Actions

Work Header

#дом

Summary:

Просто куча разных мыслей по чд48 в зарисовках. // Эпилог свел меня с ума.

Chapter 1: В гостях хорошо, а дома лучше [позалис]

Chapter Text

Женя ворочается, слышит шорох простыней, внутренне вздрагивает. Опять боится потревожить. Разбудить страшного зверя. Нянечку. Или Криз… Володю, которому не должен мешать. И быть обузой. Он ведь гость.

До слуха долетает шкворчание сковороды, буря унимается. Волнение отступает: Володя уже не спит. И даже занят делом. Женя поворачивается к той стороне кровати, что должна пахнуть им, пропитаться за несколько дней...

Немного, только если. Кажется, ночью Володя сворачивается самым маленьким в мире клубочком — меньше Кошьки — и ложится на самом краю.

Простыни смяты, Женя в смятении тоже. Они спят рядом, но еще очень и очень далеко друг от друга.

Может, Володя и подорвался с первыми лучами, лишь бы рядом не дышать? Женя думает, что привыкнет к этой тревожной мысли и в следующий раз уснет легче. И по утру проснется окончательно — не от страха потревожить чужой покой.

Покой им очень сейчас нужен. Обоим. И Женя отбрасывает с плеч трясущие его когтистые лапы, что тянут прочь из сладкого сна — отдохнул и хватит! не твое! говорят.

Вместо этого Женя вслушивается в ощущения в этом моменте, во все, что у него сейчас есть. Мягкая Володина футболка, свежее постельное, Кошька привычно греет его бок и мурлычет. Она даже и минуты не раздумывала — сразу приняла как родного. Все здесь, в чужой «дыре», говорит о том, что он дома. Пусть и временно.

Поэты и прочие творцы — страдальцы и скитальцы. Ему скоро нужно будет уйти, но пока ведь можно?.. На несколько мгновений задышать.

— Доброе утро. — У Володи там готовка в полном разгаре, но он все чувствует. Не поворачивается даже.

— Доброе, — так напряженно звучит собственный голос. Женя не знает, стоит ли улыбнуться. Насколько помятым он выглядит? Улыбка сделает его еще уродливее? Но ведь Володя даже не смотрит. — Доброе, — выдыхает он еще раз, уголки рта чуть дрожат.

— Голодный? — Вопрос звучит громче, потому что шум на плите усиливается.

— Да нет вроде, — голос заспанный, хриплый. Неприятный на слух, наверное.

Он спускает ноги на пол. И Володины штаны на нем — мягкие, простые. Постиранные, конечно, но все в них — про Володю. И немного про Женю. Как и футболка с дурацким принтом. Поэту ведь так идет благородный зеленый, стройный силуэт плаща и белоснежные брюки в облипку. А вот Жене отчего-то нравится в этом мягком. В комнате пропахшей смесью дешевых запахов с кухни.

Он осматривается. За спиной неоконченный ремонт, впереди простенький стол со стульями. Володя в белоснежной майке. При близком рассмотрении, наверное, найдется несколько портящих вид старых пятен, но отсюда — неважно. И Жене вспоминается его квартира, утро, ласковая улыбка, сладкие потягивания на постели — тогда рука не ныла — и запах чебуреков.

Время летит неумолимо. И жизнь перемалывает все нещадно, каждую маленькую надежду и хрупкую мечту. Бабочка начинает новую жизнь, бабочка летит над морем трав, а потом путается в сетях. Или ее хватают жестокие пальцы. Отпускают, но с такими крыльями не улетишь далеко — и вот уже пришпилена к стене.

Целая пропасть между этими воспоминаниями. Но новое утро накладывается поверх выцветших страниц, полностью перекрывает — так, что вспоминать необязательно. Пасть расщелины смыкается, и Женя ступает твердым шагом.

Приближается сзади, и как бы ему ни хотелось остаться до конца бесшумным и напугать, Володя чувствует. Не вздрагивает, но замирает. Напрягаются чужие плечи. Цепкие, злые лапы тянут обратно, жестокие пальцы в труху сминают крылья. Володя не хочет, Володе не надо…

Но бабочка рвется вперед. Бабочке еще хочется — в самый последний раз — полетать.

Женя все равно прислоняется лбом к взмокшему затылку.

Володя и правда меньше Кошьки, Женя его всего может в себя закутать. Но позволяет себе лишь вцепиться в края майки, где-то у бедер. Шум на сковородке стихает, остается лишь размеренное дыхание. И Володя свободной рукой тянет к себе, побуждает обнять выше, за талию. Женя слушается. Склоняется, горбится, сползает лбом к шее.

— Помочь решил? Вину искупить?

«Какую еще вину?!» хочется Жене вскрикнуть. И он кричит, но глубоко внутри себя. Там же, где Поэта упрятал и упрямо лезущие к нему когтистые лапы, пальцы в пыльце испачканные, держащие булавку наготове. А Женя не готов.

На эти несколько мгновений не готов отпустить Володю. Володя готов — тянет его руку своей, вручает нож, начинает руководить. Луковые кубики мельчают до крошки. Женя ничего не видит, доверяет Володе. А тот, кажется, смеется на такое. Совместная готовка. Прокаженного и слепца.

Им бы поболтать о чем-то непринужденном или помолчать за таким умиротворяющим занятием. Но.

— Ты нас спас, — выдыхает Женя ему в шею.

— Спасать будем себя сами. — Володя откладывается нож в сторону. Разворачивается, смотрит прямо в глаза, а потом теряется. — Я только… предотвратил последующие мучения.

— Освободил. Как Кризалис.

— Нет.

В этом «нет» много всего. Стыда и боли, ненависти. Но не к нему, а к Кризалису. А Женя не может ненавидеть своего соседа по палате, Женя не может ненавидеть никакую часть Володи. Но спорит с самим собой из недавнего прошлого, отмечает, что Володе к лицу отнюдь не безумие.

— Не бойся его, — шепчет Женя. Рукой опасливо приближаясь к лицу. Касается щеки, щетина колет ладонь. Подушечка пальца касается знакомых очертаний шрама. — Он нам помог там, позволил продержаться. Чтобы ты закончил.

— Не хочу иметь с ним дело.

— Он всегда будет частью тебя. Не надо так бояться. Как оказалось… — Женя опускает веки, улыбается воспоминанию. Снова слышать Кризалиса было приятно и знакомо. Снова видеть мягкий взгляд, на который сменились пылающие яростью глаза, — было потрясающе. — Его можно контролировать. Кто бы мог подумать, что я ключ, который все еще работает.

— С чего бы ему не работать? — искренне спрашивает Володя, на это Женя только хлопает глазами.

Разве они не разругались в пух и прах? И Женя не дал понять, что не желает его в своей жизни? И разве в таком случае не выдворяешь старого друга из сердца вон? С глаз долой…

Вдруг дзинькает микроволновка. Должно быть, долговязая фигура его выглядит очень комично, вздрагивая от такого. Володя не насмехается, только поворачивает голову на звук.

— Лазанью разогрел. — Женя ждет продолжения, выразительно глянув за его спину, на плиту. — Купил полуфабрикаты на случай, если не захочешь мою стряпню.

— Это отчего же?

— Готовлю я довольно посредственно. И вдруг мое обаяние на тебя больше не работает…

Женя сжимает губы, пряча смешок.

— С чего бы ему не работать?

Chapter 2: Хоть по уши плыть да дома быть [Алтан; чешуя]

Notes:

Это без согласования с каноном, представляла такое до эпилога "Дома".

(See the end of the chapter for more notes.)

Chapter Text

— Какая ирония, — не перестает глумиться Дагбаев, неспешно расхаживая с бокалом. — Во всем Питере я один могу тебе помочь.

Его цепной пес сидит на диване — в слишком вальяжной для пса позе. Ухмыляется. С виду расслабленный. Но одно движение Сережи — разгрызет глотку.

Впрочем, Дагбаев ближе. Сам вгрызется.

Сережа, может, и хотел бы атаковать сейчас, когда Дагбаев стоит спиной, но это будет лишь жалким актом отчаяния — переполняющую злость нужно на кого-то направить.

Сереже больно. Без Олега очень. Но спасти Олега важнее, чем заявить о собственных страданиях. Он не будет нападать на единственного человека, который способен справиться с...

— Это не точно, — тихо возражает.

Чужие губы моментально растягиваются в улыбке.

— И все же ты тут.

Дракон продолжает прожигать взглядом. Уже не их — ее. Лера сидит рядом, напросилась в качестве моральной поддержки. И Дракон словно начинает узнавать боевые выпады Чумного доктора в скованных движениях ее плеч и сжатых кулаках. Невозможно. Но он явно что-то чувствует.

Не простой пес, породистый. Хотя Сережа, даже после всего, что видел, по-прежнему скептично относится к сверхвозможностям человеческого тела и разума. Иногда дикий зверь — это просто дикий зверь, почуявший твой страх, и никакой магической проницательности в его потемневших глазах нет.

Не каждый въедливый взгляд — взгляд из самой бездны мироздания. Но, по заверению Альваро, каждый встреченный им бурят, увлекающийся садоводством — потенциальный шаман. Он с горящими глазами поведал о своем открытии, и Сережа ухватился за эту ниточку, хотя не мог знать, что это не очередные бредни очередного фанатика.

Другие фанатики отняли Олега. Не «убили», к счастью. То, что Олега нет здесь, но есть где-то там — не бредни. Не внушение Рубинштейна, не тревожные сновидения авторства Огнепоклонника. И тем сложнее. Призрачная надежда на спасение Олега и абсолютная беспомощность, унижение, съедающая тоска — все это гораздо хуже того варианта, где Олега просто нет и Сереже становится плевать на целый мир.

Собственной рукой выпустить пять пуль, а почувствовать лишь короткий приступ смятения — невысокая цена. Потом забытье, лихорадочный сон с богами и демонами, ни единого твердого шага. Все казалось ненастоящим, особенно знакомый силуэт в проеме двери.

Теперь Сережа в своем уме, почти цельный, дорожащий и не представляющий иной жизни.

И тем сложнее.

Дагбаев ухмыляется, раздумывая, вперивается в него рубиновыми глазами. Наконец становится позади пса, кладет руку тому на плечо, предупреждает: взмах одного пальца — и вам конец. Единственное подозрение на ловушку — и вы не жильцы. «Но, так и быть, помогу».

Цена будет ой какой высокой.

Сережа крепче сжимает кулон в кулаке, позволяя острым граням впиться в кожу. Алые капли глухо стукают о каменный пол, Алтан их падение прекрасно слышит. У гадюк безупречный слух.

 

Алтан думает, что нет ничего слаще, чем наблюдать за своим врагом в таком состоянии. Врагом потерянным, разбитым и униженным. В разы лучше, чем мертвым.

И Алтан думает, что оказать услугу врагу — вовсе поставить его на колени. А если не выйдет — скорее всего, ведь он никакой не шаман, — зрелище будет еще красивее. Разумовский, который перестанет упрямиться и взглянет правде в глаза. Смерти в глаза. Его напарника уже не вернуть.

Они едут в село, к бабушке. С ними — Разумовский и его девка. Вадим чувствует себя как дома, для него почти ничего не поменялось. Алтану первое время не по себе. Его сюда привез не автобус, его сюда привело дело, и он ощущает себя чужаком в своем дорогом костюме и с туго заплетенными косами.

Бабушка улыбается, тянется обнять, и Алтан наклоняется, притираясь к мягкому плечу. Становится легче.

Она мрачнеет, когда слышит. Не одобряет, суетится и нервно дергает плечами. Но рассказывает, что ей известно. Усаживает дорогих гостей за стол, предварительно привычно погоняв Вадима по домашним делам. Все поглядывает на кислую рожу Разумовского, но тактично молчит. Он, впрочем, «спасибо» периодически лепечет. Девка его только и рассыпается в благодарностях.

Потом, наедине, бабушка уговаривает еще истовее не связываться с этим даром, не взывать к нему. Алтан уверяет, что ничего и не выйдет. Она качает головой: не будь таким самонадеянным. Алтан не самонадеянный, он играть с духами не собирается, они ведь даже не примут его в игру — ясно как день.

По совету бабушки идут на окраину к старому непосвященному шаману. Его сила весьма ограничена, но знаний полно — он всю жизнь пытался стать кем-то выше покровителя одной опушки, но без шамана в роду такая сила неподвластна простому смертному. Пусть и очень преданному идее.

Пусть говорят на бурятском, в первое время разговор дается с трудом. Шаман говорит знакомыми словами, но о чем говорит — загадка для Алтана.

Отчасти.

Огонь тебя покалечил.

Алтан невольно касается бедра пальцами, под одним слоем халата шрамы ближе. В нос ударяет воспоминание о дыме и паленой коже. За спиной нарастает звук: трещит пламя, скрежещет металл. Во рту металл тоже. Алтан оглядывается — но там только Вадим, усевшийся в узкое кресло и исподлобья следящий за каждым движением шамана.

Огонь зол на твой род. Надо просить других.

Кого просить?

Лусад... — бормочет Шаман. — Ты змея. Проси помощи у водных нагов. — Он перебирает пальцами в воздухе. — Их реки текут по всем мирам, пересекают каждую жизнь, до самого подземного царства Эрлиг-хана. Туда уже нельзя.

Ему туда и надо. К мертвым.

Алтан слушает завороженно, а потом ловит себя на этом и внутренне смеется. Хохочет почти. Он ведь и шага ступить не сумеет, он никакой не избранный. Покровитель рода, как же.

Шаман смотрит на него загадочно, хмурится, будто может видеть его мысли, но ничего не говорит. Не возражает, что Алтану не стоит и пытаться.

И Алтан вынужден попытаться.

С полной уверенностью в провале он пробует простенький ритуал у реки — взывает к лусад. Пытается задобрить подношениями — сладостями и забеленным чаем. Рядом только наставник-шаман и Вадим. Под смиренно преклоненными коленями мокро от росы, утренняя прохлада колет по взмокшей спине.

И… ничего не происходит.

Вадим выглядит расстроенным, все мажет взглядом по пейзажу впереди, будто и впрямь надеется разглядеть что-то меж глухих рядов деревьев. Алтан нервно посмеивается: ни-че-го. По плечу прилетает хлопок от недовольного шамана, Алтан поворачивается обратно к воде, вглядывается в белесую гущу в чашках, составленных на деревянной доске.

В последнюю попытку сосредоточиться под веками вдруг вспыхивает свет. Алтан, будто выныривает из омута, хватается за землю, погружая вглубь каменные пальцы, дышит заполошно, сгибается под натиском новых ощущений. Он что-то чувствует!

И больше не смеется.

И Алтан пытается еще раз. Загорается азартом. Тянется не к предкам, а к той, другой жизни, которая могла быть. Алтан хочет увериться, что хотя бы в этом мог бы чего-то стоить.

Алтан пробует раз за разом, возится с ритуальным травами, бормочет слова, путается в телодвижениях. Алтан уходит подальше, бродит по лесу, теряется в зарослях трав. Неизменно сопровождаемый Вадимом. Лежит подолгу на земле, пытается впитаться, отпечататься. До тех пор, пока обрамленное колосьями небо перед глазами не плывет. И не утягивает в свою лазурную бездну. Тогда становится страшно, Алтан подрывается. Смаргивает ужас.

И в стороне находит Вадима. Тот сидит по-турецки, нещадно примяв траву под собой, между зубов перекидывает стебелек. Будто и не было ничего. Для него и не было… Вадим ухмыляется и подмигивает, и Алтан отводит взгляд.

Под ногами снова твердо.

В конце концов Алтан пробует без Вадима — вдруг в этом дело. Вдруг одно присутствие этого шута отпугивает духов-помощников? Но ни сосредоточения, ни более глубокого погружения не случается. Связь, по ощущениям, только тончает.

Алтан понимает, что без Вадима хуже. Вадим, Дракон, тут не просто так. Вадим его амулет, проводник. Тесная связь с его прошлым, с прошлым рода. Почти как онгон могущественного предка — как бы кощунственно это ни звучало, любые средства и самовнушения хороши, когда дело касается… Алтан путается. Чего это все по итогу касается? Он почти забывает про Разумовского.

И Алтан гонит прочь всех, кроме Вадима. Шаман недовольно качает головой всякий раз, но Дракон не мешает, и звука не издает во время ритуалов.

За окном Разумовский курит без остановки; беспокойно двигает ногой, растирая хилые травинки под подошвой. Его сопровождающая всегда поблизости, но послушно отходит на пару метров, когда он рявкает. А увлеченный Вадим с дебильной улыбкой разглядывает уже зажженные лампадки на столе, пучки артыша и подношения в чашах.

— Вашзолотейшество, да вы и впрямь колдун, — только и комментирует за все эти дни.

По приходе шамана тут же превращается в молчаливое изваяние в углу комнаты. Не хочет лишиться места в первом ряду, любопытно гаду. Алтану тем легче — в чужой комнате, в чужом ритуале, одной ногой в чужом мире, Вадим ему необходим, как якорь из мира во всем привычного.

Нет души, — многозначительно изрекает шаман. Снова на знакомом языке и снова непонятно. — Сбежала. — И кивает в сторону окна, где меж пальцев Разумовского осыпается пепел.

Мне до него дела нет.

Вернуть ее нужно. Иначе помрет. Без души недолго по земле ходят. А он нам нужен, чтобы до того, другого достучаться.

Алтан смотрит внимательно через мутное стекло. Круги под глазами все темнее с каждым днем, руки трясутся — кончик сигареты не с первого раза на огонек зажигалки попадает. И Алтан точно не следит за тем, ел ли Разумовский что-то с того дня, как бабушка встречала их щедро накрытым столом. Возможно, подруга его следит за этим, глупой не выглядит — кому нужен мертвый Разумовский?

(Уже не ему.)

Есть что-то в ее пристальном взгляде, иногда не сходящем с лица Алтана по целой минуте. Не глупая, но думает, что он не видит; чтоб это заметить, шаманом быть необязательно. И что-то есть в стройных движениях крепкого тела, в резких шагах, которыми она меряет двор, отойдя подальше от своего… работодателя?

Чумная.

Мысль тут же сбивает чужой голос:

Когда горе большое случается, душа покинуть тело может. Этот горюет. Надо спасать.

Ритуал оказывается несложным, гораздо сложнее — рожа Разумовского, который сидит сбоку от Алтана с привязанной к безымянному пальцу красной нитью. Облачка ароматного дыма кружат вокруг, Алтана смутно видит, что впереди, позвать тоже не может. Но идет на слух, у змей безупречный слух.

После этого состоянием Разумовского он по-прежнему не интересуется, но надеется, что сработало. Надеется, что упросил духов вернуть его врагу душу. И сумеет вернуть сердце.

Силы покидают его стремительно — взимая за каждую попытку. Как автомат с игрушками сжирает монету, а сиюминутной победой насладиться не позволяет. Алтану бы дотянуться только до одной руки, которая потянется навстречу. Схватит и удержит, чтобы не пришлось продираться одному.

Когда, изможденный, он валится с ног, Вадим всегда на подхвате. Тут же усаживает в кресло, укрывает ледяное тело, несет заваренный особый чай. Но в этот раз Алтан упрямится — что-то есть. Вот только что! Он точно чувствует.

Тут же подскакивает, рвется к столу, вдыхает благовония. Вадим негодует, и это помогает сосредоточиться. Под его мерное бурчание перед Алтаном открываются двери. Он тянется к свету, к пеклу, к обжигающему кожу солнцу другого мира. Загробного, родного.

Там встречает предок. Не пускает целиком, лишь одной ногой ступить дозволяет. Алтан подглядывает: тут все разрушено, переиначено, знакомые очертания, но руины. Алтан забывает зачем сюда рвался.

Волков. Наемник Разумовского.

Предок долго думает, ищет, копается, стоя на месте. Алтан смотрит на него и сквозь него. Образ тает все стремительнее, связь истончается, последние крохи сил покидают тело. Предок шепчет: нашел. Не живой, не мертвый. И с ним еще много таких. Застряли — и хоть ты убейся, вытащить не получится. Придется им самим найти выход.

Выход этот показать он не может. И их Алтану не покажет. Только это говорит и пропадает, рассеивается на глазах. Перед Алтаном стена бабушкиного дома, под руками тотчас — широкие ладони. Подхватывают, прижимают к себе, ведут к креслу. Укутывают в плед.

Вадим, присев у ног, заглядывает в лицо. Должно быть, бледное и осунувшееся — Алтан чаще видел лицо Разумовского, чем свое отражение. В бабушкиных глазах в последний раз, в первый вечер. Теперь в Вадимовых, наполненных тревогой, но серых и ехидных — неизменно.

— Ваше золотейшество, — оглаживает коленку, сам не замечает, наверное, — вы бы так не убивались из-за рыжего-то.

Алтан хмурится, режет взглядом.

— Я не из-за него. Да и я все…

Вадим хлопает глазами.

— Как это все?

— Бессилен дальше. Иди скажи ему.

— Волков помер, что ли?

— Нет. — Он кривится от мысли. Живой Волков там где-то, но Алтану туда хода нет. Ему открылся мир предков, ему открылось таинство, он вступил на эту дорожку — и все зря. — Но выбираться будет сам.

— Да этот из любой жопы выберется, — вздыхает Вадим, то ли с облегчением, то ли с завистью. — Вообще не стоило ради него…

— Вообще не стоило, — перебивает Алтан. — Зря я впутался в это. Теперь никуда не сбежать.

Алтан накрывает лицо ладонями, хочет стянуть, сгрести напряжение и усталость, облегчить жжение в глазах. И устало выдыхает и валится вперед ненароком. Вадим услужливо подставляет плечо.

— Не убивайся ты так, Алтан, — голос Вадима звучит чуть серьезнее, но слишком неузнаваемо. Дракон говорит не своим. Алтан чувствует, что это ощущение долго не оставит его в покое. Он поднимает голову, у Вадима глаза горят жидким пламенем. — Пофокусничали — пора и честь знать. Домой поедем, дела разгребать.

Домой-то они поедут, но Алтана увезти из этого места уже не смогут. При всем непоколебимом упрямстве Дракона.

— Поедем, — кивает.

— Выспитесь там. И все пройдет.

За спиной Вадика движется, разрезая острыми гранями воздух, яркий чешуйчатый хвост. Пламя в глазах тускнеет, но остальное никуда не девается. Алтан понимает, что ничего не пройдет. И выспаться ему не дадут. Не будет покоя ни во сне, ни наяву.

Вадим осклабливается, широко, знакомо, а между зубов его, прямо из глотки, струится густой дым.

Notes:

В тексте смесь прочтенных в интернете статей и моей вольной трактовки некоторых идей. Не хочу задеть ничьи чувства (верующих).

Chapter 3: Хоть худ дом, да крыша крепка [Лера]

Chapter Text

Володя не отпускает Поэта, несет на руках до конечной точки — хотя позже еще предстоит ехать в больницу. В «Зазеркалье» могут только вытащить пулю, а адекватную медицинскую помощь придется искать вне этого места. Конечно, Лера могла бы попытаться своими силами, но у нее сил почти не осталось.

Лера боится услышать животный рык, едва к ним двоим кто-то приблизится. Но Володя спокойно кладет Поэта на кушетку, но далеко не отходит, следит за каждым движением чужих рук. Лера следит за Володей. Лицо напряженно, губы сжаты. Они с Томой не видели его таким злым прежде поездки в фургоне, а потом они с Томой увидели уже не Володю. Нелегко стереть воспоминания об этом, даже если сейчас Лера уверена, что перед ней тот самый мужчина, который стал ей близким другом за короткое время.

У этого мужчины во рту, наверное, еще остался вкус чужой крови и кусочки плоти между зубов. А он все — смотрит на неподвижного Поэта неотрывно, как смотрел и в Доме, когда разговаривал с ней, а глаза были прикованы к раненому. А потом всю дорогу Володя смотрел в одну точку перед, мыслями умчавшись очень далеко отсюда, Лера боялась не достучаться. Поэта он держал и ограждал всеми возможными способами: руками, ногами, прижавшись щекой; казалось, уже не отпустит.

Знакомое лицо слегка поясняется, Лера больше ничего не боится услышать. Но слышит: «не зовите Кризом». Лера только рада помочь, хоть как-то облегчить жизнь Володи, но Лера невольно поглядывает на его уже вымытый от крови подбородок и белые зубы. И вспоминает. Ей следует подумать об этом позже, но сил бороться с кровавыми образами перед глазами почти не остается.

Командующая говорит: «В больницу надо». Лера кивает. Адама она находит со спасенным пленником, просит помочь пока с проблемами поважнее. Он выглядит бодрым, в нем удивительно много сил, у Леры почти не осталось. Решают, что внушить врачам не задавать вопросы проще, чем выдумывать легенду и пользоваться авторитетом Чумного. Репутация у нее сомнительная уже давно, пусть на любую такую найдется почитатель, но как угадать, кто сегодня окажется среди врачей?

Среди будущих врачей вот есть она, например, — Лера Макарова. Ни одной убитой жизни на счету, тысячи задетых ударной волной ее разящего правосудия.

Разобравшись с проблемой Поэта, Лера находит Кристину. Та с нервной дрожью затягивается сигаретой — и, кажется, это сейчас все, что ей нужно. Лера бы тоже вдохнула что-нибудь, что позволит ей продержаться еще немного. Но вдыхает едкий дым, слушая историю Кристины. После всего, что та пережила, у нее не должно остаться сил, но она рассказывает, она режет свои безупречные локоны, она крепко сжимает кулаки и не собирается отдавать жизнь в лапы черной печали. Хочет убежать подальше — и пока такой борьбы тоже достаточно.

Лера, может быть, тоже хотела, но ей не хватит сил дойти и до соседнего здания.

И даже домой не слинять. Лера давно отдала свою жизнь, свою честь и веру в когтистые лапы маньяка, который по совместительству ее работодатель. И своего рода спаситель. И такие доктора бывают.

Лера находит Сергея. Он сидит в одном из неприметных углов, все такой же сгорбленный, абсолютно потерянный, ни на что не обращает внимание. На прокручивание прошедших событий в голове уходит явно немало сил, Лера бы на его месте уже повалилась с ног и выбрала бы блаженную бессознанку. Но Сергей сидит и думает, вперившись дикими от горя глазами в пол.

— Сергей, — зовет она аккуратно — вдруг тоже зарычит. Издалека он кажется каменным смертоносным изваянием, но, подсев рядом, Лера видит, как за кромку металлической скамьи судорожно хватаются тонкие пальцы. — Сергей? — Лера неуверенно, опасливо тянет руку. — Сережа.

Она почти касается пальцев, как Сергей вдруг реагирует, вздрагивает, натягивается хлыстом и подрывается с места. Она слышит только «Не смей. Не надо», прежде чем он уходит. У Леры силы на исходе, но если он что-то натворит, их понадобится еще больше — чтобы разгребать последствия. И Лера бежит вдогонку.

— Я отвезу, — говорит уже на улице. Сергей ничего не отвечает, и это — не знак согласия. Из последних сил Лера рычит: — Тебя в тот раз трясло, чуть в аварию не попал. Сам же говорил. А теперь…

А теперь — твоего лучшего друга, самого близкого человека не просто похитили, а распылили почти на глазах. По крайней мере, надежда дотянуться до него сама себя в горстку алого пепла и превратила. Теперь, надо думать, Сергей будет и рад погнаться за собственной смертью.

Впрочем, как бы противоестественно он ни выглядел, пока безвольно перебирал ногами, а Лера почти тащила его на себе прочь из Дома, в Сергея, который все так и закончит, она не верит. Он землю станет рыть, пока не найдет ответы. И чем сильнее будет желать их найти, тем больше людей пострадает. Даже сейчас: мчась домой, Сергей не себя угробит, а пару-тройку несчастных, которым не повезет оказаться с ним на одной трассе.

— Я отвезу!

И Сергей грубо выхватывает руку, случайно мажет ногтями по корпусу костюма, рвется вперед, к машине. Лера остается стоять совсем одна, уже ничего не боясь услышать. Только хочется рычать.

Леру находит Тома. Садится рядом на ледяной камень ступеней, поглаживает по руке утешающе, тычется лбом, чтобы привлечь внимание. И Лера склоняется к ее плечу, прикрывая глаза.

— Поняш, значит, — отвлеченно шепчет Тома, вздыхает. Лера, конечно, понимает, о чем речь, но бережет последние силы и не вдумывается.

Лера ловит себя на малодушной мысли, что ей повезло — она сегодня никого не потеряла и потерять не рискует. Нет, конечно, у них и у нее лично теперь нет Олега, у нее нет прежнего образа Володи, а Поэта ей жаль гораздо больше, чем той же Томе. Но горевать о них в первую очередь есть кому. Олег — Сережин, Поэт — Володин, а у нее под боком Тома. И ей удастся выкроить чуть больше времени на то, чтобы разгрести все остальные проблемы.

Но пока сил нет.

Плечо у Томы мягкое, теплое, родное. Почти можно представить, что они сидят в их квартире на диване, рядом, со столика, поднимается пар от кружек с какао; Лера вымылась и выспалась, на планшете неспешно раскручивается незамысловатый сюжет. И не сидит она на холодном крыльце в грязном костюме со вспотевшим в шлеме затылком. Но плечо у Томы мягкое, и это уже хорошо.

Позволит продержаться до утра.

— Ух, в ванну бы сейчас.

Тома вздыхает мечтательно, перебирает ее пальцы, отвлеченно обводит костяшки, обтянутые перчаткой.

Лере в ванну неохота, в ванне Лере всегда плохо, она там тонет, смывает налипшую грязь, разглядывает синяки под слоем мутной воды — будто так они менее пугающие или вовсе не ее. В горячей ванной заканчиваются все плохие дни и длятся все мрачные думы. О том, что вокруг ни единого нормального человека, а она самая главная среди них. Полностью не в порядке.

В фургоне только что уехал ее близкий друг, у которого внутри живет настоящее чудовище, а сама она — даже не прячет свое собственное — доверчиво припала к груди воровки, своей дорогой подруги. В конце дня все эти ярлыки и метки не имеют смысла, важно только то, что все они в дерьме и повязаны вместе.

— Говорила с Володей, — снова начинает Тома.

— Да, я тоже.

— Поняш… — нервно смеется, — мог убить нас.

Лера притирается, будто хочет упрятаться от этого разговора. И воспоминаний. После этого задания они какие-то особенно нежелательные. Хочется уже скорее к другим: там, где они Олега найдут, там где он поможет все исправить. И там, где Сергей не сойдет с ума и не добавит больше зверств этому миру.

— Многие могли нас убить там. Но мы справились.

— И дальше справимся? — со странной интонацией уточняет Тома. У нее силы тоже на исходе: просит по-детски пообещать, без оглядки на реальность, что никто никогда не умрет: ни мама, ни папа, ни кот Мурлыка.

Лера так не умеет. Это ведь почти ложь.

У Леры уже нет сил врать.

Тело размякло, голос осел. Но она поднимает голову, смотрит своим бесцветным взглядом в напряженное, злое от усталости лицо подруги, цепляется слабо за плечо. Тоже гладит, возвращая крохи подаренной энергии. Выдыхает: «Конечно». Тома кивает.

Тома находит Леру под козырьком. Тут холодно все равно, ветер задувает, холодит вспотевшую кожу, противный цвет фонаря режет уставшие глаза. Но хлопья снега медленно падают, не касаясь их макушек, и это уже хорошо. Под козырьком.

Chapter 4: Мой дом — моя крепость [Гели]

Notes:

Очень сложно было забыть этого красивого мужчину со шрамами на лице ;) oopsi

Chapter Text

По двери еще раз невнятно скребут.

— Кто? — Точно не кажется, и глупо отмалчиваться и делать вид, что их тут нет. Особенно, когда они ждут кое-кого определенного.

— Я.

Голос знакомый, даже слишком, чуть охрипший, но Гели это никогда не помешает узнать. Несмотря на то, что тот редко звучит таким тихим и мягким. Уставшим.

И это недостаточный повод ослабить бдительность.

— Кто «я»?

— Исаак.

Только сам Исаак так произносит свое имя — чуть протягивая «и» и лишь с одной «а», на чистом шведском. Но если это действительно он, то Гели не поздоровится, пропусти он остальные кодовые слова по причине «так почувствовал».

— Какой Исаак?

— Тот, который будет смеяться.

У Исаака библейское имя со значением, которое ему совершенно не подходит. И он легко бы мог сойти за одного из их семьи, учитывая любовь мамы к древним, как мир, именам и их не менее устаревшим смыслам. Впрочем, буйной, как утреннее жгучее солнце, Авроре и тихой, даже мрачной Селене их имена вполне подходили.

Но Гели не казался себе ни солнцем, ни светом, скорее, робкой, тонкой, едва уловимой порой тенью, которую отбрасывали по-настоящему значимые, массивные фигуры. Гели не был «всевидящим» и слышал отнюдь не все, только то, что иногда нашептывали стены и люди за ними — мамины гости.

И даже тут… Не в его привычке было слоняться по дому после определенного часа, вынюхивать и копаться. Гели говорили делать, Гели делал. Гели готовили к чему-то — и он готовился. Не наседал с расспросами, чем по сути своей все это является.

Он нетерпеливо прокручивает ключ, руки почти заметно потрясывает. Гели даже не хочет думать, чего, возможно, раненому Исааку стоили эти секунды, в которые он был вынужден соблюдать протокол. Исаак в полумраке затхлого коридора возвышается громадой, сгорбленной сейчас, действительно уставшей, но он тут и он еще стоит. Он рядом.

Как всегда обещал.

Гели раскрывает дверь шире, впуская его, а затем запирается на все замки и обороты. И, когда огибает Исаака, встречается с хмурым, жестким взглядом. Он так по привычке — он никогда не имеет это в виду, смотря на Гели. Сам Гели, тоже по привычке, теряясь под взором пронзительных глаз, оглядывает потускневшие полосы шрамов.

Его имя означает «смеющийся», но Исаака преступно редко можно застать за этим занятием. Гели не лучше: постоянно загружен, вынужден держать руку на пульсе, просчитывать варианты и готовиться к любому исходу — в этом они с Исааком похожи. И иногда ему кажется, что улыбаться они вольны только в компании друг друга. Гели хочется, чтоб это было правдой, а не его глупой мечтой.

А разнит их отсутствие в жизни Исаака доброжелателя, преследующего в каждой отражающей поверхности, и мистической силы в самых обычных человеческих руках. Но руки у Исаака и без того крепкие, рельефные, обтянутые тканью строгой водолазки. На черном плохо видно кровь…

Гели внутренне охает от этой мысли, но не подает виду, не дает Исааку прочесть тревогу, затаившуюся за непроницаемой маской. Исаак продолжает гнуться от боли и усталости, бредет к дивану, Гели стоит в стороне непоколебимо, поглядывает с сжимающимся от жалости сердцем.

Потому что за ними наблюдает показавшаяся из комнаты Селена. Селена всегда смотрит, видит и молчит. Гели не раз ловил на себе ее взгляд, когда находился рядом с Исааком и искренне смеялся по причинам, которые уже не вспомнить. Потом смеяться не хотелось несколько дней.

Гели держит лицо, когда отчитывается как старший:

— Аврора спит. Выпила необходимое. Селена… — Он поворачивается к сестре, обращается больше к ней, цедит с нажимом: — Селена тоже идет спать.

И Селена, не кивнув даже и не подав голоса, просто скрывается за дверью вновь. Гели все еще держит лицо.

И еще несколько секунд. Стоит поодаль со стальной прямотой плеч, пока не становится совсем невыносимо. И Гели ныряет Исааку под руку, поддерживает и вскидывает голову, глядит, скорбно изламывая брови. Больше лицо держать не нужно.

Он выполнил все, что от него зависело, все, что ему доверили. Увез девочек в момент опасности, доставил на квартиру. Свет не включали, машину оставили сильно раньше подъезда к дому. Раны были обработаны, нервы успокоены. И Исаака он не впустил, пока тот не ответил на все вопросы правильно. Хорошо, что ответил.

Потому что Гели не знает, как бы повел себя при ином раскладе. Смог бы оставить за дверью наставника и друга, который чуть ли не заменил им отца, все это время заботясь об их безопасности и искренне интересуясь их переживаниями? Даже когда мамы, которая более всего волновалась, не оказывалось рядом, Исаак был. И теперь остается.

И Гели хочется сделать для него все, что в его силах, не по предписанной роли, но и не против нее. Гели приносит вскрытую аптечку и первым дело задирает чужую водолазку, осматривая грудь и живот на предмет ранений. Кажется, что тело Исаака изучено им лучше своего собственного и он точно справится. Поэтому без лишней скромности берет на себя эту ответственность.

К счастью, открытых ран нет, а синяки расцветут позже. Завтра. А сегодня у Исаака лишь ссадины на лице, разбитые губа и костяшки пальцев. Уставшее, изможденное тело. Пусть в крови его однажды прижилась супер-вакцина, он не бессмертный. И Гели больше не может держать лицо и держаться достойно взрослого мужчины. Ведь Гели…

— Я думал, ты погиб, — дрожит его голос, когда ослабшие руки заливают ватные диски раствором. Произнося это таким жалобным тоном, ему кажется, что он сжимается до крошечной, ничтожной точки, и не сделаться ему обратно образцовым старшим сыном, которому поручили защиту сестер. — И никогда не постучишь…

И ведь совсем недавно он каменно сжимал кожаную дугу руля и смотрел строго вперед, не отвлекаясь на нытье Авроры.

А теперь Гели почти всхлипывает, становясь коленями на диван, возвышаясь над Исааком. Тот вторит ему, потому что такая внезапная близость приятных ощущений не добавляет. Он громко втягивает воздух сквозь зубы, но слабо цепляется за предплечье Гели, протестуя.

— Все хорошо, Гели, все хорошо. Я же пришел. — Гели ерзает у его бока, склоняясь ближе, переступает коленом через бедро. Смотрит завороженно, как Исаак, откинув голову на спинку, дышит размеренно, периодически хмурится. — Я же не мог отступить от плана. Ты увозишь Аврору с Селеной, я нахожу вас позже. И мы перебираемся в более безопасное место.

Все верно. Исаак бы никогда. С того света, наверное, вернулся б, но госпожу Афину не подвел. И его не оставил. Их…

Рука Исаака безвольно скользит ниже, мимолетно похлопывает Гели по талии, он пытается отогнать его. Лицо отворачивает, но Гели упрямо тянет то обратно к себе, чтобы закончить с ссадинами.

— Гели, я в порядке, — заверяет. — Просто по печени получил. Или по селезенке. До свадьбы заживет, так говорят.

Гели не нравится, что так говорят.

Исаак еще бормочет что-то о дальнейших этапах, едва шевеля губами, но Гели сосредоточенно орудует ватными дисками, не особо вслушиваясь. Но очень внимательно всматриваясь. Он долго набирается смелости и в итоге касается подушечками пальцев шрама над бровью Исаака, пока другой рукой водит ватой на скуле.

— Я в порядке...

— Шрамы останутся, — почти обиженно бубнит Гели. Ему не доказать Исааку, что супер-бойцам тоже нужна медицинская помощь. И забота.

Исаак к такому не привык. Гели тоже. Но Гели отчего-то непреодолимо хочется эту мелочь для Исаака сделать. Ведь Гели…

— У меня и так уже первое место по шрамам на лице. Самым большим и уродливым. М? — Исаак говорит с закрытыми глазами. Мычит вопросительно, но Гели никак с этими словами согласиться не может. — Но мужчину шрамы красят, так что эти оставь тоже. — И снова отворачивает голову.

Гели заканчивает, но заканчивать не хочется. Еще один последний раз проводит — по запекшейся капельке крови на губе, еще один томительный взгляд кидает на расслабленное лицо. Исаак кажется задремавшим, хотя только что капризно шипел; то ли из-за неприятных ощущений, то из-за упрямства Гели.

Рука, оставшаяся бессильно лежать внизу, едва касающаяся бедра Гели, обжигает.

Не редкая, но в таком ключе впервые близость обжигает. И множество путающихся мыслей. Приятных, чистых, благодарных и пугающих, неправильных.

Исаак не открывает глаза, даже когда Гели, повинуясь непреодолимому желанию, прижимается губами к бороздке на коже, у уголка губ. Кажется, в первый и единственный раз Исаак позволил коснуться своих боевых отметин, когда они впервые знакомились. Аврора его и так всего облапала, даже шутливо подраться с ней вынудила, Селена ни к кому не прикасалась, кроме них, а Гели не была свойственна юношеская застенчивость тогда…

Сейчас тоже, наверное. Он позволил себе эту вольность, подстегнутый пережитым стрессом, содрогающим нутро страхом, что Исаак погиб и он оставил его в Доме умирать… потому что у него были своя роль и обязанности перед семьей. Исаак тоже семья, и Гели бы не простил себя, если бы потерял его. Гели и сейчас сложно простить себе, что повиновался беспрекословно...

Может, он так его благодарит? Не отталкивает, не вздрагивает даже, чувствуя плавное скольжение подушечек по самым чувствительным и одновременно бесчувственным местам на своем лице. Палец оканчивает свой путь у виска, и всю пятерню Гели запускает во взмокшие, короткие волосы, слегка массируя.

Исаак все еще расслаблен и не протестует. У Гели, кажется, руки еще сильнее трясутся, он не знает, когда милость их сурового тренера и начальника охраны, этого сверхсильного человека, кончится. И это хуже, чем думать, когда же его эта милость наконец коснется. Конечно, Исаак в силу профессии всегда оставался строгим, но справедливым и понимающим. И никогда ласковым, как мама, никогда не так, как Гели бы хотелось. Как он грезил в своих юношеских фантазиях, после каждого ободряющего хлопка по плечу, и довольной, но тусклой улыбки, адресованной ему.

Исаак все еще блаженно тих, когда Гели ловит себя на том, что приникает больше положенного, касается горячим дыханием шеи. И слюнявит ее. Бесшумно, но влажно и пылко целует соленую кожу. И также бесшумно его свободную руку, безотчетно оглаживающую чужой бок, грубо перехватывают.

Исаак вскидывает голову, смотрит на Гели строго. Гели держит лицо, Гели сделал, что хотел. Неужто он ожидал, что дальше все будет так, как в его фантазиях? Он же не дурак, в конце концов.

— Гели, — мягко, сипло зовет Исаак, — не надо.

— Не буду, — заверяет он, разворачивается и садится, опуская ноги. И смотрит строго прямо; какая хорошая позиция — не придется встречаться взглядом с Исааком.

— Все хорошо. Это пройдет. — Исаак говорит со знанием дела, и Гели думается, что это даже неплохо. Очень здорово. Что есть еще одна вещь, делающая их похожими при всех их различиях.

Но разницу в возрасте и статусе ничем не стереть. Гели понимает, почему это волнует Исаака, пусть ему самому и плевать. И Гели верит, что это действительно пройдет. По крайней мере, он сделал, что хотел — какую-то часть. И, что главнее, Исаак здесь и он жив. Рядом, как и обещал.

— Скоро поедем домой, — бормочет он, поглаживая его по спине. Похлопывает, перед тем, как отнять руку. — Скоро домой.

Дома уже нет. Дома опасно. Дом — это там, где он оставил умирать Исаака — часть их семьи, человека, который немалое место занимает в его сердце. Воспоминания о доме теперь навевают тоску, хотя все это время он был их крепостью… и тюрьмой несомненно — такова цена. Но тюрьмой, наполненной любовью, мамиными трепетными переживаниями и заботливыми жестами. Странными людьми, врачами, няньками. Истериками Авроры. Пугающей тишиной, клубящейся в углах. Слабым, замытым запахом крови. Циркулирующей в воздухе опасностью, тянущейся в окна из внешнего мира.

В доме их готовили к выходу в него, в этом помогал и Исаак. И при настоящей, однажды запланированной, но спонтанной в моменте эвакуации из Дома, от Гели потребовалось лишь продемонстрировать навыки вождения и умение пользоваться навигатором. И сложнейшая часть — ни за что не возвращаться. Не переоценивать свои силы. Гели лучше всех понимал слабость Орфея.

Он оказывается сильнее, чем думал. Но воспоминания о покинутом доме остаются, и они куда тяжелее отведенной ему роли старшего сына и брата. Воспоминания о покинутом друге почти невыносимы. Его Дом больше не тихая гавань, какой хотел казаться. Не крепость, где он мог набираться сил и тренироваться, но покинутое остывающее жилище. И отныне из него по крупице силы будут лишь уходить, не давая времени восстановиться. Теперь все по-настоящему, Гели полагал.

Но, по крайней мере, Исаак был рядом.

— Ты все сделал правильно, — полусонно шепчет он. Голова устало валится на бок. — Молодец, Гелиос.

Он его так никогда не звал... Бредит, что ли?

Гели убирает аптечку. Достает плед, чтобы укрыть Исаака, который еще остаточно хмурится и, наверное, прислушивается по привычке, но уже неизбежно проваливается в умиротворяющую бездну. И выглядит так безмятежно. Гели не может удержаться и не рассмотреть уже сотню раз рассмотренное лицо. Таким ведь Исаака не доводилось видеть.

Затем он садится на прежнее место, стараясь не потревожить чуткий сон, сидит долго с прямой спиной, ладонями обхватив сведенные колени. И все-таки решается приникнуть к чужой груди, между их телами теперь мягкий плед, между ними теперь — окрепший сон Исаака. И Гели жмется к остаткам тепла, не самым церемонным образом вывезенному из опустевшего, разворошенного дома, и, кажется, тоже вот-вот заснет.

Но сбоку шуршат по ковру шаги. Гели головы на звук не поднимает, знает, что Селена так и не легла спать — у нее с этим и в обычные дни проблемы. А уж в такой, как этот...

Селена, обычно тихая, но в безмолвии комнаты, перемежающимся чужим сопением, звучит непривычно громко.

Селена, будто не боится потревожить ничей сон, спрашивает:

— С кем ты разговаривал?

Chapter 5: Без хозяина дом — сирота [Лера, Сережа]

Notes:

OOC!

Снова глазами Лерочки этот рыжий дурак. Лера, прости.

Вдохновлено артом марм <з

Chapter Text

Лера носится по крышам. Пробегает мимо тихих семейных вечеров, слышит отзвуки чужих горестей. Лера бродит по подвалам, ей мерещится чей-то плач, чей-то жалобный скулеж. В мрачном безмолвии особенно режут слух крики младенцев, проснувшихся среди ночи, ворчание родителей, которые идут на этот зов. Треск разбитой посуды — случайно или нечаянно. Мерное жужжание телевизора и сладкое сопение в унисон с ним.

Лера пробегает мимо огрызков чужой жизни и убеждает себя, что глупая и невозможная затея — спасать всех, кого возможно, запрыгивая в каждое окно. Лера долго не решается заглянуть в дно единственное — за которым чужому плачу никто не внемлет, где на него никто не прибежит. Кроме нее. Но у Леры много дел: сейчас все на ней держится и, если она хоть на секунду отвлечется, все рассыпется... Он бы и сам так сказал. Они бы оба.

Но в один из вечером Лера все же — глупая и невозможная затея — скребется в дверь знакомой квартиры. Ее, конечно, не ждут и видеть не хотят. Не пускают. Ей думается в один миг, что, может, впускать уже некому? Вдруг она опоздала?

Но раздается глухое:

— Уходи.

Шаги, шаркающие прочь, становятся все тише, и Лера прижимается лбом в двери, понимая, что опоздала. В такие места, как разворошенное сердце жестокого маньяка, привязанного искренне лишь к одному в мире человеку, нужно залетать с ноги, когда еще открыто. По невнимательности и растерянности. Теперь вход заперт на все засовы.

Но Лера не теряет надежды — или она не доктор вовсе — и через несколько дней является с контейнером горячего супа. На нее неприветливо щурится стоящий тут уже очень давно пакет из доставки. Это был ее заказ, и курьеру тоже не открыли. Ее несчастный суп и эти завонявшиеся сэндвичи могли бы обняться и раскурить на двоих одну сигарету — оба отвергнутые и забытые. К счастью, хотя бы эти двое здесь ничего не чувствуют.

Пакету плевать, когда он летит в мусоропровод, Лере — нет. Но Лера уходит, несколько раз оглядываясь на темные окна, изо всех сил сдерживающие густой мрак квартиры.

В следующую попытку, когда Лера вообще ни на что не рассчитывает, ее не просто впускают, ее втягивают внутрь, почти до боли сжимая за плечи.

— Лера? Хорошо, что ты пришла. — Выглядящий безумнее, чем когда-либо, с темными кругами под глазами, но странно полный энергии Сергей ведет ее в гостиную, где почти весь пол занят бумагами, вырезками, распечатками. — Смотри, что я нашел.

Он аккуратно проводит ее по врезанной меж листов дорожке паркета, каждый раз, как она цепляет ногами стройные ряды, сердито вздыхает. Садит на диван, вручает ноутбук и тут же, не теряя запала, начинает есть принесенное рагу. Лера честно внимательно смотрит на экран, но ей мало что говорят добытые Сергеем материалы. И уж точно не помогают его невнятные комментарии, которые он дает с набитым ртом.

Лучше и легче никому из них не становится, но хотя бы Сергей ест — в этом она уверена. И больше, к сожалению, ни в чем. Даже в том, впустят ли ее в следующий раз. В том, увидят ли они когда-нибудь Олега. Но если Сергей верит, что его можно вернуть, ей приходится верить тоже. У нее больше ничего не остается — кроме пустого контейнера.

В следующий раз ее не впускают, она входит сама, потому что дверь не заперта. Лера двигается по заволоченному сизым сумраком коридору и едва слышит свои шаги. Дом словно каким-то мистическим образом опустел: ни шороха, ни души, ни единого стука настенных часов. Хотя откуда им тут взяться?

Может, они, забытые, и висели тут молчаливо все это время — Лере никогда не было дела до развешанного на стенах декора. Лере теперь есть дело до почти физически ощутимой пустоты. Она замирает в дверном проеме кухни, разглядывает снующего от острова к плите Олега в слепящих солнечных лучах, и сердце странно екает. Лера и не думала, что она как этот дом — больна от нехватки кого-то.

Бормотание достигает слуха позже, когда она доходит до комнаты, где обосновался Сергей. Ей сначала думается, что он разговаривает во сне, но зрение даже в полумраке не подводит: Сергей лежит на кровати, подпирая мертвым взглядом потолок, и бормочет что-то бессвязное словно заведенный. Это выглядит жутко, но Лера и похуже вещи видала.

И получше тоже.

На диване возникают полупрозрачные силуэты: Сергея — такого воодушевленного и блистающего раскрытой грудью в вычурном пиджаке, Олега за его спиной — с закрытым горлом и таким же недоступным лицом. А потом он смотрит прямо ей в глаза, так пронзительно, что удушливо сжимает горло, зовет «Валер». Хриплый голос, наполненный самыми разными чувствами, всегда выдавал его, как бы молчаливо ни было лицо. В голосе Олега — много историй, но Лере некогда было их читать.

В самой хрипотце — целая история. Простая как пять копеек пьеса с дорогущими декорациями — о больной любви и безграничной преданности. И она надеется, что это только антракт, а не конец. Кем бы ни был Олег, кем бы даже ни был Сергей, это не должно кончиться вот так. Лера, правда, не знала, как стоило бы закончить. Как правильно.

Лера давно перестала понимать хоть что-то в правильности и справедливости. Но пока в памяти еще так ярко звучал встревоженный голос Олега, который, казалось, искренне беспокоился о ней, она верила, что правильно — быть здесь.

«Валер, ты молодец»

«Валер»

«Валера»

— Лера…

Она вздрагивает, как только сбоку звучит ее имя. Так же хрипло. Вот и у Сергея есть история — в кой-то веки отличная от той, где он умнее всех, коварнее, предусмотрительнее. Даже когда они ехали выручать Олега, не зная, жив ли он еще, в голосе лишь дрожала подступающая истерика, а теперь там осиротело бьется сожаление.

Сергей больше всего на свете боялся потерять Олега, потому что кроме него — что еще терять изощренному убийце?

И вот страх сбылся: Олега рядом нет. И кажется, нет нигде. И маньяк, убивающий без сожалений и с особой жестокостью, жалобно зовет его во сне. А наяву — ее, протягивая дрожащую руку. Ладони касается холодный металл ключей. Так Сергей впускает ее окончательно.

Сергей не перестает быть собой, просто становится разными своими вариациями и иногда одновременно. Может, это и есть сумасшествие — когда тебя много и сразу? И ты не можешь определиться, ведь не знаешь наверняка, какой «ты» сможет спасти твоего самого близкого человека.

Сергей по-разному пытается. Сидит до утра, не смыкая глаз, под ее нудение о том, что так они долго не протянут. Бормочет что-то об «Оке», но уже в полудреме. Молчит часами, лежа на кровати, показательно отворачиваясь, когда ее голос, видимо, становится невыносим. Или от изнеможения проваливается в сон и не отвечает на звонки, и Лера приезжает, чтобы лишь убедиться, и вскоре уходит — у Леры много дел.

Сергей катастрофически мало спит, и Лера с ужасом наблюдает, как от усталости сереет его лицо и ярко-огненные волосы становятся похожи на выцветшее сено. Видит, как он истончается с каждым днем, потому что заставить его поесть больше раза в сутки — сложно. Она и не пытается. У Леры много дел, все рассыпется…

И все-таки он порой доходит до края и, понимая, что мертвым помочь Олегу не сможет, сам заказывает доставку. Лера не может каждый день навещать его, но в свои визиты все чаще наблюдает горы мусора, выстроенного баррикадами у его кровати. Эти баррикады иногда летят в Леру снарядами с особым остервенением. То ли Сергей не признает ее в бреду, то ли попросту не выдерживает чье-то присутствие рядом, если это не Олег.

Чье-то присутствие рядом напоминает ему, что он так никуда и не продвинулся. Не Олегов голос, звучащий в их осиротевшем доме — ножом полосует по сердцу. Олега он все-таки потерял.

В один из дней ее встречают лезвием у горла. Благо, Сергей поздно спохватывается — не поджидает заранее и не нападает со спины, а с порога своей спальни выставляет руку с кухонным ножиком для чистки овощей. Перед глазами у Леры рябит образом Олега, который так ловко с ним управлялся. Перед глазами рябит его отсутствие.

Ножик звякает о пол через несколько секунд.

— А, это ты...

— А кого еще ты ждешь?

— Ты права.

И в этом «ты права» нет смиренного согласия, там сплошное черное отчаяние. Там — «Кому я еще нужен, кроме Олега?».

Чем больше Лера узнавала Сергея, тем чаще задавалась вопросом, как с таким, как он, кто-то остался рядом собственной воле. Это почти вызывало зависть. И оттого самые жуткие картины лезут в голову. Потерять близкого человека — бесспорно тяжело, но остаться без единственного, кому было до тебя дело в целом мире — невыносимо. И на что это толкнет такого, как Сергей?

Но Сергей выносит. Ей так кажется, по крайней мере. Своим «сумасшествием» он ограждается от темного, отчаянного забытья — уже точно бесповоротного провала. И Лера думает, что пусть лучше он будет одержим одной единственной идеей, чем вообще ничем, или идеей грозящей реками крови целому городу. А она позаботится о том, чтобы он хотя бы немного ел и спал.

Ведь что ей остается?

У нее много дел, без нее все рассыпется. Как рассыпается Сергей без Олега. И она сама опустеет, если не будет держаться за свою идею. Как опустел их дом без хриплого Олегова голоса. Без его «Валер, ты справишься». Без проступающего «Мы что-нибудь придумаем» в всегда убийственно-спокойном взгляде.

Сергей верил в свою неуязвимость, потому что не имел тормозов, но Лера верила, что неуязвимым был Олег — потому что он знал цену такой самонадеянности. И теперь Олега с ними нет. А она продолжает спасать маленькие чужие жизни — ведь что ей остается? — отчаянно хватаясь за свои принципы. Что неизбежно изменились, но не стали идентичными тем, которым следовал Сергей.

Олег знал цену преданности.

Олег бы оценил ее пусть и дрожащую от неуверенности, но какую-никакую верность клятвам Доктора. Доктора, которым она хотела быть, пусть это и разнилось с их видением. Даже обучая боевым приемам, он запрещал ей полностью копировать его стиль; Олег задавал направление. А теперь она не знает, что делать дальше...

Лера знала цену хорошему наставнику.

И не привязывалась болезненно, с ранних лет прекрасно зная, что однажды придется попрощаться и сделать самостоятельные шаги. Но Лера не привыкла ощущать эту безнадежную потерянность от того, что наставник сгинул почти на ее глазах. Когда вроде как еще не пришла пора прощаться…

И она спасает маленькие чужие жизни — и держит лицо. Олег самую малость приучил ее к этому: оставался невозмутимым в самых сложных ситуациях. И Лера остается, без передышки отбиваясь от негодяев и собственных мрачных дум. Выкраивает пару часов, чтобы отоспаться на несколько следующих дней — суперспособность любого студента. Находит в себе милосердие даже для бессердечного маньяка, убивающего с особой жестокостью. Уговаривает его помыть голову. Помогает, когда он вдруг соглашается.

В один из тех дней, когда Лера забегает мимоходом прямо в костюме, лишь удостовериться, что Сергей в относительном порядке.

И, едва высвобождается из ее заботливого плена, он снова оживает: из ванной кидается прямо к разложенным на полу вырезкам и схемам. Перебирает, рыщет, рычит почти, захваченный новой догадкой. Лера проходит за его спиной к дивану, откидывается на спинку и выдыхает весь воздух до последней капли. Прикрывает глаза и… слушает тишину.

Сергей, кажется, замирает, становится пугающе тихим, будто не дышит вовсе. У Леры грудь тоже едва вздымается. Сердце колет от острой нехватки кого-то. Ей срочно нужно услышать бессвязный бред из уст Сергея, чтобы не вслушиваться в собственный.

Лера приоткрывает веки и видит, что Сергей застыл сгорбленной фигурой. Упирается руками перед собой, под ладонями скомканы некогда так бережно разложенные документы. Догадка ни к чему не привела. Снова…

И в этот раз — ни бешеного взгляда, ни бессильного рычания, ни отрешенности. В этот раз Сергей пригибается к полу и Лера слышит, как он всхлипывает. В мрачном безмолвии особенно режет слух плач — на зов которого никто не придет. Кроме нее.

Был Олег, но Олега они потеряли.

Лера пробегает мимо огрызков чужой жизни и держится, чтобы не запрыгивать в каждое окно. Всех спасти — глупая и невозможная затея, но она хотя бы находит в себе милосердие для безжалостного убийцы… Или от врача в ней ничего не осталось, один только Доктор.

Лера тянет Сергея с холодного пола, позволяет ему уткнуться в свои колени. Он сворачивается в крошечный скулящий комок, и Лера приобнимает его за подрагивающие плечи.

Олег давно познал цену своей преданности, Сергей познаéт цену беспомощности. Плачет бесшумно, цепляясь за нее, как не цеплялся ни за одну свою догадку. И когда Сергей тихо всхлипывает, Лера чувствует, что больше не может держать лицо.

Chapter 6: Дурак дом сожжет, так и огню рад [крисадамы]

Notes:

TW: OOC, сильно пре-гет, цитирование «Эпоса хищника» и Бродского.

(See the end of the chapter for more notes.)

Chapter Text

“When I take a look at my life
And all of my crimes
You're the only thing that I think I got right”
— 5 Seconds of Summer, Lover of Mine

 

 

 

Огонь, ты слышишь, начал угасать.

А тени по углам
зашевелились.

 

— Адам.

Уже нельзя в них пальцем указать,

 

прикрикнуть,

— Адам!

чтоб они остановились.

АДАМ.

— А! — Адам вздрогнул от голоса, рассекшего плотную пелену мыслей. И, оторвавшись от моргающих на сырой щепе огоньков, развернулся на корточках.

— Ты не отзывался, — с виноватым видом сообщила Кристина, пожав плечами.

— Да, извини, задумался. — Он закрыл дверцу, напоследок отметив, что огонь все-таки разгорается, а снизу, судя по невнятным звукам, очень слабо тянет. — Тяги совсем нет. Надо будет прочистить, — и сам задумался, таким ведь еще не приходилось заниматься, — а то околеем.

— Ты, оказывается, не во дворцах рос... — слегка удивленно заключила Кристина. И поставила неплотно набитую спортивную сумку на стол — ей нечего было забирать в новую жизнь.

Адам где-то далеко, за прочими мыслями, может, и понимал, о чем речь, но поленился думать еще и об этом и просто уставился на нее. Кристина одним лишь взглядом в сторону сделала комплимент оперативно растопленной печи. За металлической дверцей уже во всю трещало дерево, охваченное пламенем.

— А что, мою золотую ложку в заднице издалека видно? — кажется, самоироничную шутку его восприняли за ответную колкость на «оскорбление».

Кристина пристыженно опустила глаза.

— Нет, я… Просто. Ловко ты. Честно говоря, я не думала вовсе о тебе… То есть о твоем прошлом. Это ведь неважно. Сейчас.

В этом она была права: тут, сейчас, дышалось гораздо легче. Даром что комната еще была завалена дымом, которым рыгала печь с непривычки, когда Адам только принялся за дело. Не сказать, что этот этап хоть чем-то похож на новое начало, как в самых слащавых мелодрамах, но схожее, приятное ощущение имелось. По крайней мере, в данный момент можно было ни о чем не думать, не хвататься, не рваться, не копаться в чьих-то мозгах, потому что в своей собственной голове очень тесно и очень страшно.

Не притворяться кем-то другим — и при этом не оставаться одному. Что за приятный бонус.

— На самом деле мы долгое время жили за городом. — Адам уселся на трухлявый стул, но он весил, возможно, меньше Кристины, так что ничего не боялся. Даже рассыпаться вместо стула, если рухнет на пол. — Но не в этом дело. У меня руки постоянно чесались что-нибудь поделать. Это мой брат мог сидеть часами за своими книжками. Не зря, конечно, он это делал, окупилось… Да и я, выходит, не зря всюду лез.

— У тебя есть брат, — хмыкнула Кристина. Конечно, она знала. Но то были знания его мучительницы. Сейчас все ощущалось иначе.

Руки ее, неспешно что-то искавшие в сумке, замерли, она тупо уставилась в разворошенную кучу.

Забавно, подумал Адам. Снаружи все еще сумка идеальной формы, а внутри… страшно взглянуть. Он и не глядел — чего девушку смущать? Впрочем, содержимое его сумки не сильно отличалось; им еще долго предстоит таскать одни только толстовки и штаны, по разным причинам. И дело, конечно, не в царящей за окном погоде.

Облокотившись на пыльный стол, Адам подумал о том, что рукава придется застирать, и снова вслушался в треск печи, довольный, что что-то вышло правильно с того момента, как... Да он и не помнил, с какого. Уже очень давно у него из рук все валилось.

С рождения это началось. Со смерти Лады ли? С Рубинштейна.

А тут получилось.

Печь растопить. Живым остаться. Выбраться из заварушки и даже помочь кому-то — ну, это так, мимоходом. Нет у него столько сил, чтоб специально их на это выделять. В герои никогда не рвался. Зато сколько по долгу «злодея» приходилось тратить времени на продумывание, подготовку и осуществление плана мести. Сколько бесконечных часов он провел в чужом сознании, растворился в нем почти. И это было не менее… изнуряюще.

А сейчас вокруг припорошенная земля — чистый невыразительный лист, тишина. Не абсолютная, но зато очень — в сравнении — ощутимая. Наконец-то. И прошлое в это короткое мгновение в самом деле не имело значения.

— Мой брат, да, — запоздало ответил Адам. — Альберт Новак, известный адвокат. У него… свои дела. Я в них не лезу.

Не совсем правда, но... Как же за чашкой чая впроброс рассказать о совершенном с помощью его способностей убийстве? Но Адам ведь был ему должен, Адам ведь… А это уже откровенная ложь. И без этих оправданий ясно, что убивать ему ничего не мешало и раньше. Пусть не совсем в себе был после дурки, но от голых цифр никуда не деться. Да и даром-то своим он чуть ли не впервые вот воспользовался во благо — чтобы укрыть их с Кристиной от возможных преследователей.

— В прошлом мне бы хороший юрист не помешал. — Адам раскрыл рот, чтобы возразить, но Кристина добавила первой: — Хотя я бы не потянула оплату тогда, меня всего лишили...

Ему осталось только подтвердить:

— Да. Расценки у братца высоки. — Хорошо, что она не понимала, что речь не о деньгах.

Хорошо, что ей не пришлось воспользоваться его услугами. Адам бы искренне не хотел, чтобы такая, как Кристина, по итогу осталась с неподъемным долгом — с ее даром Альберт бы долго ею пользовался. Она бы снова обнаружила себя в клетке, где просидела, кажется, всю юность. Адам хотя бы сам с горя там заперся, а она…

Глаза у нее были такие, будто прожила лет на десять больше. Ни крохи огонька в них.

«Будет огонь?» Быть может, уже никогда.

— Пойду баню попробую растопить. Ты хочешь?

— Не, я в хостеле намылась с утра, — замотала она головой. Достала из сумки кошелек. Видимо, добрый Чумной ей подбросил на дорожку. — В магазин хочу сходить. Будут пожелания?

У Адама тоже был благодетель. Его адвокат, его брат, его единственный родной человек. Последний живой Новак по бумажкам. Единственный гость на свадьбе со стороны жениха, единственный, кто, возможно, оплакивал его. Адам не представлял, сколько должен за все это Альберту. Условные цифры близились к космическим, наверное.

— Да никаких, — хмыкнул он и достал сверток купюр. Протянул ей. — У них же все равно «Калифорнии» с «Маргаритой» не будет. Бери, это на общак, так скажем.

Кристина не стала упрямиться, потянулась через стол и затем сунула деньги в карман. Сумку застегнула — не доверяет, поставила на пол. Адам, как ни странно, не умчался сию же секунду в свои мысли, бездумно глядел в спину Кристине — и не зря. Перед самым выходом она оглянулась:

— А этот дом?..

— Не мой. Но я был очень убедителен в разговоре с теми, кто за ним присматривал.

— Да, конечно, — кивнула Кристина, видимо, самой себе, получив подтверждение догадке.

***

— Я тоже много времени проводила за городом, — зазвучал голос Кристины, в этот раз почти нежно вытянув его из густо клубящихся мыслей. — У мамы на даче. Все шила себе, рисовала и кроила бесконечно. До того как… До всего, что…

Адам не совсем понимал, почему Кристине так необходимо было подобрать слова для этого периода в их жизнях. Может, она не докопалась так уж глубоко, чтобы прочувствовать, но он ведь прекрасно понимал эту боль. Или, наоборот, докопалась? И узнала его большой, всем известный секрет: у Адама меньше всех было что предъявить доктору.

— Какие-то мы странные богатые наследнички. — Адам дернул за круглую ручку, ненароком задержав на горячем металле пальцы, но не почувствовал ожидаемой боли. А потом закинул пару дровин и поскорее убежал прочь от странной мысли. — Зато рукастые. — И с впечатленной улыбкой оглядел стол.

Это он в ответ ненавязчиво сделал комплимент Кристине. Пока он в бане потел, она на раскалившейся докрасна печке сварила картошку, нарезала простой салат, купленное печенье выложила на тарелку — и рядом вымытый до блеска металлический чайник. Это все напоминало о какой-то прошлой, неслучившейся жизни. О простоте, которая у Адама была в дефиците. Лада любила простоту, не гналась за роскошью, ценила моменты... Так он и понял, что влюбился в нее.

Так он понял, что многое в мире можно купить, но не это. Нашел в каждом ее взмахе ресниц и смешинке в голосе ту самую силу, властвующую над всем. Но огонь все равно встал выше. Адам позволил ему на долгое время стать его богом — немилости и лишений. Адам поверил, что боль не становится тише со временем.

Боль, может, и нет, а вот безнадежные, нескончаемые мысли о ней — затихают.

— Ты по дому управляешься, а я вот… — она обвела взглядом стол, попутно усаживаясь. — И шить умею. Прямо образцовая традиционная семья для любопытных соседей.

Кристина все это произнесла с по-прежнему серым, поникшим лицом, но Адам не сдержался и искренне хохотнул:

— Ага. Образцовая семья, которая любому мозги вскипятит.

Адаму даже показалось, что на лице Кристины мелькнула тень улыбки, когда он ей подмигнул. Она, опустив глаза к чайнику на подставке, ответила:

— Пока вскипел только чайник.

Я бы хотела, чтоб так оставалось.

Они одновременно замерли от прозвучавшей в унисон мысли. И вгляделись друг в друга, пытаясь понять, как сработало это телепатическое слияние и сработает ли еще. Но через секунду Адам уже слушал только свои мысли. Как и Кристина.

— Если что, продавщица обо мне уже забыла, — добавила она напоследок. И принялась за ужин.

Вдобавок к шуму в печи зазвучали перемалывающие овощи зубы. В повисшей тишине между ними казалось, что это его мысли через шредер пропускают, а не безрадостная девушка напротив жует свой салат. Разбитая и собранная из осколков в новую, незнакомую ей форму, она безучастно оглядывала скол на кромке тарелки.

— Так ты никуда не поступила?

Адам вспоминал свои беззаботные студенческие деньки. Со счастливой физиономией на парах он, как брат, не рассиживался, но и по клубам не кутил, а уже искал возможности организовать бизнес, тренировал коммуникативные навыки, натянутые улыбочки и очень-очень честный, добрый взгляд. Мечтал скорее стать независимым от отца и сбежать из-под его гнета.

Это не сравнится с тем, что пришлось пережить Кристине в свои девятнадцать.

— Могла себе позволить, — небрежно пожала она плечами. Неохотно добавила: — Копалась в своих тканях, и мне больше ничего не нужно было.

— Деньги дарят свободу. — Уж Адам-то знал, живя припеваючи на отцовские деньги. Как бы от этого ни воротило.

— И могут ее отнять в два счета.

Адаму деньги не принесли горя, но и счастья не обеспечили. Огонь дважды разрушил его жизнь и один раз — из-под его руки — много других, чужих жизней. У Кристины иная история, но тоже полнящаяся стихийной непредсказуемостью. Хлесткими порывами жестокости и алчности самых близких, трусливыми ударами исподтишка и… чем там руководствовался Рубинштейн. Интересами науки?

— Труба замерзла, — надежду разговорить ее он не терял. Но это и впрямь было важно, а то того гляди Кристина сбежит, не дожидаясь утра. — Я завтра пролью кипятком, вода в доме будет. — Адам не знал, что случится завтра или через неделю, но вот этим вечером не хотелось, чтобы Кристина так быстро ушла. И все-таки это было ее право. — Но, кстати, если хочешь, можешь занят любой дом. Тут полно пустующих. — И улыбнулся криво. — Можешь даже отобрать у кого-ниб-

— Можно с тобой остаться?

Смешок в голосе Адама застрял где-то в горле с крайне уродливым звуком. И он вдруг принялся пересчитывать укропинки на своем картофеле, схватив вилку покрепче.

— Да. Конечно.

Они еще немного помолчали, прежде чем Адам нашел способ не погружаться слишком сильно в вихрящуюся бездну мыслей, прежде чем ухватился за какую-то ерунду в поле зрения. И ему это несомненно нравилось. В кой-то веки говорить о ерунде. От которой почти ничего не зависело. Кроме, может, возможности, что градус неловкости упадет. Или Кристина издаст лишний звук.

— А это ты где взяла?

Кристина неторопливо повернула голову и дольше положенного вгляделась в упаковку постельного комплекта.

— На почте.

— На почте? — Кажется, пересчитывание укропа было менее бессмысленным, чем этот вопрос.

— Да. Сейчас в почтовых отделениях все продают. От еды до косметики. — Она набила рот и стала выглядеть как-то веселее. Но, скорее, дело было в комичном эффекте от чуть раздутых щек. Глупо ждать от человека, столько пережившего, задора в глазах.

— Кроме нормальных почтовых услуг, — фыркнул Адам. И сам не понял, откуда это взялось. Он же, как предприниматель, прекрасно понимал необходимость диверсификации ассортимента.

— Не волнуйся, я тебе тоже взяла. — Адам сначала с искренним непониманием уставился на нее, а потом понял — и все равно уставился. — Я в дальней комнате лягу. Выбрала. Ты не против?

Это прозвучало чуть менее безразлично, чем остальные ее слова. Выбор.

— Против, — Адам улыбнулся. — Пока дом прогреется… Лучше сегодня поспим в той комнате, — он ткнул рукой за спину. — Там вся стена от печи пышет. Диван один, но я на полу лягу.

Кристина помолчала, размышляя над предложением — Адам был рад, что она не возразила сразу. А потом Кристина слабо нахмурилась, но взглядом стрельнула непримиримым:

— Пол же ледяной.

Они убрали со стола, вымыли посуду по-старинке — в тазу, нагретой на печке водой. Кристина закончила вытирать кружки и вдруг стала пугающе бесшумной за его спиной. Когда Адам обернулся, то не обнаружил ее в доме. И не сразу увидел мелькающую макушку за окном. От ее фигуры, укутанной в свитер, плыли тонкие завитки дыма, которые тут же уносило порывом ветра.

— Решила усложнить нам бега и загреметь в больницу? — Адам, переминаясь с ноги на ногу и ежась от холода, протянул Кристине куртку.

Она перевела блеклый взгляд на него, отняв сигарету ото рта. Потянулась рукой, а потом прижала куртку к груди, не торопясь надевать. Адам увидел, что до фильтра ей осталось совсем ничего.

— Компенсируешь? — сказала Кристина. «Свою нераздаренную заботу» недоговорила Кристина. Да, она многое вызнала в экскурсии по его воспоминаниям, даже то, что он сам еще не понял. — Ты знаешь, что с сывороткой температура ощущается по-другому.

Да, это он уже успел понять, но не успел озвучить.

— Мы с тобой что-то вроде суперсолдат, да? Смотрела супергероику?

— Смотрела. Только другую. Мы мета-люди.

— А что, звучит.

Звучит. Два телепата в бегах. Учитывая их выдающиеся способности — почти в отпуске, почти курорт. Никто и ничего им не страшны, стереть себя могут ото всюду, на краю вселенной поселиться. Жаль лишь, что куда ни поедешь, берешь с собой себя. Впрочем, они могли бы оказать друг дружке услугу…

Но, насколько бы ни было больно, Адам ни разу не думал о том, чтобы «убить» себя, стереть воспоминания о боли, отголоски прошлого, вонзающегося иглами в спину каждый раз, как ты хоть немного вырвешься вперед.

В любом случае, теперь хотя бы имелась такая возможность — в один день просто перестать быть собой. Ведь с ним рядом был второй удачный эксперимент злого доктора. Почти точная копия. И, за всеми этими достижения, еще один изувеченный человек. Он только сейчас сумел понять, насколько они одинаковые. Но раны Кристины гораздо свежее и болезненнее, чем его. У Адама — сплошь шрамы и рубцы.

 

Да, воинство сие не слышит слов.

Построилось в каре, сомкнулось в цепи.

Бесшумно наступает из углов,

 

и я внезапно оказался в центре.

 

В голове у Адама с каждым днем становилось все теснее. Собственные думы и призраки прошлого клубились по углам, уже не так яро атаковали, но их все еще было дохрена. Они перемежались с буйными мыслями Кристины: интерьер лечебницы, который был Адаму знаком; физиономия Рубинштейна, которую он помнил даже лучше Кристины; это липкое, вездесущее, давящее ощущение несвободы. Холодные мерзкие щупальца — в ее воспоминаниях, на ее руках. Хрупкое тело, пережатое корсетами старомодных платьев, которые доктор заставлял шить.

И если в дневное время эти образы лениво трогали его, пробегались по загривку холодком, отвлекали от размышлений о бытовых проблемах, то ночью Кристина не могла так хорошо контролировать свои кошмары. И Адам находился слишком близко, чтобы отгородиться от каждой обожженной горячей смолой конечности, каждого лопающегося, как воздушный шар, лика Рубинштейна, заливающего все зловонием. Эти жуткие метафоры подсознания во сне делались по-настоящему вредоносными.

Но Адам молчал, не жаловался. Кто ж виноват, что они слишком глубоко проникли друг друга? И Кристина не горела желанием общаться: оставалась хмурой и немногословной. Помогала по дому, ходила в магазин — настаивала на одиночном походе, курила в единении на крыльце — Адам не мешал. Проводила дни в тишине комнаты, которую выбрала своим обиталищем, а потом, за полночь, пристраивалась на край разложенного дивана в теплой спальне и погружалась в беспокойный сон.

Оставалось только ждать, когда ей полегчает. Человек ведь ко всему привыкает, почти от всего может самоисцелиться, если сильно захочет. Адам это не понаслышке знал. И видел, как люди, изрешеченные точно дуршлаг, в прорехи которого он забирался, выдворяли его силой воли. Силой желания чувствовать что-то кроме боли. Адам и сам понял, что есть кое-что лучше, чем упиваться страданием. И нести его другим.

Особенно четко понял после того, как излечил тело. Когда двигаться, дышать и есть перестало равняться предсмертной агонии. Когда у него, забинтованного с ног до головы и прикованного к койке, пропало ощущение, будто он горит заживо. Будто он все еще в том пожаре. С Громом. С Ладой ли? С Рубинштейном.

Адам верил, что боль не становится тише…

И ее нужно множить. Чтобы ненароком не забыть. Не вспомнить, как хорошо жилось до нее.

Конечно, порядка в жизни больше не стало, особенно сейчас, когда он, едва избежав смерти или участи подопытной крысы снова, был вынужден скрываться. Пусть это не так сложно с его способностями и в паре с Кристиной, это все же не равнялось свободе. О которой они грезили всей подвальной семьей.

А Кристина рядом — это что-то большее, чем инструмент для выживания. Позвать ее с собой — попытка не остаться совершенно одному… и, кто знает, попытка не оставить.

В одну из ночей театр кошмаров Кристины выдался особенно ужасающим. Адам услышал сквозь сон собственный скулеж, а когда подорвался, понял, что это не его вовсе. Кристина, как обычно, лежала к нему спиной, сжималась вся, дрожала, словно при лихорадке, волосы взмокли. Ее били, кололи, трясли, как бездушную куклу в расшитом бисером платье. Она уже вся была перебитая и переклеенная, а фарфор все равно оставался цельным.

Адам по привычке хотел с ноги ворваться в чужое сознание, но тут же себя одернул. У них тут маленький междусобойчик, ретрит, где они учатся чему-то новому или пробуют вернуть себе часть старого. Кристна вот пытается снова обрести уверенность в собственных силах и любовь к прошлым увлечениям, а Адам… не шарахаться по чужим головам.

Подобному желанию противостоять было тяжело особенно ночью, когда не хотелось оставаться наедине со своими личными кошмарами. Куда проще терроризировать других, чем столкнуться со знакомой болью, что еще пульсировала в дальних уголках сознания, сотрясала стены — а Адам стоял в центре и делал вид, что это мелочь, а не десятибалльное землетрясение.

Он потряс ее за плечи — безуспешно, конечно. Нужна была сила побольше, чтобы вырвать ее из мохнатых лап тревог и страхов, в которые она самолично закуталась, словно в плед. Из клетки, распахнутой настежь, выходит, выбраться куда сложнее, чем из наглухо заваренной.

— Кристина. — Он потянул на плечо, чтобы уложить ее на спину, и тело легко поддалось, но лицо Кристины все еще болезненно кривилось, с губ слетали всхлипы и неразборчивые мольбы. — Крис!

Влажные ресницы распахнулись, и Кристина выгнулась, будто долетела наконец до дна ямы и ударилась о каменные зубцы. А потом схватилась в простыню по сторонам от себя и села, шумно дыша. А затем безвольно опустила голову.

Немного погодя, он перекинул ногу через нее, спустил на пол, чтобы подняться с постели. Набрал на кухне стакан воды, но, вернувшись, не спешил приближаться. Сначала из опасений, что его руки так же безжалостно сомкнут в нечеловеческой хватке, как несчастный поплин, а потом — чтобы дать Кристине еще немного пространства. Времени, в котором она так нуждалась. Сейчас — гораздо больше, чем в юности, когда закрывалась в одиночестве и творила в приступе вдохновения.

Кто знает, подумалось Адаму, если бы она чаще выходила в люди, жала руки и разбрасывалась улыбочками, как он сам, обзавелась бы связями. И эти связи помогли бы ей в той семейной бойне за наследство. Впрочем, когда Адаму было херовей некуда, никто из его партнеров или друзей не пришел на помощь. Может, он в ней и не нуждался.

Его единственными близкими людьми по сей день оставались Лада и Альберт. Гибель Лады и стала тогда концом его мира и падением в безбрежную бездну, а Альберт… Альберту он не позволил помочь. Сам уже не помнил почему. Просто… отвык?

— Попей, — наконец настоял Адам, присев у кровати на колени. Кристина медленно повернулась и еле как расцепила хватку на простыне, чтобы коснуться холодного стекла. — Чо я, зря на кухню ходил? Там дубак уже страшный, печка остыла.

— Спасибо, — прохрипела Кристина. И, неохотно поднеся стакан ко рту, вскоре осушила его до дна.

— Хочешь, — боязливо начал Адам, — я заберу твои сновидения? Я уже привыкший. Я и другим кошмары устраивал, мастер в этом. — Странный способ прихвастнуть, особенно в данный момент.

Вот и Кристина не оценила.

— Нет, Адам. Не надо. — Она легким движением скользнула рукой вниз, чтобы поставить стакан. А потом притянула ноги к груди и уткнулась лицом в кольцо рук. — Это мое… Все мое.

Адам залез на кровать обратно, на свое место у стенки. В первую ночь Кристина легла первой, так что он, как защитник, спал с краю. В последующие дни он ложился раньше и так уже не получалось. Кристине и не нужна была защита, не от какого-то серого волчка так точно. Ей требовалось больше воздуха и чтобы в голову и душу никто не лез.

Зря Адам вообще предложил такое.

Лечь спать было бы крайне некрасиво с его стороны. Лезть с утешениями? — да он не то чтобы умел. Тепло в их семье всегда было в дефиците, а потом взрослая жизнь, самостоятельность и не самые этичные методы ведения бизнеса — чтоб наверняка не прогореть и точно не вернуться домой. К отцу. Поверженным и опозоренным.

Только благодаря Ладе и ее большой, дружной семье, Адам вообще узнал каково это — быть обласканным, принятым, прощенным за мелкие проступки и за гораздо большие.

Может, Кристине тоже требовалось прощение? Чтобы та фарфоровая куколка, позволила ей быть. Она, кажется, убеждена, что повинна во всех своих бедах, ей стыдно перед маленькой собой. Оттого у Рубинштейна в ее кошмарах вечно лицо такое... Смешанное со всеми ее лицами.

В любом случае, Кристина говорить об этом не хотела. И глухо пробубнила, не поднимая головы:

— У тебя постоянно звучат стихи в голове…

— Это… — Адам и сам не сразу отследил, что вертелось в уме уж который день. — Воспоминания. Поэт часто читал стихи в подвале. Почему-то сейчас все лезут и лезут в мысли. Надеюсь, не слишком громко.

— Ничего, это здорово, — голос ее зазвучал бодрее. — Пусть лучше стихи.

Скрестив ноги, Адам сидел в почти беспечной позе, пока Кристина сжалась в крошечный комок, чуть покачивалась. Словно никто дурдома и не покидал. Атмосфера и правда царила странно-знакомая — вот так сидеть в полумраке без возможности что-то предпринять.

— Это ведь когда-нибудь кончится?

— Ага, — тут же отозвался Адам. — Когда ты достаточно отгорюешь.

Кристина в этот раз не потеряла никого из близких, но ей было кого оплакивать.

— И кто определяет эту достаточность?

— Ты сам, наверное, — он пожал плечами, пусть Кристина и не смотрела на него. — Или кто-то решит за тебя... Тогда беда. — Адам сжал губы, решая судьбу вертящихся на языке откровений. — Я раньше решал за других. Навязывал свои идеи. О страдании. А ты вольна никого не слушать.

— Даже тебя?

— Даже меня, — снова кивнул самому себе. — Никто больше не причинит тебе вреда. Пока сама не позволишь, естественно.

Кристина обратила на него заинтересованный взгляд, повернув уложенную на предплечье голову.

— Так мы, по-твоему, сами позволяем себя мучать?

Адам выставил руки в примирительно жесте, замахал слабо, хотя Кристина едва ли атаковала.

— То, что сделал с нами доктор — это только его вина. Но чаще всего, — он потер пальцем у виска, — все это в нашей голове. Поверь, я много голов повидал. Эта убежденность, что ты заслужил все несчастия мира — мощнейший вирус. Неубиваемый. Лекарства извне точно нет. — Кристина впервые за эти дни с охотой слушала; на измученном, сером лице проступили искры интереса. — Я вот, как только подвернулся шанс, слинял из дома, где мне осточертело находиться. А мой брат... — странно, что эти слова вообще слетели с его губ, но было поздно отступать. — Он выбрал остаться под влиянием отца, который его и за человека-то не считал.

— Вы не близки с братом, да?

Кристина и так знала о нем почти все, но этот разговор не казался странным. Это обмен словами вживую ощущался куда откровеннее, чем вероломное бурение чужого рассудка до самых недр, куда и хозяин-то забыл дорогу.

— Мы хоть и росли вместе, но опыт у нас отличается. И мы по природе очень разные. Мне гораздо ближе те, кто прошел вместе со мной через дурку и промывку мозгов. Вот даже ты.

Кристина запротестовала:

— Ты меня совсем не знаешь.

— Может, от этого легче... Не уверен. О брате мне все известно, его слабые стороны, его сила, которая может пугать. Наша общая травма из-за отца. Эта близость легко обжигает. Да, с тобой легче. С любым из нашей горе-семейки легче.

— И ты поэтому брату не сообщил, что жив?

Адам сощурился, не уверенный, что Кристина все еще звучала безэмоционально, как минуту назад. Но, возможно, ему показалось, что слова текут с ее языка гораздо живее — и ядовитее.

Она ведь, кажется, могла сейчас думать только о собственных переполняющих чувствах.

— Лучше держать дистанцию, — кивнул Адам, собравшись. — С самого начала у нас разные дороги. Не хотел, чтоб он думал, что снова нужно отвечать за меня, быть участливым в ущерб себе. — Адам наблюдал за бликами лунного света на собственной коже, так мысли формулировались легче. — Рано пришлось научиться пробиваться. Деловые отношения мне больше по душе. Он мне сыворотку, я ему — услугу.

— Думаешь он сделал это с расчетом? — В этот раз в ее блеклом прежде голосе звучало искреннее удивление. Без осуждения; любопытство только.

— Конечно! — фыркнул Адам. — Ни один его клиент мне не чета. Кто ему предложит больше, чем телепат?

— Так ты себя утешаешь? — Точно Адаму не показалось, насколько оживилась Кристина. В единый миг тишины между ними, даже подумалось, что это сон, личный кошмар. Но вполне себе настоящая Кристина пристыженно опустила глаза. — Извини, не стоило говорить этого.

— Да ничего. — Точно ли ничего? Адам отвел взгляд к окну, где серебрилась припорошенная земля. — Может быть, я подумаю над твоими словами. Но позже. А пока… давай правило? Не произносить то, что не было озвучено. Если уж и довелось нам с тобой покопаться в мозгах друг друга...

— То еще мероприятие, — вздохнула Кристина. — И… мне жаль. — Она странно замялась, но все же откровенно растерянно добавила: — Наверное.

— Ага. Это нормально. — Боковым зрением он заметил, что Кристина, заинтересованная, подняла голову. Не так беспомощно уже жалась к ногам. — Сейчас ты можешь думать только о своих чувствах. Ничего в этом плохого нет.

Взгляд его был прикован к голой, с полоской света коленке. Он спал в шортах и толстовке, в то время, как Кристина надевала вниз штаны с начесом, а наверх — футболку. Эта мысль позабавила.

— А мне больше и не о ком думать. Все друзья и связи уже потеряны. И даже к себе прежней не могу дотянуться.

— Ты и не дотянешься. Ты уже другая. Но это не значит, что плохая или сломанная. Любой опыт меняет нас, редко это что-то хорошее. Но и, — он нервно усмехнулся, — редко это что-то настолько сумасшедшее, как с Рубинштейном. А ты даже это пережила, можешь гордиться.

Он, конечно, не особо старался, все-таки язык у него подвешен был только как у продавана, а не как у духовного гуру — но и Кристина не велась на воодушевленные речи.

Только проговорила уныло:

— Хорошо. Постараюсь преисполниться гордости, когда начну что-то чувствовать. — То, что она выпрямилась и вцепилась в коленки уже ладонями, привлекло внимание Адама. Она явно собиралась с духом. Нелегко все ж делиться с чужим человеком, пусть и напарником по несчастью. — Когда вы меня освободили… я почувствовала такой прилив энергии. Я, кажется, была почти счастлива. А сейчас, когда все последствия настигли, ощущается, будто я по-прежнему в клетке. Даже более тесной.

— Так и есть, — почти весело отозвался Адам. В этом узнавался скорее истеричный смешок от слишком знакомых описаний. — Понимаю. Я буквально был заперт в собственном теле, это гораздо теснее психбольницы. И мог только по чужим сознаниям шнырять туда-сюда… туда-сюда...

— И хочется кусаться.

— Мне тоже хотелось. Очень долго. И я кусал.

— Прости, если буду…

— Кусай сколько хочешь. Пока тебе не станет легче.

— Нет, так нельзя. — Она мотнула головой. И продолжила говорить дрожащим от подступающих слез голосом. — Все о чем я мечтала — создавать красивые вещи и радовать людей. Воплощать их фантазии в жизнь. А научилась создавать лишь болезненно красивые иллюзии. Доктор извратил все это... В глубине души я все еще мечтаю. Но имею ли право? На мне лежит ответственность...

Теперь головой замотал Адам, прерывая ее.

— Слышать ничего не хочу про ответственность. Ты, — имея в виду всех их, проговорил он, — отвечаешь только за себя.

— Почему же позвал меня с собой? — нахмурилась Кристина.

— Да. Тут косяк. Не ожидал, что ты согласишься.

Она не издала ни звука, но эта тишина почти звякнула в полумраке комнаты. Адам не сдержал улыбку, посмотрел на нее, но никак не ожидал увидеть такое растерянное лицо. Как у ребенка, на которого впервые прикрикнул родитель. Оно ему напомнило о совсем юной Кристине из вереницы воспоминаний.

— Да брось, я же шучу. — Он прихлопнул себя по колену. — Я наконец волен делать, что хочу. Особенно когда ненароком отдал долг нашему подвальному кружку. Не позвал бы тебя с собой без искреннего желания.

— Спасибо. — Она нервно повела плечом. Не вовремя он, конечно, решил подшутить. — Но мне кажется, я недостаточно сделала. Я столько времени провела с Рубинштейном, но дала Чумному Доктору слишком мало информации.

Адам звучно фыркнул.

— Ему хватит. Ты рассказала все, что знаешь. Ты засланный агент по неволе, они должны быть благодарны и за это. — «Так нельзя» снова говорили сжатые губы напротив. — Меня очень бесило в свое время ходить с мнимым долгом, навязанным отцом, я нашел способ освободиться...

— Если всю жизнь определять как торговлю поступками, вечно будешь в должниках.

— Торговлю поступками?

Адам был уверен, что услышал что-то очень знакомое, давно забытое. Раньше он смотрел много фильмов, и со временем все гениальные сюжеты и мудрые изречения в памяти превратились в цветастую мешанину.

— Читала в одном рассказе. Тебе зло — ты в ответ месть. Тебе добро — ты в ответ обязан тоже.

— Такую уж нам задали линию.

— Или это сделал ты сам.

— Это должно было стать ношей Альберта, но стала нашей общей. На брата повесили ответственность за меня, это, конечно, нечестно и все такое, но и я не мог в ущерб себе… В общем, в конечном итоге это все превратилось в торговлю: я где-то вел себя тише, чтобы брату не досталось, он меня прикрывал, помогал в учебе, когда я еще делал вид, что подчиняюсь правилам отца. Тот еще козел он был, как ты понимаешь.

— Это ужасно. — Может, что-то мелькнуло в глазах Адама, что заставило ее так жалобно вздохнуть, но через мгновение в них остался лишь скепсис и насмешка. — Пусть я до конца не смогу понять. Я росла самым счастливым ребенком. Мама поощряла все мои начинания, всю меня. — Кристина перевела к окну такой жалостливый взгляд, будто за ним под морозным светом резвились фантомы всех обделенных детей. — Ни один ребенок не заслужил меньшего. Мне жаль тех, у кого было такое детство, которое я и вообразить не могу.

Вот уж действительно: в одно окно смотрели двое.

— Мне нужно было быть в точности, каким отец представлял. Никем иным, не собой явно. Наверное, поэтому я так быстро осваиваюсь в чужих головах... — Нахлынувшие воспоминания превращали перечисление фактов во что-то более чувственное, каждое слово жалило язык. — Строго следовать его плану на мою жизнь и не думать отвлекаться. Единственная радость — лошади. И ту он позволил иметь, чтобы было что отнимать при малейшем неповиновении.

— Моя мама тоже любила лошадей, — Кристина заметно просияла. И Адам вместе с ней. Пусть звучат истории о хорошем родителе, а не о Якове Новаке. — В кресле директора уже не хватало времени, но в детстве она часто брала меня с собой на занятия. И я, замерев, смотрела на нее, такую грациозную, в костюме… А потом она умерла. — Адам ответа не ждал, но в его взгляде Кристина распознала вопрос. — Проблемы с сердцем. Внезапно. Слишком быстро. Я была так не готова… Сидела в своем уютном мирке и думала, что это счастье будет длиться вечность.

— Так оно обычно и бывает, — Адам пожал плечами. — Думаешь, что самое главное в жизни несчастье преодолел, а потом происходит… случайность.

В его истории олицетворением случайности был огонь, который отнял гораздо больше, чем Яков Новак. Отнял целого его, потому что без Лады Адам себя не представлял. Все попытки убежать, все старания достичь какого-то смехотворного успеха, обеспечить своей новой семье ощущение безопасности разлетелись пеплом. И в тот раз даже не на кого было злиться.

Кроме себя.

За окном, в ночи, под едким морозным светом теперь резвились фантомы из его прошлого. Счастливые гости на свадьбе, эфемерно красивая невеста, самый сладкий «горький» поцелуй в его жизни. Неспешное покачивание в такт музыке, которое называли свадебным танцем, пока он почти растворялся в Ладе, прижимаясь как в последний раз. С такой лучезарной улыбкой смотрящий на него Альберт — он и забыл…

Адам внимательно наблюдал.

Пока его рукава не коснулись аккуратным жестом. Он нехотя оторвался от окна. Под подушечками чужих пальцев рваным холмиком торчала дырочка, которую он сделал — зацепившись за гвоздь.

— Надо зашить, — участливо обронила Кристина.

— Ты еще платье мне сшей. — Он одернул руку и тут же чуть этой рукой не размозжил себе голову от стыда. — Прости. Извини. Как видишь, я все еще кусаюсь.

— Это ничего, — хмыкнула Кристина, прекрасно понимая это чувство. Прощая ему свою же неидеальность. — Хорошо, что это хотя бы наше. Не от доктора, не от отца... Наш выбор.

— Я буду стараться делать выбор в пользу другого.

— Я тоже буду.

«Пока его возможно делать» — подумалось им одновременно.

 

Огонь угас. Ты слышишь: он угас.
Горючий дым под потолком витает.
Но этот блик — не покидает глаз.
Вернее, темноты не покидает.

С их ночного откровенного разговора сон Кристины с каждым днем становился все спокойнее и глубже — в хорошем смысле, ее теперь цепко захватывали приятные, далекие от злой реальности фантазии. И она наконец стала выглядеть по утрам действительно отдохнувшей. А вот Адама с тех пор одолевали нежданные мысли. Об Альберте.

Он зацепился за вдруг тогда возникший образ восторженного брата на свадьбе. Давно он не видел улыбающегося Альберта, сидел с кислым лицом даже в палате, когда получил весть о его чудесном воскрешении. Ну да, чему тут радоваться? Когда тебе буквально выплюнули в лицо: привет, прости, что не удосужился сообщить, я жив, помоги кое с чем.

«Ты же так рвался стать похожим на отца, вот и помогай, адвокат Новак. А твои братские чувства? Что мне до них, я достойно оплачу тебе твои услуги».

Так ты себя утешаешь?

По хлебным крошкам, словно несмышленый ребенок, Адам добрался до воспоминаний детства. Когда они еще были достаточно близки, несмотря на все попытки Якова Новака стравить их, заставить бороться за его одобрение. Адаму быстро это наскучило, может, еще с пеленок. Он Альберту уступил место любимого сына.

И тот с радостью его занял.

Они росли вместе, ненавидели его вместе и должны были идти дальше вместе — вдвоем против целого мира, холодного и жесткого, как Яков Новак. Но Альберт выбрал стать его копией. Да, Адам говорил ему, что выбора у него по сути не было, и себе повторял много раз, но, видимо, так и не смог убедить.

Это ведь все, что у Адама осталось от самого себя и останется даже спустя годы — его близнец. Но все запечатленные в памяти лики Альберта покрылись коррозией с ненавистной физиономией отца. И Адам открещивался от них, от их родства как мог. Ведь какую боль может причинить «надежный человек», который просто присмотрел за его домом?

Вот Адам и позабыл... Как Альберт на него смотрел, как касался заботливо, каким всю жизнь был сентиментальным, забыл те его слова в день похорон отца. Забыл, как брат мечтал помогать людям, и пропустил момент, когда Альберт превратился в того, в кого превратился. Хотя, может…

Он помнил, как тот однажды вернулся от психолога и что-то в нем ощутимо поменялось. Брат так воодушевленно отзывался, советовал сходить и ему. Адам вспомнил этот совет спустя много лет, когда тонул в черном отчаянии и ничего не разбирал среди мешанины голосов в голове. Тогда голос Альберта и подтянулся откуда-то издалека.

Так он оказался в лапах Рубинштейна.

Уныло ковыряясь в тарелке, Адам в какой-то момент случайно поднял голову и увидел бредущую к крыльцу Кристину. Когда она вошла в дом с охапкой дров, он уже встречал ее с приветливым — насколько возможно — лицом.

— Знаешь, — начал он, когда Кристина захлопнула металлическую дверцу, отсекая вой огня, — я тут думал над твоими словами…

— Ага, я слышала. — Она скорее шутила, чем всерьез жаловалась. Но нельзя было отрицать, что мысли друг друга были для них слишком громкими.

— Ты, наверное, права. — Кристина подсела к столу, ножки стула противно царапнули пол. Адам вперился глазами в свой ужин. — Я не могу вспомнить, чтобы Альберт хоть раз вешал на меня условный долг, по крайней мере, вслух. Все это время такая мысль звучала лишь в моей голове.

— Как и много других. — Она непринужденным, в кой-то веки легким жестом притянула к себе тарелку, подготовленную Адамом. — Тебе ли не знать, как легко ими заразиться.

Словно в подтверждение ее слов, в печи что-то грозно стрельнуло, так что они оба оглянулись. Треск, более слабый, немощный, повторился несколько раз. Адам раздраженно подумал, как надоело топить в никуда, скармливать чурки жáру, а спать все равно в одной лишь теплой комнате. Неудачный дом он выбрал...

А потом засмотрелся на искусно, почти художественно стянутую дырку на рукаве. Кристина тоже сидела в теплой толстовке, ежась, и молча поглощала вареники. Надо сказать, есть она стала с большей охоткой. Адам решил не отставать.

— Знаешь эту шутку про троечников и отличников? — Адам дождался, пока Кристина поднимет заинтересованный взгляд, проглотил вяжущие рот картошку и тесто. — Я все думал, что я тот самый успешный лодырь, который вовремя подсуетился. Прохавал жизнь типа.

— А что же в итоге?

— Оказалось, жизнь все равно всех отымеет абсолютной бесконтрольностью происходящего. Прям как с огнем. — Откликаясь на свое имя, тот довольно затрещал в печи. — Мы верим в иллюзию контроля, пока не случается внезапный «бум». Но с огнем хотя бы все ожидаемо сразу.

— И все равно оказываешься не готов, — вздохнула Кристина. Озвучила то, что он не хотел: поклонение огню тоже было бессмысленно. — Я рада, что ты смог дотянуться до правды. И не отдернул руку.

— Но было горячо, — усмехнулся Адам. И обратил внимание на уже сошедший волдырь на пальце Кристины. — Брату я звонить, конечно, не буду. Сам наберет… когда понадоблюсь.

— Может, он ждет, что понадобится тебе? Не по юридическим вопросам.

Что он мог сказать? Не все за раз. Адам пожал плечами, отслеживая, как зубцы видки впиваются в блестящее маслом тесто.

— Уверен, дел у него по горло.

— Хотела бы я иметь кого-то, чтоб позвонить. И… — То ли комок пищи, то ли слезы подступили к горлу, так что Кристина прервалась на секунду. — Может, имела, если бы была чуть внимательнее. К окружающим. К маме. Если бы проводила больше времени с ней, а не со своими манекенами, если бы…

Адам прервал ее попытки договорить, накрыв холодную с улицы, обветренную руку.

— Ты делала ровно то, что считала нужным в тот момент. То было твое решение. Стоит его уважать, как думаешь? — Кристина не особенно впечатлилась, но взглядом непримиримым его больше не сверлила. — И, напомни, сколько тебе было? — Он прекрасно знал.

Когда Адам убедился, что его показания хотя бы приобщили к делу, то плавно оттянул ладонь.

— Да, она была юной и глупой. И не смогла распознать очевидную угрозу.

— Я видел ту Кристину. Ничего глупого в ней не было. — Адам не стал бы настаивать, так что сделал вид, что не играет в адвоката и небрежно пожал плечами. — Она была счастлива, занимаясь любимым делом. — Он внимательно смотрел в окно, за которым, по колено в снегу, перекидывались снежками маленький он и маленькая Кристина. — Не стоит забывать про глупое, безрассудное веселье. Не вся жизнь обязана быть борьбой.

— Мне кажется, что я навсегда разучилась веселиться.

— Мало ли что там кажется. — Адам не стал возвращать ей реплику про заразительность идей.

Мысли — не всегда отражение реальности, пусть и наши собственные. Страшно подумать — наши ведь собственные! Но и приятно подумать: от них есть спасение. Они же — не всегда отражение реальности, которой мы так страшимся.

— Хочется только курить и кусаться.

— Это всегда успеешь. — Адам закинул в рот последний вареник и потянулся к телефону.

Кристина не сразу сообразила, но забавно расширила глаза, когда из динамика его телефона заиграла музыка — один из треков, что он скачал в дорогу. И это выражение лица снова напомнило ему маленькую Кристину, откуда-то из вереницы воспоминаний. И оттого легче было решиться.

Пока по кухне разливались ленивые удары по тарелкам, переливы фортепиано и расслабленный баритон солиста, Адам неспешно поднялся и протянул Кристине руку. Упрямилась она недолго, Адам уломал ее одним лишь загоревшимся идеей янтарным взглядом. Они вскоре стояли посреди комнаты, цепляясь друг за друга одними пальцами.

Прямо как есть, в толстовках и штанах, которые еще долго не снимут по разным причинам, как минимум до весны, они начали неспешно раскачиваться. Точнее, начал Адам: сгибая колени, тянул Кристину за руки на себя, и ей пришлось покачиваться тоже. С каждым ленивым движением ее взгляд светлел — и Адам наконец увидел ее улыбку, когда Кристина покружилась вокруг себя, держась за его руку над головой.

Потом они раскачивались уже синхронно, лодочкой, вытянув сцепленные руки в стороны. Адам боязливо придержал другой рукой чужое плечо, Кристина ответила тем же. К середине песни она улыбалась так, что от глаз остались только щелочки, и Адам был рад, что еще оставалось время запомнить ее такую. И запутаться в ногах друг друга, покрутиться снова, повертеть головами, словно непоседливые дети.

Когда под затихающий аккомпанемент они, довольные и раскрасневшиеся, неотрывно смотрели друг на друга, Кристина вдруг спросила полушепотом:

— Можно тебя обнять?

— Компенсируешь? — улыбнулся Адам. И кивнул, принимая ее к себе.

Кристина коснулась ладонью его лопатки, а подбородком приникла к плечу. Вторая пара их рук все еще сцеплялась в замок где-то внизу. Заканчивая танец, они покачивались на месте, но не покидало ощущение, что не двигались вовсе.

Под ногами поскрипывали доски пола, потрескивали окутанные жаром дрова, напоминая, что все это реальность. От печи сбоку пышело так, что почти обжигало разгоряченные под флисом тела.

«Будет огонь?» Будет. Мы заново его зажжем.

Ведь так сложно забыть это тепло.

Notes:

09.08.2025

Конечно же, Адам и Кристина танцевали под O Children, правда такова и никакова больше.

Chapter 7: К черту старый дом — пересоберем [позалис]

Notes:

Они начали и завершили сборник <з
Я таак много бы хотела о них сказать, но, кажется, просто невозможно сказать достаточно. Но полгода назад я даже не думала, что вообще смогу написать, а это уже 3й драббл. Ура позалисам!

Chapter Text

«Но я бы хотел, чтобы ты чувствовал себя в безопасности не только стоя на краю обрыва»

 

— Жень…

Женя оборачивается так резко, что Володе в полумраке чудится его лицо искаженным дикой яростью, как у напуганного животного. Может, не чудится, просто Женя очень быстро прячет этот свой ужас перед собственным именем. Именем неудачника, неприкаянного и нелюбимого, как ему кажется. Володя помнит «Женю» другим.

Володя любил Женю, тогда Володе казалось, что он чувствовал, что был любимым. Володе хотелось верить, что его Жене будет этого достаточно. Их уютной квартирки, походов в кафе и кино, теплых вечеров на диване в обнимку. И визитов к психиатру раз в неделю. Но ничего из этого не оказалось достаточным.

Но Володя не теряет надежды: вдруг в этот раз будет иначе. Может, дыра стала меньше — и хватит. Володя весь растянется, Володя по швам затрещит, лишь бы дотянуться до каждого края и закрыть ее собой… Но ведь это глупость.

— Ты звонил Разумовскому? — Вопрос наводящий, чтобы узнать причину, ведь он и так слышал — да, звонил.

Женя ловким жестом запускает окурок в окно. Там тонкий дымящийся прочерк теряется в рябящей метели. Кажется, вопрос Володи заставляет его поменять планы: Женя достает еще одну сигарету и подтягивает спущенную ногу обратно на подоконник.

— Звонил. Пытался… помочь.

— С чего вдруг? — Володя не осуждает, не издевается, просто интересуется. Но они оба понимают почему.

— Знаешь, — и Женя не злится, не шипит и не плюется ядом, просто отвечает, — настроение такое. — И затягивается, задумчиво глядя в темноту ночи, шипящую белыми хлопьями.

— Какое? — Володе и правда интересно. Не то, как он это называет, а то, как себя чувствует. Женя мало говорит с ним, еще меньше можно прочесть в его вдруг мягком и совершенно неоднозначном взгляде.

Женя решает ответить, только когда пальцы Володи наконец зажимают желаемую сигарету. Женя долго думал, прежде чем отозваться на безмолвную просьбу и поделиться.

— Не злорадствовать. — Вот как оно называется. — Я все думал, как же им удается…

— Кому? — Володя возвращает сигарету.

На него не смотрят, и он думает, что невежливо настаивать. На самом деле — боится спугнуть: Женя все еще напоминает ему испуганного зверька, периодически шипящего от бессилия и отчаяния. Хотя раньше виделся разъяренным зверем, который вдруг смилостивился.

На него не смотрят, а Володе достаточно просто сидеть вместе, так что он глядит вниз, на заляпанный следами поблескивающий снежный ковер.

— Грому и Разумовскому. — Еще затяжка. И замысловатые узоры дыма, мешаясь с горячим дыханием, улетучиваются прочь. — Каждый раз им удавалось получить свой хэппи-энд, в какой бы заднице они ни находились. Сколько бы ужасных ошибок ни совершали. А мне нет. Это выводило из себя. — Кажется, они замирают одновременно. Володя, может, впервые с их прошлой жизни слышит, как Женя называет свои чувства; Женя впервые говорит о них истинных. — Их прощали, их любили, их поддерживали. А ведь они… на разных сторонах. Один герой, второй злодей. А кто же я? И кем надо быть, чтобы?..

Володя бы сказал одно простое слово. Или парочку. Но Женю вряд ли бы это устроило.

— И ты решил побыть героем? — теперь Володя усмехается и надеется, что Женя не воспримет это в штыки.

Это вполне в его духе: решить побыть кем-то, проверить, выгодно ли. Володя так не умел. Сначала делал с искренним порывом, потом думал. Со временем пришлось научиться думать загодя, но от этого в словах и действиях его самого меньше не становилось.

Женя тянет с ответом. Женя втягивает дым. Огонек между ними беспомощно мигает.

— Не сказал бы. Просто почувствовал, что как-то нечестно вышло… Я в кой-то веки получил свой счастливый конец — и отчасти благодаря Разумовскому.

— Счастливый конец, а?

Володе смешно и грустно одновременно; рядом с Женей такое — не редкость. Конец ведь там, где ты сам поставишь точку. И Жене никогда не было достаточно, он все рвался вперед, не желая закончить, пока еще можно было. Можно было счастливо зажить и забыть обо всем плохом, что было до, что осталось за пределами их маленького мирка. А теперь вдруг в этой дыре с незаконченным ремонтом он ставит точку? После всех бессмысленных скитаний?

Сколько же они потеряли времени... От этой мысли хочется выть. Но Володе тоже кажется, что это как-то нечестно. Неблагодарно даже. Женя ведь сидит напротив него наконец, в растянутой, неприглядной футболке, ежась от холода, и никуда не убегает. Володе большего пока и не нужно.

Ему думается, что Жене выть хочется не меньше. Но наверняка не скажешь: Женя лишь всматривается куда-то вдаль, курит и бормочет вслух. Будто вовсе сам с собой.

А потом вдруг передает сигарету и больше не отрывает взгляда, Володя тоже не в силах. Наугад тычет фильтром в рот, не видит, куда падает пепел, вглядывается в темные глаза напротив. Мельком скользит по виткам кудрей, спадающих на лоб, — и обратно.

И невольно вспоминает прилизанные волосы Жени в той прекрасной иллюзии, насланной ему телепаткой Рубинштейна. Жене, конечно, все идет, но сам Женя ни за что не выбрал бы это буйство прятать под тяжестью геля. Это ведь чистой воды ловушка: стоит только лапками прикоснуться к вязкой капле — и даже самые большие и красивые крылышки уже никуда не унесут.

Бабочка прикована к земле.

— Мне говорили, что со мной становится невыносимо, если подобраться слишком близко.

Что ж, между ними меньше метра — и целая пропасть, — Володя чувствует себя вполне сносно. Он бы растянулся над пропастью и затрещал по швам, если бы это помогло.

От него ждут ответа. Подтверждения. Ему нечего возразить, но есть что добавить. Ведь все так, но только в руках Жени это изменить. Перестать быть «невыносимым», отгоняя от себя любую угрозу его целостности. Любые руки, тянущиеся к его красивым крыльям, без которых не вспорхнуть.

Не сбежать, когда будет пора.

— Если хочешь, — хмыкает Володя, — объясню на твоем любимом языке метафор. — Женя настроен скептически, но затаенно ждет. — Кто-то вполне себе готов надеть кандалы и пройти этот путь до заветного ключика… Но вот дорога пролегает по склону, и гиря начинает катиться вперед, к обрыву. К такому уже не все готовы. Оторвут цепи с мясом и побегут прочь в ужасе. — Женя склоняет голову; все прекрасно понимает и смотрит с легким укором. — Как тут догадаться, что это лишь проверка и гиря так и не скатится с кромки.

— Может, гиря не собирается тормозить, — с вызовом заявляет Женя. Володе — хоть бы что, он пуганый. И он знает правду. — И это не метафора. Скорее аллегория.

Женя слабо улыбается.

— Вот видишь, — Володя качает головой. — Совершенно невыносимый. — Очередной окурок летит вниз, Володя сигарету так и не возвращает, заканчивает сам. — Но у меня есть и стихи для тебя. Если так хочешь.

— Я весь внимание. — Не язвит, даже робеет слегка, пока выжидающе смотрит. И пропахшие табаком руки замирают — не лезет за новой.

Володя старается сделать важное лицо, как если бы выступал на конкурсе чтецов. Как если бы знал, что у них там за лица на этих конкурсах, как будто он не пропадал всю школу на тренировках в бассейне.

В итоге он робеет сильнее, это все-таки не «аллегориями» сыпать, это на другом языке разговаривать. А Женя — носитель, перед ним вдвойне стыдно ошибиться. Засмеет.

Но он вовремя вспоминает, что пришел не за призом.

— Все мчался вперед, глаза горели огнем, — неуверенно начинает Володя, опуская веки. — А мне оставалось лишь поспевать... — Смотреть на него невыносимо, на затаившего дыхание, хрупкого в дрожащем свете каждой непослушной прядкой, каждым подрагиванием губ. — Теперь ты весь жмешься и хнычешь остаточно. И все, что могу — тебя обнимать… — Больше не в силах признаваться в чувствах облупившейся краске, он вскидывает взгляд. — И робко надеяться, что я наконец — твой дом. Что меня будет достаточно.

Ему не аплодируют. Но и не освистывают. Внимательно вглядываются, словно пытаются уличить, обнаружить фальш. Очень хотят обнаружить. Но Володя искренен, ему нестрашно. Что бы там ни нашли, это будет ложью. А ложь — слабый противник.

— Неплохо, — наконец заключает Женя с тем самым важным лицом пожилой русички за столиком жюри. — Размер скачет, рифма… компенсирует. И кто же автор?

— Не уверен, — честно отвечает Володя, пожав плечами. — Откуда-то... из подсознания строчки тянутся. Может, Кризалис. Может, ты.

— Я бы запомнил, — фыркает Женя, — свое творение.

— А ты прямо все помнишь, что было в подвале?

— Нет. Но стихотворение бы не забыл.

А его, стало быть, забыл. Забыл, что было до всего этого ужаса: до красных от ярости глаз, до ядовито-зеленого пламени в его взгляде, до прутьев клетки, до тугих ремней, до игл и горящих вен. Все, что они имели когда-то — Женя больше не тянулся к этому. Ни после освобождения, ни после воскрешения.

Особенно после воскрешения.

Возжелал какого-то абстрактного величия еще больше. «С этой силой мы теперь можем делать все, что захотим». Для Володи они и в прошлой жизни были всесильными. Рядом с Женей он ощущал себя способным свернуть горы.

«У нас может быть любая жизнь, какую только можно представить». Володе и предыдущая устраивала более чем. Он был счастлив.

Женя, видимо, нет.

— Тебя я тоже не смог забыть, — как будто научился читать мысли, вдруг произносит Женя. — После того, как воскрес, очень не хотел, но помнил.

— Не знаю, что сказать, — горько усмехается Володя. — Извини?

В этот раз Женя хмурится, не проглатывает просто так его ироничный тон, но кривит губы, словно пытается удержать едкую реплику. А смотрит тоскливо так, вздыхает.

— Ты думаешь, что все можно вернуть, как было...

— Такого ты обо мне мнения? — Володя опускает глаза, рассматривает полоску кожи между кромкой теплого носка и манжетой штанов. — Что я беспросветно тупой болван? Нельзя вернуть даже то, что было секунду назад. Уж куда тут… Но мои чувства к тебе неизменны, их не нужно выискивать где-то в прошлом. И воскрешать магией.

— Неужели? — Не верит, но очень хочет. Не злится, не пытается уличить больше. Принюхивается, делает шаг навстречу. А Володе уже невыносимо хочется кинуться к нему и сгрести в объятия. Но рано. — Все те слова, что я наговорил тебе. И ты мне. Все наши яростные вопли друг на друга — вот так легко стереть? Великой силой… любви?

Володе не приходится объяснять, и становится как-то легче дышать. Не то чтобы ему тяжело произносить слово «люблю» — легче от того, что Женя называет его сам. Не спрашивает язвительно, что за чувство заставило его сунуться в Дом, заставило самого Кризалиса явиться обратно. Он ведь всегда знал.

Но ему требовалось подтверждение.

— Я бы хотел сказать, что-то более взрослое, более реальное и жестокое, но правда такова... Я мог злиться на тебя, почти ненавидеть, без жалости к тебе биться за чужие жизни, потому что так правильно. А когда увидел твое окровавленное пальто, то понял, что все разом прошло. Вся злость. Все обиды. Без тебя…

— Без того меня, — заканчивает Женя за него и кисло ведет губами. И затем облегченно тянет воздух, как если бы получил наконец все доказательства. — Без того меня из твоих фантазий.

Володя никак не реагирует — не возмущается, что не дали закончить. В конце концов, он и сам не смог вовремя подобрать слова. Начинает заново:

— У нас с той телепаткой, пациенткой доктора, случилась интересная первая встреча. — Женя выгибает на это бровь, и Володя внутренне прыскает от смеха. — Она показала мне иллюзию, где мы с тобой счастливо жили-поживали. Но я сбежал. Потому что знал, что это не ты. Не я… Не мы.

— Я и сам не знаю, какой я. — Уже не так легко, как с упоительной ложью на языке, отвечает Женя. — Сначала мне невыносимо было от чувства, что я не на своем месте, не в своем теле. Что я не тот, что я не так. Потом наш милый доктор показал мне, каким я могу быть. И все равно не помогло. Я сменил личину — опять проиграл. Затем вернулся к жизни против воли. Не собой и не Поэтом, кем-то другим. И мне даже понравилось. Слава и репутация теперь работали на меня. Казалось, вот оно… наконец-то. Столько людей в моей власти. Весь музей. Сами Разумовский и Гром. — Он режет острым взглядом и отворачивает голову, прежде чем закончить. — И ты там был… Но не со мной. Не на моей стороне.

Володя улыбается самому себе, смотрит на кромку теплого носка, а перед внутренним взором только любимое, измученное лицо. С шерстяным контуром соприкасаются босые ступни, ледяные, наверное.

— Я хочу знать тебя любого. Я люблю любого. Видимо. Очевидно. — Они снова смотрят друг на друга, за пределами маленького мирка — все чужое. — Но у меня нет больше сил доказывать это. — Володя сползает с подоконника. — Если ты уйдешь снова.

— А уже пора? — настороженный, но прячет за язвительностью страх. Он — или сам Кризалис — чувствует его, вынюхивает мигом.

— Если тебе хочется. — Володя и сам напуган своему вкрадчивому голосу, но не похоже, что Кризалис завладел им снова. Хотя Жене может так показаться. Хорошо, что он его никогда не боялся. — Я не твой мучитель. Я не стану пришпиливать тебя на стенку, как трофей. — Когда Женя разворачивается на подоконнике, Володя становится между его ног. Оглаживает его бедро, минуя повязку, которую сам менял. Женя даже не долго протестовал. — Я не буду рвать твои крылья, подставлять, какие вздумается. Я никогда такого не хотел. Я хочу тебя настоящего, каким бы ты ни выбрал быть. Если позволишь.

Женя сползает с подоконника. Пораженный, будто наконец Володины слова стали что-то значить, спустя столько времени пробились сквозь плотную завесу отвержений и жестокости других людей. Он все еще выше и смотрит сверху вниз. Но трепетно, как давно не смотрел.

И тянется рукою, чтобы погладить шершавые пятна вокруг его глаз. А Володя смотрит на изумрудное свечение под тканью футболки до тех пор, пока не вынужден прикрыть веки, растворяясь в ощущениях.

— Ты пришел за мной. Стало быть готов идти к самому краю.

— Не готов, — сипло отзывается Володя. Спокойно, уверенно, искренне. — Я зову тебя остаться со мной здесь, на ровной земле. Насколько возможно ее так назвать, учитывая обстоятельства. — Он путается в словах, в мыслях, неважные уточнения лезут в голову. И еще ему больше невмоготу, он вскидывает глаза к сглаженным полумраком острым чертам. — Чтобы ты чувствовал себя в безопасности не только на краю обрыва.

Рука тянется к груди, чуть оттягивает ткань, не встречает возражений, внимательно вглядывается во врезанную в кожу монету, которой расплатился Женя за его жизнь.

— У тебя есть выбор, — в последний раз шепчет Володя, бережно проводя пальцем по коже. Под подушечкой узор отзывается. Отзывается сам Женя.

— Я твой отнял, — дрожит его голос. — Дважды.

Володе больше ничего не хотелось говорить, сокрушаться, сожалеть. Словом, посыпать голову пеплом, как утверждал Поэт. Но в еще самый последний раз он отвечает:

— Я не жалуюсь. — Володя искренен, ему нестрашно. — Зато у меня теперь есть этот момент.

И он склоняется неспешно, но уверенно к переливам зеленого огня, касается губами, молясь, чтобы его не ударило. Током, ядом, словом против. Не пронзило дрожью чужого тела. Он целует сильнее, жмется ближе. И чувствует, как в волосы нетерпеливо вплетаются чужие пальцы. Женя словно пытается одновременно удержаться от падения и прижать его крепче.

Женин голос снова дрожит, но ему нестрашно:

— Вол… — он не успевает назвать имя, задыхается раньше.

Пальцы крепче путаются в волосах. Володина ладонь касается шеи, затем щеки, придерживает, пока губы скользят по прохладе кожи, целуют, лижут, то к сгибу шеи спускаясь, то возвращаясь к кромке челюсти.

— Я так скучал по тебе… Как же много времени мы потеряли.

— Пока ты носился по городу со своим любимым Чумным?

— Женя.

— Что?

— Вот бы ты сейчас выбрал помолчать.

— Все в твоих руках, Володь. Если мне нечем будет говорить...

Его уговаривать приходится значительно меньше, чем Женю. Володя вообще теряет рассудок, если с Женей оказывается слишком близко. Именно с Женей — Поэт к себе и не подпускал, только приближался, чтобы плюнуть в лицо.

И Володя целует его, без церемоний проникая глубже языком, дышит шумно, не скрывая всей силы своей тоски. Чувствует, как жарко целуют в ответ, как за грудиной напротив гулко бьется сердце. Там же оно есть, горячее и большое, на все личины хватит — но оно одно. Любимое Володино сердце. И его собственное, кем-то тоже очень любимое, стучит в унисон рядом.

 

Все мчался вперед, глаза горели огнем,
А мне оставалось лишь поспевать.
Теперь ты весь жмешься и хнычешь остаточно.
И все, что могу — тебя обнимать
И робко надеяться, что я наконец — твой дом.
Что меня будет достаточно.