесанной толпе зевак.

— Молодой человек, вы загораживаете, — Иисус огляделся. — Встаньте чудь дальше, будьте добры, вам росту хватит и с другого конца площади поглядеть.

— Куда мне, во мне полтора метра росту.

— А я и не вам. Что смотрите? Дайте пройти, — он со смешком отошел, наконец замечая перед собой мужчину больших габаритов и совсем еще маленькую девочку, толкающего того в спину. Руки крохотные, зато силищи в них — кабана подвинуть. Это она и сделала, наконец заняв место, и обернулась. — Pax et Bonum, Иеша.

— И вам не хворать.

— А я гадала, почему снег пошел. Солнце ведь обещали. Какими судьбами в городе?

Евстафия смотрела на него снизу вверх, задрав голову, но с той любимой Иисусом манерой, что казалось наоборот — это она на вершине, если не мира, то хотя бы елки. Она красива, она черное пятно на белом фоне, хотя святые носили серое.

— Так ведь сами из храма не выходите. Думаю, здесь мы с вами оказались по одной причине: посмотреть на елку. А может, я просто знал, что вы придете, и захотел увидеть.

— Сдалась мне ваша елка. В храме уже все переделано, к празднику украшено. Хор начал репетировать в десятый раз за день, вот я и ушла, чтобы не слушать, — Евстафия поежилась от холода. Она в своем плаще, «зимнем», едва ли толще летней майки, достойно стояла на ветру и почти не дрожала, ловя снежинки лицом. Иисус холода не чувствовал. — Вам я тоже не верю, что пришли только на елку посмотреть.

— Да бросьте, я же простой деревенский парень. Мне интересно.

Он хотел взять красные от мороза ручки и согреть в своих, подышать на них теплым воздухом, но тело его было ледянее снега под ногами. Камин дома стоял для приличия. Это все, что Иисус знал о приличиях, поэтому свой шарф не снял и Евстафии не отдал, хотя хотелось — кровоподтеки, следы от ногтей, царапины на шее вызвали бы у той вопросы.

— И не стыдно вам лгать святой в лицо, Иеша, — она смягчилась. Хотя должна была отчитать. — У вас особняк больше, чем вся наша церковь, или такие нынче у нас дома у простых деревенщин? Что-то я определенно делаю в своей жизни не так.

— Вы все правильно делаете. Это я грубый невежа, даже не могу сказать вам правду, что дом не мой, а местного полтергейста, и я лишь временно проживаю в его отсутствие. Ну, скажем, незаконно.

— Иисус, вы совсем от рук отбились. Если я разрешила вам не приходить в церковь, это не значит, что можно наглеть. Я вас, конечно, за все прощу, но самому нужно быть праведным.

— И что, даже не Бог простит? — удивился Иисус.

— Так вы ведь его презираете, — Евстафия хмыкнула и встала полубоком, заканчивая разговор. Стало шумно, то ли от того, что Иисус перестал витать в облаках, то ли впереди ругались злые противники чуда — нехорошо было браниться перед Рождеством. Он прошел ближе к елке, прикидывая, сколько еще ждать.

Евстафия укуталась в чей-то шарф, обернулась, завернутая в шубку, позади лепетал прихожанин из церкви, но она не смотрела на него, повернувшись к Иисусу. Чернота ее глаз отразила золотые огни, один за другим подсвечивающие елку, и на миг превратились в звездное небо — осталось только лечь в сугроб и заснуть под ним. Она улыбнулась. В горле Иисуса предательски запершило.

— Сотни лет назад так горели костры, на которых сжигали ведьм, а теперь горишь ты, — сказал он.

— У вас плохо с комплиментами, — Евстафия подошла ближе, в слепую от огней зону. — Я не нечисть и не ведьма, чтобы гореть.

— А если бы были, то вас бы не пощадили даже прихожане, которых вы так искренне любите.

Она замолчала, и Иисус тоже не стал ничего говорить. Толпа постепенно расходилась, кто домой, кто дальше по программе — на ярмарку по другую сторону елки. Легкие взрывались искрами, кровили и мешали существовать, требуя не кислород, а любовь, взаимность, ее тело. В них формировался бутон, видимо, собираясь в букет для Евстафии.

Она все стояла, когда Иисус уже собирался уйти — время для тихого часа, часа для безмолвных страданий пришел, — и вдруг вспомнила, как говорить, хотя еще словно боялась чего-то, что их подслушают или голос не выйдет.

— Иеша, можно я вам исповедуюсь? — слушать ее не всегда было мучительно, разве что с недавних пор.

— Удивите меня, — ответил Иисус. Он словно знал, что однажды Евстафия захочет признаться ему, и пусть не был уверен в чем именно, не боялся этого. Все равно ни в одном исходе это не была «любовь» и не было «отречение от Бога».

— Я ненавижу людей. Даже прихожан. Но если бы призналась, то не была бы священницей, а мне уж очень хотелось быть близкой к Богу, — вот и вышла рыбка на сушу на растерзание солнца. Ничего в Иисусе не дрогнуло, да и нечему было, но он сочувственно поджал губы. — Почему-то думала, вам это знакомо.

Они видели друг друга насквозь. Правда была необязательной, но в этот раз не казалась лишней, чтобы выйти на свет одна за другой.

— Нечто похожее я переживал. Переживаю. Это чистой воды эгоизм что с моей, что с вашей стороны, но мы сами себе судьи. Сами согрешили — сами простили себя или нет, лишь бы ночью не мучиться от тяжелой совести.

Это было признание в чувствах, и конечно, Евстафия знала об этом с самого начала, но коварно молчала, раня хрупкое небьющееся сердце Иисуса.

— Что ж, теперь и вы знаете обо мне что-то. Если я когда-то обижу вас, надеюсь вы найдете в себе силы простить и не воспользуетесь тем, что услышали, против меня, — она улыбнулась.

— Никто не сможет причинить вам зло, Евстафия. Добро непобедимо. Вы безусловно являетесь им.

— Какие глупости, — Иисус улыбнулся в ответ.

Вот так маленькая исповедь испортила новогоднее чудо, за которым они пришли сегодня, надеясь оказаться подальше от осточертевших им мест: церкви для нее и старого особняка для него. День закончился в одиночестве для обоих. Завтра Иисус снова отправился искать с ней встречи, зная, что не выдержит и часа разлуки перед смертью.

***

Метель не прекращалась. Начался настоящий буран. В храме сейчас должно быть людно — в суровые морозы никто не хотел оставаться один, и впервые Иисус не стал исключением среди людей. Хотя движило им нечто другое, чем просто желание разделить с кем-то холод.

Он думал: чем болела Евстафия сейчас — усталостью или отвращением ко всему живому, далекому от божественного? С каким выражением читала проповеди, отмечая про себя, кто из внемлющих через сутки или два примчит с раскаянием на исповедь, что не слушал, ссылаясь на несчастных бесов? Сгорала ли от злости, но улыбалась, впуская недостойных в доброе сердце?

Христос был агнцем, Дьявол козлом отпущения. Иисус был и тем, и другим в лице одного, не сумев ни вознестись, ни кануть во тьме, и до сих пор притворялся дитем Божьим. Если бы Евстафия узнала об этом, смогла бы простить? Ведь Бог учил прощать, но то относилось к людям, а относилось ли к вампирам — Библия не рассказывала, святые отрицали.

Иисус не прогадал. В дневной час перед дверями церкви собралась толпа. Буран заглушал их голоса, но острый слух улавливал в шуме ветра крики — бедные пытались перекричать природу. Они окольцевали проход, набившись в щели, как крем в пирожном, и чтобы пройти через них нужно было испачкаться, расталкивая всех локтями. Прихожане ругались между собой, но никто не пытался их успокоить: в балагане у Иисуса закружилась голова.

— Святая! Что происходит? — докричался он до Евстафии. Она стояла в центре всего, молчаливая. Плечи ее были расправлены, а обычно мягкие черты лица заострились, жестоко раня всех, кто смотрел на них.

— Она не святая! Лгунья!

— Да что же вы за люди такие, дайте матери сказать хоть слово!

Евстафия обратила на Иисуса взгляд, но ничего не сказала — вместо нее ответила толпа говорунов, готовых перегрызть друг другу глотки. В стороне стоял церковный совет.

— Сестра наша, — обратился один из них — горбатый старик с длинной бородкой, — Евстафия, вступая на должность, вы приняли обет безбрачия. Вы обещали отдаться служению Богу, исключая отношения с мужчиной.

Они не скрывали презрения, морщась от невежества людей, но Иисус явно чувствовал исходящее от их сущностей удовольствие, с которым они наблюдали за посеянным хаосом. Святую линчевали средь бела дня, не созвав суд.

— Все так.

— Как же так вышло, что вас обвиняют в блуде? — одним вопросом он дал зерну недовольств прорасти, и недовольные вновь начали между собой спорить. У Иисуса кольнуло в висках.

То, что живые называли проблемой, как правило было высосано из пальца, и со своей перспективы он не понимал, зачем поднимать такой шум. Прихожане любили Евстафию всей душой — она была любимицей учителей, последователей, даже Бог, казалось им, говорил с ней и ее устами, оттого какой прекрасной она была. Совет же решил от нее избавиться. Они ничего не могли сделать, кроме как навлечь на уязвленный народ раздор, и это была хорошая тактика.

Чем дольше молчала Евстафия, тем хуже становилось напряжение в воздухе. Еще немного, и молния бы ударила в церковь, в самый высокий из пиков, и в истории двадцать третье декабря бы назвали смертью веры. Кто-то толкнул Иисуса в плечо — это стало последней каплей — и отлетел на метры вперед. Вся толпа подвинулась в сторону, стихла, в растерянности даже успокоилась.

— Хороши верующие. Вы ведь даже не даете святой защититься, — с раздражением. Он запустил ладонь в волосы, убирая мокрые от снега волосы со лба. — Говорите, святая, в чем дело?

Старики из совета сверили его уничижительным взглядом. Они высоко задрали полные подбородки и вновь обратились к Евстафии, что по-прежнему стояла немая.

— Вы признаетесь в том, что предавались плотскому греху?

— Признаюсь, — тихий голос звучал над свистом ветра, громче визжащих криков.

Никто не мог отнять у Евстафии сана, данный ей епископом, доказать лживые обвинения — она приняла клевету, чувствуя легкость свободы, и с блеском в глазах посмотрела на разразившегося в смехе Иисуса. Пока все отходили от шока, он не мог сдержать веселья. Эта игра была лишь для них, для которых все вокруг — и метель, и недоброжелатели, в один миг перестали существовать.

— Святая, так ты оказывается гнусная грешница, а мне предъявляла за невинную ложь, — Иисус подошел к ней, набросил шарф и притянул за концы, встречаясь с ней в хищной близости. Он спиной чувствовал, как раззадорил толпу, и затрепетал, увидев светлую улыбку на лице Евстафии. Ее губы накрыли его в поцелуе, грязно кусая.

— Прости меня, Иеша, — ладонь на щеке Иисуса была теплой.

Еще вчера дружный народ восклицал зажжение елки, сегодня окончательно пал в глазах Евстафии и Иисуса. Они, лицемерные безбожники, не стеснялись целовать друг друга на глазах у всех, предаваться греху и осквернять то святое, что в новом году должно было служить людям верой в чистоту и праведность. Евстафия не любила его, но игралась. От ее улыбки на его губах, гнилые внутренности разворачивались в минус и любили.

— Ташенька, пойдем домой, — сказал Иисус. Евстафия не знала, кого взяла под руку, и с кем отвернулась от всего, что ее держало в этом чертовом городе.

IV

Лишение Евстафии сана отложили до конца праздников, управление церковью временно взял на себя совет. Для живущих в городе, церковь была домом, в который всегда можно было вернуться, пристанищем, согревающим местом в суровые зимние дни, но перед рождеством она утратила свое величие и опустела. Уязвленный народ не мог смириться с тем, что их светлую веру осквернили. Новый год был испорчен для всех — всех, кроме Евстафии с Иисусом, празднующих свою маленькую победу.

Иисус чувствовал таящее на губах тепло и пытался его сохранить. Он любовался Евстафией исподлобья, кусал локти, расчесывал запястья до крови, запрещая себе к ней прикасаться. Для нее он — праведник, что лишь иногда ошибался. Добрый юноша, еще не знающий, что делать со своей жизнью, оттого и свершающий из раза в раз глупости, о которых потом сожалел. Она не знала, что Иисус не жалел ни о чем. Ни о чем, кроме того, что влюбился в нее.

До беспамятства. Он и раньше любил женщин, он вкушал их кровь, питался плотью, обнимая остывающие тела, но никогда так, как Евстафию. Он хотел ее с первой встречи: обнажить, оскверняя все, что та свято хранила для Бога, подчинить, заставить умолять не делать этого. Еще больше он хотел ее слушать — глупые шутки, наставления, строгий ангельский голос...

Она была создана для него и принадлежала ему. Она спала на диване вчера ночью, а утром хозяйничала на кухне. Она сидела напротив него, улыбалась, открываясь ему, сражала наготой души, с которой обращалась вихрем дохлых бабочек внутри Иисуса.

Вечер перед сочельником впервые проходил в уюте свечей и камина, возле которого расположилась Евстафия, подогнув под себя ноги, и отогревалась после нескольких часов на морозе. Ее инициатива — украсить пустой, мрачный особняк перед праздником. Весь день они провели на рынке, запасаясь украшениями и овощами для салатов. Иисус распутывал гирлянды, мысленно прикидывая, куда их повесить и не каратнет ли все электричество после стольких лет неиспользования.

— У меня что-то на платье? — спросила Евстафия, ничуть не смущаясь разглядываний.

— Оно развязалось. Позвольте я завяжу, — она остановила его, подняв руку, и ловко справилась с лентой сзади сама. Кожа на плечах укрылась под черной тканью. — Вы очень красивы, Евстафия.

— Спасибо, что обдумали свою манеру делать комплименты, — она усмехнулась.

— Не могу же я только ранить, иногда стоит сказать и что-то хорошее. Хотя я не считаю, что комплимент на площади был так плох.

— Вы еще молоды. Вы горите страстью, вы романтичны и еще не устали чувствовать, но я уже не в том возрасте, чтобы слепо вестись на красивые словечки, — Иисус рассмеялся. — Что я такого сказала?

— Евстафия, почему вы говорите так, словно бы вам не тридцать, а все семьдесят?

— Человеческий век короток. На молодость отведено не слишком уж много, — она покачала головой и мягко улыбнулась. — А то, что вы не понимаете, только доказывает невежество вашего возраста. Сколько вам лет, Иеша? Двадцать?

— Мне сильно за сорок, — Иисус прикусил губы, чтобы скрыть усмешку.

— Чепуха! — Евстафия теперь смеялась вместе с ним. Она и вправду не знала, что ее «юноша» уже не первый век живет на земле и ему не просто «сильно за сорок». У Иисуса заболели скулы, и он перестал, стирая с глаз слезы, оперся щекой о кулак и заслушался искренним смехом Евстафии. — Вы видели наш церковный совет? Там самому младшему сорок пять, весь в морщинах, любимое занятие — нудить.

— Они веселые. Хватило же юмору на старости лет выкатить тот цирк, что они устроили вчера. Кто любит нудить, так это вы.

— Вам не нравится. Мне прекратить?

— Ни за что. Нужен ведь мне кто-то, кто научит меня жизни, а то я так и останусь бестолковым денди, — он снова взялся за гирлянды. — Чем вы их так задели? Тем, что родились женщиной?

— Они расстроились, потому что я им отказала.

— Что? — смешок. Иисус с издевкой растянулся в ухмылке.

Веселье растворилось в угарном газе, оставив после себя тень улыбок на лице и пустоту, заполнившую собой пространство между ними. Евстафия тоже решила заняться делом и ненадолго ушла, возвращаясь с цветной бумагой, карандашами и блестками, а после села на прежнее место. Она не спешила заполнять пустоту. Да у нее и не получилось бы. Иисус изредка поглядывал на нее, пока она наконец не заговорила.

— Знаешь, я думала, они лопнут от гнева, — Евстафия бросила отстраненный взгляд за него и улыбнулась чему-то своему, посмеиваясь. Она мило наклонила голову, словно засыпала, но всего лишь вырезала из бумаги снежинки, задумавшись — Иисус хотел взглянуть в ее глаза, но те спрятались под пологом густых ресниц. Он подобрался ближе.

— Я всего лишь хотела быть к нему ближе. Я надеялась, что если стану святой, то он заметит мою особую любовь и тогда... что-нибудь, да что-то точно произойдет, мне было неважно что, — Евстафия вздохнула, поворачиваясь к огню. — Но разве же станет Бог слушать чьи-то неустанные визги из стада? Для этого у него слишком уж много дел.

— А теперь он вовсе никогда на вас не посмотрит, — пробормотал под нос Иисус. Она услышала его и нахмурилась.

— С чего бы это?

Иисус вздрогнул. Он одним махом растянул гирлянду на длину своих рук, распутав негнущимися пальцами узлы, и поднял на Евстафию хищный, искрящийся взгляд. Те блестели мраком, застигнутые врасплох. Глаза напротив полыхали огнем, отражая языки пламени, с треском охватившие полено в камине.

— Вы теперь грешница, Евстафия, — он сглотнул, спешно вставая. Евстафия молча складывала бумагу на полу, то ли безразличная, то ли просто — не задетая. — Теперь понимаешь? Бог никогда не примет таких, как мы.

— Бог примет. Не может не принять. Вы так глубоко заблуждаетесь, Иеша, во всем, что касается Бога, — она щелкнула ножницами, отрезая слишком много с краю. — Бог примет, люди — нет. Если они назовут меня нечистью, я не стану ей.

— Но ведь ты сама — человек.

— Я человек. А вы что, нет? — Евстафия бросила на пол снежинку, но не потянулась мастерить следующую, поднимаясь с колен. — Главное, что мы принимаем друг друга.

Она хотела коснуться его, но Иисус отдернулся, словно обжегшись. Мертвый, он все равно боялся огня, что мог одним своим объятием превратить его в прах. А Евстафия была им и не жалела, из раза в раз все сильнее травмируя гниющую плоть, она была поистине святой — безжалостна, за это ее и хотелось любить.

— Я плохо себя чувствую, — сказал Иисус и не солгал. Легкие заливало кровью от впившихся в них изнутри шипов. — Дом в вашем распоряжении, можете делать, что хотите, а я, пожалуй, отдохну.

— Не уходите, Иеша, прошу вас, — Евстафия преградила ему путь, взволнованная. На ее лице промелькнула редкая тень эмоций. — Я вас чем-то обидела?

— Да, — ответил он, — точнее нет. Как вы могли обидеть меня? Это я не слежу за словами, — Иисус мазнул по ней взглядом и прошел мимо, на лестницу. — Не поднимайтесь на второй этаж, он не меблирован и делать там нечего, кроме как в моей комнате. Позже я спущусь, чтобы помочь вам развесить гирлянды.

Она осталась стоять, полная вопросов, уязвленная, и долго и хмуро смотрела ему вслед, но смиренно осталась ждать. Иисус не спустился ни через час, ни через два. Близилась ночь, пора было отправляться спать перед долгим следующим днем — в Рождество было полно дел: с утра приготовить обед, праздно отметить, спеть песню и к вечеру, когда придет время ходить по гостям, от души насмеявшись. За это время Евстафия вымыла полы на всем этаже, выбила подушки. Она сама повесила гирлянды, украсив ими книжные полки, на которых стояли сборники на всех языках мира, наклеила снежинки на окна и даже встала на стульчик, чтобы подвесить на люстру ветку омелы. Сидя за низким столиком, застеленным красной скатертью, укутавшись в праздничном пледе, она смотрела на пустое место Иисуса с обидой.

Евстафия прощала его из раза в раз. За гнусные слова о ее Боге, колких подначках, за сарказм и иронию, которую Иисус тщетно пытался скрыть за дружелюбием. У него не выходило скрывать поганого характера, но он был глупым, заплутавшим мальчиком, что умел только ранить и отталкивать от себя всех, кто протягивал ему руку помощи. Это же он пытался сделать и с Евстафией, но она не сдавалась. Ее было не сломить, согнуть — еще труднее, ее воспитывали в насилии, выбивая из детского сердца сочувствие, и она научилась сочувствовать сильнее, чем кто-либо, но эмоций ей уже было не вернуть. Иисус видел ее насквозь, но не видел сути.

Он был эмоциональным, смеялся громче баринов, плакал сильнее бури, говоря глазами больше, чем вслух. Он захватил мысли Евстафии наравне с Господом, но не возвышался к нему, а тянулся из самых низов, боясь спасения и света, что ему предлагали. Иисус был мучеником — Евстафия хотела его защитить. Ей льстило, что он ставил ее выше чего-либо, но глубоко винила себя за то, что принимала на себя облик Христа-спасителя.

О чем он думал сейчас? Израненное дитя. Иисус боялся прикосновений, думая, что те проникнут через плоть и достигнут сердца. Он отдавался телом, но прятал душу за семью замками — казалось, что Евстафия наконец нашла последний ключ, как он ушел, заперся и не возвращался уже третий час. Тогда она решила идти к нему сама.

Лестница скрипела под ногами и местами обваливалась — Иисус сказал правду, что второй этаж в особняке не пригоден для жизни. Евстафия касалась стен, собирая с них пыль, и открывала одну дверь за другой: в одних были клочки разорванной бумаги, сажа, в другой — застланный тканью рояль. Она не успела просмотреть все книги, что встречала на пути, но видела словарь с латинского, древнегреческого и русского, детские сказки на арабском и английском языках, истории стран всего мира и узнала о нем больше, чем во время их исповедей. Наконец, встав у двери в последнюю комнату, Евстафия замерла, услышав плач.

Иисус пытался казаться ей сильной, нерушимой стеной. Она не хотела растаптывать остатки его гордости, но услышав рев, не смогла оставить одного. Она знала, что как только зайдет в комнату, пути назад не будет, и все равно зашла — она увидела испачканный в крови пол, испуганное животное, ее Иисуса в поляне из красных цветов. Он отскочил от нее в угол комнаты — Евстафия подошла ближе, опустилась на колени и обняла.

— Проваливай! — кричал Иисус, вырываясь из хватки. Он толкал ее в плечи, оставлял синяки, шипел и царапал, но Евстафия не разжимала рук. Пускай.

— Ты исцелишься, — нежно шептала она. Ее голос баюкал, утешал. Ладони теплые гладили по волосам и лицу, стирая с него кровь, пока Иисус непрестанно кашлял, кашлял и кашлял.

***

Утро началось не с поздравлений, а с отмывания крови со стен и пола. Евстафия ни о чем не спрашивала, не признаваясь в том, что боялась услышать правду, а не щадила своим молчанием Иисуса. Цветы, испачканные кашлем, стояли в вазе и распускались по мере того, как в окна с открытыми шторами проникал солнечный свет, и она любовалась ими, нарезая овощи для целебного супа. На диване, в другой комнате, Иисус спал.

Что это было? то и дело лезли вопросы в голову, но она избавлялась от них, вспоминая шутки Иисуса о туберкулезе. Если то было правдой, то ей уже было не избежать своей участи. Совсем немного романтики в ней все же присутствовало — умереть от болезни в один день с другим человеком, в день рождения Христа, звучало более чем романтично, хотя и отталкивающе своей греховностью. Евстафия сбросила в кастрюлю с кипящим бульоном овощи, засыпала рис.

Проснувшись, на кухню Иисус не вошел, хотя она слышала шевеление и терпеливо дожидалась, когда тому хватит духу войти. На десятую минуту сомнений, он показался на пороге.

— Христос родился, — сказала Евстафия.

— Славим его, — неуверенно ответил Иисус, щурясь от яркого света. Он на ватных ногах сел за стол и уронил лицо в ладони, стирая с него усталость. — Прости меня, Евстафия, за вчера. Я... я болен, я не в себе.

— Тише, помолчи же, — она подвинула к нему стул, чтобы сесть рядом, и ласково погладила по щеке, заправляя непослушные волосы за уши. Иисус поддался ей, не зная, что сгорит. — Все хорошо. Ты ни в чем не виноват.

Он взял стакан воды, любезно протянутый ему, и пригубил, но как только жидкость попала на язык поперхнулся, чувствуя, как его изнутри растворяет, словно кислотой. Евстафия удержала стакан у его губ и силой влила в него воду.

— Что это?! — воскликнул он, закрывая рот ладонями.

— Святая вода. Что с вами?

— На вкус как протухшие яйца! — Иисус оттолкнул от себя руку Евстафии и встал, вынимая из холодильника бутылку вина. Оно выдохлось, открытое еще с прошлого месяца. Он выпил с горла, пытаясь избавиться от неприятного чувства, и встряхнулся — ему не было так больно с тех пор, как люди пытались сжечь его на костре.

— Как вы можете так говорить? Обычная вода, освященная молитвой. Я сказала, что вы исцелитесь, и время наконец начать меня слушаться.

— Меня не спасет стакан святой воды, Евстафия! Никакая молитва. Ни твой проклятый Бог не поможет мне от того, чем я страдаю, так что прекрати страдать ерундой и мучить меня!

— Мучить?! Да что ты за человек! Я ведь пытаюсь тебе помочь, — Евстафия подскочила. Она была разъярена, ранена. В ее глазах была та же злость, тот рок, с которым на него смотрели те, кто желал его смерти, и Иисус отшатнулся, боясь пораниться. Он столкнулся спиной с плитой, обжегся раскаленным металлом, взвизгивая от боли. — Иисус! О боже, ты как?

— Отойди от меня! — крикнул он. Иисус рванул из кухни, задыхаясь, умирая от недостатка кислорода- любви. Он споткнулся о столик у камина и упал, прячась под пледом. — Дьявол! Я ненавижу тебя!

— Прости меня, Иеша, прости, — бормотала Евстафия, вышедшая следом с аптечкой. Она села возле скрюченного под одеялом Иисуса и мягко погладила в направлении головы, чувствуя, как тот содрогается. — Позволь же мне помочь. Тебе же больно. Дай мне обработать спину.

— Я не хочу, я не хочу даже видеть тебя, — Иисус шептал не шевелящимися губами и попытался отползти, но она крепко прижала его к полу и убрала с лица одеяло. — Не делай этого. Не смотри на меня так.

— Как? — в ее глазах стояли слезы. Она смахнула их, взяла себя в руки и легла рядом, прижимаясь к нему. — Ты исцелишься, я обещаю тебе, Иисус, ты исцелишься.

Евстафия охнула, почувствовав, как развязалось ее платье и холодные губы на плече, и вскрикнула. Что-то вгрызлось в плоть, ее пронзила страшная боль и бросило в жар, кожа немела, а клыки Иисуса проникали все глубже, до кости. Она плакала. Она сотрясалась. Не чувствуя рук, Евстафия нашла щеку Иисуса у ее ключицы, и стерла с нее кровавые слезы.

— Ты исцелишься, ты исцелишься, ты исцелишься, — повторяла она.

V

Ночью они лежали, запутавшись в одеяле. Мутным взглядом Евстафия смотрела на омелу, повисшую над ними, и несчастно улыбалась. Ее лихорадило, она медленно умирала, с трепетом принимая ласки раненного зверя: Иисус сцеловывал с щек слезы, что изредка вытекали из опухших глаз. Он смотрел с любовью, и Евстафия принимала ее такой, какая она была.

— Святая, — звал Иисус. Его голос охрип. Евстафия подняла к нему дрожащую руку и силой открыла рот, вырывая из горла шипы, — нам нужно встать.

— Давай полежим еще немного. Я кажется не чувствуя тела, — она всхлипнула, улыбаясь. Иисус вылез из ее объятий и подхватил на руки, относя на диван, а затем пошел искать брошенную на полу аптечку.

— Ты бледная, — он принес стакан и положил Евстафии на язык обезболивающее, вливая в рот воду. На подлокотнике лежали бинты и марганцовка, Иисус вытер запекшуюся кровь с плеча мокрой тряпкой и обработал рану антисептиком, перевязывая. Он стягивал плечо марлей, пытаясь не причинить еще больше боли. — Прости меня, я лгал тебе так долго.

— Не исповедуйся. Прошу, не сейчас, — в ужасе сказала Евстафия.

— Я нежить. Мое существование — грех. Что мне нужно сделать, чтобы получить спасение Бога?

— Тебе не нужно оно, Иеша. Ты дитя Дьявола, — она морщилась, заливаясь слезами, пока Иисус неумело пытался завязать узел на бинтах. — Зачем тебе его спасение, глупый!

— Я полюбил. Полюбил человека и возненавидел, — Иисус опустил ее плечо и сел рядом, обнимая за здоровую руку. В тепле тела Евстафии, ему было спокойно, как давно не было, лишь немного саднили легкие, в которых произрастали новые цветы.

— Ты простил мне мою ненависть. Я говорила, что ненавижу вампиров, как ты.

— Потому что ненавидел сам.

— И полюбил меня, а теперь и я люблю тебя, — Евстафия уложилась щекой на его макушке, закрывая глаза. Она надеялась проснуться из этого кошмарного сна и боялась одновременно, неся бред с высокой температурой. Иисус обнимал ее, прижимал к себе, согревая оледеневшим телом, заветным холодом.

— Не любишь... — сказал он и подавился кашлем.

Иисус вырывал из горла цветы, бросаясь лепестками на пол, и все никак не мог справиться с проводами. Он соединял их, с ожиданием смотря на гирлянды, что никак не хотели поджигаться, ковырялся отверткой в розетке и ругался, чувствуя себя беспомощным перед электричеством. Стоило Евстафии подойти и нажать всего на одну кнопку, как цветные огоньки зажглись один за другим.

К Новому году она чувствовала себя гораздо лучше и больше не плакала по ночам в постели, энергично расхаживая по дому в подготовке к празднику, и Иисус любовался ей сказочной, домашней в белой ночнушке. Она зажгла все свечи в доме и погасила лампочку. Дом погрузился в уют, и впервые Иисус пожалел, что не прожил человеческую жизнь.

Стрелки на часах передвигались все медленнее, словно бы хотели оттянуть мгновение новогоднего чуда. За окном резвились дети. Иисус закрыл его, чтобы не слышать ничьих голосов, кроме Евстафии, и поставил на столик перед камином бутылку вина, два бокала и ее любимые закуски: красную рыбу и салат из капусты.

— Наконец-то этот год закончится, — Евстафия рухнула на пол, уставшая. Она укуталась в одеяло, наконец согреваясь от тепла камина, и засмотрелась на то, как льется жидкость из бутылки. — Он начался с такой суеты. У меня не было ни минуты на жизнь, без продыху крутилась в делах. Еще и ты время от времени добавлял мне лишней головной боли, — вздохнула.

Иисус поймал ее воздыхание и поставил перед ней полный бокал. Она тут же пригубила, с удовольствием вкушая Христову кровь, как недавно Иисус вкушал ее.

— Но тебе нравилось, что я все время был рядом.

— Нравилось. Я чувствовала себя возвышенной, когда ты отчаянно нуждался во мне, — Евстафия улыбнулась. За домом громыхнуло, стекло отразило яркие искры фейерверка — розовый, золотой, зеленый красили синее небо один за другим. Иисус поднял взгляд на часы и улыбнулся за миг до того, как пробил первый бой курантов. — С новым годом, Иеша.

Боль осталась позади, в ушедшем году. Евстафия улыбалась ему, желая счастья в новой жизни, которую они обещали начать друг другу. Начался двух тысячи двадцать пятый год.

Иисус умер от болезни седьмого января. Из его рта неустанно вытекала кровь, и сколько бы Евстафия не пыталась, она не смогла вытащить цветы из его горла. Легкие проросли окончательно, цветы разорвали орган и добрались до сердца, останавливая его одним импульсом.

Сердце вампиров не билось. Ханахаки — болезнь, которой страдают вампиры, обреченные на вечную жизнь. Она поражает легкие, и с конца инкубационного периода шансы на выживание у вампира стремительно падают к нулю. Причины заболевания до сих пор остаются неизвестными, потому что никто не берется изучать здоровье вампиров, традиционно считавшихся мертвыми существами, но предпосылками к заражению вампиров была любовь.

Ночью восьмого января Евстафия вскрыла вены. Прошло несколько суток, прежде чем жители города обнаружили ее мертвой в объятиях навсегда ушедшего вампира. Они улыбались.