Work Text:
Слякотно-подмёрзшим ноябрём залив погружался во мрак в один момент. Вдруг скрадывались исполинские тени, растворялись пробившиеся сквозь плотные тучи багряные всполохи, и оставался только непрерывный ветряной гул. Алекс, по привычке вылезший к закату, ещё какое-то время посидел, болтая ногами, на корме, но звёзды не пробились на небосвод, и он спустился в кают-компанию.
Так лениво подходил к концу заштатный будний день. На днях банда неплохо поживилась в складах, и он отпустил всех развеяться. Сам же, застряв в непонятно откуда накатившей хандре, остался на корабле — читал, пил, слонялся из угла в угол, пока не вышел весь свет за бортом.
В кают-компании одну за другой он запалил свечи, огляделся. И всё-таки приятно быть пиратом в империи, где институт пиратства попросту не успел сложиться. Он бы не смог вписаться в институт. Пиратами они были, разумеется, с десятком оговорок, но если подлатать «Проворный-Дырявый»… Мечты, как в будоражащих детское воображение приключенческих книжках, которые отчего-то однажды нашлись в серьёзной отцовской библиотеке.
Кружась и длинной тенью мелькая по стенам, Алекс распахнул сундуки: монеты и ожерелья, целая лавка часовщика, выпотрошенные кошельки, запонки, камзолы и платья. Оборки подола неохотно расправились на свету — бирюзовое платье с самого верха сундука при свечах отливало едва ли не оливковым. Блеснула позолоченная вышивка на воротнике. Даже богаче, чем наряды, бывшие у него прежде, годами ранее.
Ладно, соблазн был велик. Вытряхнув себя из жилетки, стянув брюки, он приложил платье к груди. Без корсета сядет хуже, но он и не к выходу в свет готовился. И всё же задумчиво зарылся в сундук и надел поверх кальсон нижнюю пышную юбку. Методично расстегнул крючки на спине, зажмурился и шагнул в платье.
Диковатый человек с отросшим ёжиком волос и шрамом над губой смотрел на него из зеркала, поправляя рукава — буфы до локтя сужались к запястью. Потянувшись, застегнул пару верхних крючков — ниже не доставал — и ещё раз пристально оглядел отражение. То было непонятным, словно художник посреди работы сменил модель. Платье село недурно, атлас приятно холодил кожу, цвет был его, но даже если воображением дорисовать локоны и посурьмить глаза и брови, картинка не складывалась. С того дня, когда он в последний раз выкарабкался из платья и туго затянутого корсета, он успел стать другим.
Нет, не так. Он остался собой, только сделал это видимым, поэтому в старую лубочную картинку вписаться не получалось. Настолько, что наречённый, несостоявшийся жених не узнал его: когда Алекс краем глаза зацепился за слишком знакомый профиль, сжатую челюсть очередного патрульного, в одну секунду его словно окатило кипятком, но, ведомый пробирающим до костей азартом, он дважды неспешно прошёлся мимо вытянутой фигуры — и ничего. К лучшему, понятно дело.
Задумчиво он обернул вокруг шеи в высоком воротнике жемчужную нить. Неспешно покружился — ткань светло шуршала в полумраке. Понятно дело, он бежал не от платьев и драгоценностей. Алекс любил подбирать серьги под фасон нового наряда, сурьмиться, склонившись к зеркалу в матушкином будуаре, и, стянув отцовский жакет, сминать им рукава тонкой блузки и вертеться под одобрительный смех наперсниц, съехавшихся в их имение на святки. Ему был мил методично-интимный вальс, безбашенная мазурка, игривый котильон. И славно было, когда сосед, статный офицер, только взявший первый отпуск и вернувшийся в родовое поместье, отрастивший густые, не отроческие усы, задвинув этикет и приличия, вызывал его на два, а то и три танца подряд. К третьему у Алекса наконец получалось шпильками и насмешками — об офицерстве, денежной реформе и верховой езде — довести раздражение соседа до язвительных излияний, среди которых попадались и удачные остроты, от которых он довольно жмурился.
Ему невыносима была затхлая тишь Тверской губернии, веретено одинаковых будней, въевшаяся в кости скука от непрерывного исполнения предначертанной роли, сочувственные взгляды бесконечных родственниц, обращённые к его родителям, невысказанные ожидания, звон колоколов, служащих сорокоуст по отцу, и материно равнодушее, разлившееся по скошенным жатвой полям.
Он ненавидел вечер под липами, когда сосед, статный офицер, вдруг обернувшись — нет, только повернув голову, — объявил, что наутро станет просить у матушки его руки.
Той же ночью в кафтане служки, прихватив из прежней жизни пару книг и пачку кредитных билетов, он бежал.
Спустя месяцы роскоши, нищеты и приемлемого существования в столице — в зависимости от погоды и времени суток — Алекс вдруг понял, что может что-то изменить. Переменить, как имя, как себя. Мысль не стала неожиданностью, она зрела внутри уже долгое время, но явилась на поверхность так внезапно, что нечаянно он упустил господина, чей кошелёк собирался подрезать.
Свободный не от рождения, но по выбору, способный всё потерять и обрести вновь, он мог изменить мир, имея нужные слова в горле и правильных людей рядом. И на этом осознании он решил построить весь дальнейший путь.
Ради свободы для себя и, в особенности, для других, пришлось отринуть и то, что когда-то радовало его. Платья, балы и любовь к мужчинам никак не вязались с разгорающимся пламенем революции.
Хохотнув, Алекс в темпе провальсировал десяток кругов — под треск свечей, шуршание юбок и скрип досок — и опёрся на стол, искоса глядя в мутнеющее зеркало. Горящие щёки и кривая улыбка, как мило. Стянув жемчужную нить, он потянулся расстегнуть крючки, вытянул руки из рукавов, и волнами платье легло на деревянные доски. Под исподней рубахой стянутая бинтами грудь дышала свободно, как никогда прежде.
И всё же. Чтобы быть собой, пришлось отказаться от незначительных частей себя, но Алекса это беспокоило не более, чем ноябрь.
