Actions

Work Header

как звезда с звездою говорит

Summary:

Виктор застенчиво, но светло улыбнулся. Ресницы у него дрогнули, взгляд в пока ещё не просчитанном до долей нанометра спектре пролился на Женю как рдеющая поталь летнего заката на волжскую отмель, и Женя пропал.
 
Не стало в единый миг младшего сотрудника захудалого подмосковного НИИ Евгения Тиберьевича Талисманова, человека профессионально строгого, ответственного, кое-где даже резковатого, некогда мечтавшего изведать бескрайние глубины космоса, но забракованного и лётным училищем, и даже районным военкоматом по причине дурацких хорд в сердце, теперь подстатейно трепетавших вместе со всеми желудочками и клапанами.

Notes:

Весьма серьёзные предупреждения:

  • неверибельный лубочный сеттинг 80-х!
  • недостаточность застойной тоски!
  • романтизация работы в НИИ!
  • ужасная адаптация имён!
  • издевательство над фонетикой чешского языка!
  • и над здравым смыслом!
  • извините (нет!)

Индивидуальная тема спецквеста: оттепель.

Work Text:

 

Глаза у младшего научного сотрудника Виктора с трудновыговариваемой чешской фамилией Пршибыл определённо были инопланетные — не в жёлтом спектре, но и не в оранжевом: диапазон между пятьюстами восьмьюдесятью пятью и шестьюстами десятью и пятью нанометрами, — и сам он был определённо инопланетный, и в НИИ появился будто случайно, и до Жениного шефства, как выяснилось позже, существовал в стенах кабинетов завлаба и профорга. День, когда Виктора Жене представили и вручили, тот помнил по минутам. В двенадцать сорок семь самого обыкновенного понедельника самого обыкновенного октября дверь лаборатории распахнулась, и через порог перекатился завлаб во всём великолепии, округлом и оснащённом моржовыми усами.

— Вот, Евгений Тиберьевич, — объявил он громогласно, — это вам коллега. Берите шефство.

Женя отлип от ленты спектрографа — зараза опять врал в ультрафиолете, — вынул изо рта карандаш и с внезапной, но одуряюще чёткой неотвратимостью понял: и впрямь ему, во всех удивительных смыслах.

Ниишный заморыш обыкновенный. Худой, с голодной академической просинью на щеках, с шапкой тёмных буйных кудрей, в нелепо болтающемся шерстяном жилете, из-под которого торчала разлинованная тонкой полоской рубашка, с потёртым портфельчиком и, что примечательно, тростью, мягко постукивающей по линолеуму в такт чуть шаркающим шагам.

— Здравствуйте, Джевгений. Я Виктор. Извините, у меня акцент, — будто гальку во рту катая, сказал коллега и протянул Жене ладонь, чересчур широкую для тщедушного тельца, длиннопалую, отчего-то подрагивающую. Смотрел он исключительно в пол.
— Дженя. Будем на ты, — автоматически поправил тот и протянул свою, обхватил, сжал осторожно, памятуя маменькино оксюморонное: «Женька, грабли у тебя, что лопаты — только землю копать».

Виктор застенчиво, но светло улыбнулся. Ресницы у него дрогнули, взгляд в пока ещё не просчитанном до долей нанометра спектре пролился на Женю как рдеющая поталь летнего заката на волжскую отмель, и Женя пропал. Не стало в единый миг младшего сотрудника захудалого подмосковного НИИ Евгения Тиберьевича Талисманова, человека профессионально строгого, ответственного, кое-где даже резковатого, некогда мечтавшего изведать бескрайние глубины космоса, но забракованного и лётным училищем, и даже районным военкоматом по причине дурацких хорд в сердце, теперь подстатейно трепетавших вместе со всеми желудочками и клапанами.

Был Виктор, как оказалось, из Моравии, где Бескиды и Есеник, изучал, как оказалось, тот же тунгусский гексит, на предмет которого они с Женей немедленно схлестнулись в жарком споре — и застенчивость с Виктора тут же слетела, — а ещё в первый же день филигранно отъюстировал спектрограф, а ещё безупречно считал без всякой «Электроники», а ещё между родинками у него под левым глазом и в правом уголке губ можно было провести безупречную диагональ, а ещё, а ещё…

— У-у, брат, дело-то труба, — резюмировала Катька примерно через месяц Жениных неостановимых излияний, пока они прогуливались под руку по общажному дворику и курили.

С Катькой Женю связывала давняя дружба: отчасти результат родительского компанейства, отчасти — следствие схожести вредных и упёртых характеров; да и работали они номинально вместе, потому что номенклатурные маменька с папенькой запретили дочери школу милиции и определили, пока мучится с выбором института, не то десятой, не то пятидесятой помощницей секретаря в профсоюз Жениного НИИ, чтобы стаж капал. Было у них, впрочем, ещё кое-что общее, но об этом Женя вслух на улице не разговаривал.

— Ну и какие наши варианты? — дёрнула его за рукав пальто Катька и ухмыльнулась от уха до уха.
— Никакие, — буркнул Женя, выплюнул дым в свинцовый вечер и отправил бычок по дуге в урну. — Его из лаборатории не вытащить. После работы сразу домой бежит — общага у чёрта на куличках.
— А ты пытался?
— А ты с Виолеттой пыталась? — Выражение лица Женя состроил ехидное, заветную «Виолетту» произнёс одними губами.
— Да иди ты, — погрустнев, ответствовала Катька.
— То-то же, — съязвил Женя, но тоже сник. — На Новый год попытаюсь. И ты давай. Если всё запорем, так коллективно.

Вздохнули они в унисон.

Истечение тридцать первого отмечали по традиции в ниишной столовой: мокло в судках оливье, заливное и прочие обязательные изыски, бахали хлопушки, конфетти сыпались в бокалы, хрипел чей-то «Ритм», символично выводя про январскую вьюгу — за окнами мело только в путь, — и в общем торжественном шуме и гаме Женя Виктора потерял, а когда отыскал, пришлось для начала избавлять от тётечек из отдела кадров, у которых при виде него просыпался безусловный материнский инстинкт, потом — отбивать у лаборанток, без конца расспрашивающих про Прагу в грёзах о профсоюзных путёвках, затем — выпутывать из мишуры, какой на нём висело чуть ли не больше, чем на плешивой ёлке.

— Вить, — начал Женя, едва они, обмотанные поверх парадных пиджаков шарфами, выбрались курить на лестницу, где стоял зубодробительный холод — в котельной, похоже, тоже праздновали вовсю. — Что ты делаешь первого января?
— Отдыхаю, — сказал Виктор и поёжился. На гладко выбритой щеке у него цвёл след чьей-то возмутительно красной помады, который Женя буравил глазами, отчаянно желая стереть и ещё много чего желая. — А что, Дженя, есть предложения?
— Есть, — осмелев до крайности, отозвался тот. — Пойдёшь ко мне кассеты слушать?
— Пойду, — легко и просто согласился Виктор.

Никакие кассеты в полновластно занимаемых Женей шестнадцати квадратах — всё за заслуги перед родным НИИ, иначе как бы это ему, молодому и бессемейному, выбить отдельную комнату, — они, конечно, не слушали: стоило Виктору зацепиться взглядом за подвешенную на оставшемся от предыдущего жильца турнике модель солнечной системы из папье-маше и всей силы любви автора к изобразительному искусству, а после — за пылящийся в углу любительский телескоп, как пределы Земли они оставили и, гоняя чаи без продыху, весь день напролёт чесали языками о недавно запущенной «Венере-13» и хрупком потенциале гексита в космической отрасли и перебирали Женину подшивку самиздатского Лема, Кларка, почти запрещённого Дика.

— Веришь, нет, но я тоже хотел быть космонавтом, — признался Виктор, отхлёбывая из неведомо какой по счёту чашки (как в нём помещалось столько жидкости, было большой загадкой). — Недолго. И глупо, конечно, с моей ногой и прочим.

Что крылось за «прочим», Женя выяснять не стал. Он умел быть тактичным, если очень старался.

— Представь, каково это, — продолжил Виктор мечтательно, и глаза у него вспыхнули, — или это лампочка в люстре мигнула? — загорелись. — Невесомость, полёт. Свобода.

Жене и представлять не надо было — в голове у него рождались сверхновые, пылили, сияя хвостами, кометы, дрожали туманности, переливаясь всеми невидимыми человеческому глазу цветами. Виктор ушёл, как совсем стемнело, педантично напомнив, что завтра им вообще-то на работу, а Женя ещё долго шатался из угла в угол, не зная, к чему себя приложить. Тело гудело от странного электричества до того сильно, что он вытащил из-под кровати слегка запылённые гантели и тягал битый час кряду. Спал нервно, плохо.

Зато с того январского визита между ним и Виктором сама собой сложилась традиция совместных праздношатаний. Ездили в Московский планетарий, пробираясь между младше- и старшешкольниками и толкаясь в очередях в обсерваторию, и на ВДНХ к монументу «Покорителям космоса»; хаживали в кинотеатр на документалистику, если попадалась, и отдельно — на старую и ужасно наивную «Планету бурь», где на сеансе гоготали так громко, что с соседних рядов шикали и разок обложили по матери; часами нарезали круги по заваленным грязным снегом улицам, смоля сигарету за сигаретой. Между всем этим Виктор понемногу рассказывал о себе: буднично и, наверное, чересчур доверчиво, совершенно не опасаясь, что Женя окажется гадом и особенно пикантные подробности в коллективе растрезвонит. Родители Виктора были диссиденты, пару лет не дождавшиеся в заключении захлебнувшейся «Пражской весны», один он остался в десять с небольшим — где-то там в далёкой моравской деревне жили себе поживали родственники, седьмая вода на киселе, но дела им до него не было, — рос в казённом учреждении. Предательский по отношению к родным костям русский учил из прихоти и из-за того, что учили, школу окончил рано, в брненский политех поступил по щелчку пальцев, и дальше по научно-карьерной лесенке добрался до одного подмосковного НИИ, на который не сильно-то и надеялся как раз по причине происхождения.

— А в университете я подвергался остракизму, — добавил Виктор. — Не потому даже, что зануда и тихушник, — «тихушник» вышел «тихучэником», с покатым средненёбным «ч», — а потому что не люблю пиво и… У нас — hospodу, а у вас… пивнушки?

И Женя, у которого всё сосало под ложечкой от смутной тоски, какая приключается, если что-то другим пережитое хочется задним числом изменить и исправить, с облегчением расхохотался. К пиву он тоже дышал ровно, о чём и сообщил, выдавая пропорциональные Викторовой откровенности факты. Что отец-моряк умер молодым — сердце: бах, и всё, — что мама долго горевала, болела, ездила по санаториям, а Женя дошколёнком кочевал от бабушек к дальним родственникам и друзьям семьи — учился быть сам по себе, а потом как-то и не сумел разучиться, но когда мечта о лётном пошла прахом (может, из-за несчастных хорд, а, может, из-за отцовой фамилии, где универсальное для советского уха «-ов» слабовато прикрывало «-ман», и материной смуглости кожи), будучи уже здоровенным лбом, в три ручья ревел у той на коленках. Что всё вокруг уже много лет было мёртвое, пустое, бессмысленное, и он закапывался то в научно-фантастические книги, то в работу, то в спорт, то в романтику одиночных походов по горам и долам, но…

— Скука — признак серости ума, — закончил Женя и театрально развёл руками.
— Или критической его настроенности, — заспорил Виктор, припечатав с железной уверенностью: — Серого в тебе нет ничего.

Жене после этого высказывания и похорошело, и поплохело, поскольку дурное неправильное сердце, или чересчур въедливый гиппокамп, или оба сразу, взялись ему Викторовы слова нашёптывать перед сном, убеждая, что за ними обязательно кроется что-то посложнее исключительно дружеской приязни. Раздумья Женины, впрочем, были унылые: в мозгу всплывали то затхлые медицинские термины, то обиходная лагерная брань, то стыдная темнота кое-какого укромного и почти да не совсем безлюдного по ночам парка, где и бывал-то всего раз или два. В общем, всё низкое, гадкое, оплёванное — то, что Виктора ни в коем случае не должно было касаться, чтобы не замарать доверия. Но надежда, иногда ещё какая дрянная союзница, в Жене не гасла, и к концу февраля, когда хрусткие морозы сменились не пойми с чего звонкими капелями, а воздух днём начал прогреваться до плюсовой температуры, у него созрел иезуитский план. Иезуитский даже не потому, что он собрался тащить ни о чём не подозревающего коллегу, друга, товарища, побратима в глушь, чтобы сотворить с тем что-то бессовестное и попирающее статью №121 УК РСФСР, а потому, что догадывался: от этого предложения природно любопытный Виктор скорее всего не откажется.

Ради осуществления плана, правда, пришлось показаться на глаза маменьке, поскольку ключей от дачи у Жени не водилось за ненадобностью: на сельхозработы и дабы хмуро читать что-нибудь мудрёное под яблонями и вишнями он ездил обычно летом, а летом в домике обязательно кто-нибудь толокся — если не сама маменька, то тётки, дядьки, всякие прочие с детьми и собаками.

— А чего так резко-то? — удивилась Симона, наблюдая, как он рыщет по прихожей. — Что делать собрался?
— Закончить жизнь постылую в родном саду, — хмыкнул Женя и улыбнулся во все двадцать восемь плюс ещё два зуба мудрости.
— Я тебе дам закончить, — и маменька махнула на него полотенцем. — Протопи хорошо. В погребе огурцы, помидоры, лечо, варенье. Ещё консервы. Если пить будете, есть рябиновка.
— Да я один поеду.
— Не обманывай мать, Евгений, — строго сказала Симона и выставила его за порог.

К Виктору Женя решил подбираться в четверг с утра пораньше, чтобы оставить пространство для манёвра, но удобный момент никак не выпадал: сначала в лаборатории было слишком людно, потом он запропал в кабинете завлаба, планирующего по весне рассылать всех без исключения на симпозиумы, потом одно, потом другое, потом Виктор был занят — ворковал по-чешски над тем самым вечно барахлящим спектрографом, пока капризное дитя Загорского оптико-механического завода не отозвалось благосклонным гудением. В итоге поймал его Женя уже у дверей.

— Вить, а Вить, — позвал он, и Виктор обернулся через плечо, глянул немного устало. Или не немного: глаза у него были стеклянные, лицо бледней обычного, с лёгкой зеленцой. — Что-то вид у тебя не очень.
— День такой, — вздохнул Виктор, махнув неопределённо портфелем. — Нога донимает. Что хотел, Джень, а Джень?
— Да тут ну… Поедем на выходные в… зараза, я же учил. В хату? Хата — это у нас будет…
Chata, — поправил Виктор и заметно оживился. — То есть, по-вашему, дача. За городом? Настоящая?
— Настоящая и за городом. На электричке два часа, — зачастил он, — баня есть. Будем париться, в снег прыгать. Хотя больше в грязь. Вставать рано, но подремать и в дороге можно. Я тебя у общежития встречу, вместе пойдём за билетами — их заранее не продают…

Виктор закивал, Женя просиял, и до вечера следующего дня время тянулось желатиново-медленно, и в общажной комнате накануне было тесно и бестолково, и, набив в глубокой ночи всеми нужными манатками рюкзак, до утра Женя еле дожил.

На тонущем в дымке и гудящем перроне оба они топтались одинаково нетерпеливо: Виктор, чуть сонный и нахохленный, прятался в ворот синего-синего свитера, выглядывающего из-под потёртой куртки, Женя, подпрыгивающий для сугреву и гремящий копейками в карманах, без конца перепроверял билеты и перечислял торжественно названия грядущих станций, которые после определённого километра все как на подбор шли с одинаковой приставкой. Электросталь и Электроугли Виктора привели в совершенный ребяческий восторг, и он подхватил, начав изобретать Электрознамя, Электродружбу, Электрозарю и так далее.

В электричку еле пробились, расселись кое-как по деревянным скамейкам и аккурат до вышеобозначенных Электроуглей ехали слегка расплющенными, в тесноте и гомоне. Женя, пялясь то на плавно розовеющий пейзаж за окном, то на прилипшего к стеклу товарища, размышлял под гнусавое «Поезд следует до…», получится ли совпасть с расписанием наверняка поредевших в зиму «пазиков» или придётся тащиться пешком по грязюке, что для Виктора было бы неудобно, и, чёрт возьми, почему он раньше-то не подумал?

— Электродженя. — Виктор поддел тростью его ботинок, улыбнулся довольно, и от этой улыбки все беспокойные мысли из головы улетучились. — Ты зачем хмуришься? Мы же отдыхать едем.
— Есть не хмуриться. — И он потянулся под сиденье, куда упрятал и Викторов распухший портфель, и свой рюкзак, за термосом. — Чаю хочешь?

Словно компенсируя переживания, на поселковой станции, белеющей одиноко на фоне столбов, жёлтой травы и ничего, нашёлся не только «пазик», но и лоток с пирожками, с закупкой которых Женя, памятуя, что есть на даче особенно нечего, кроме консервов и солений, даже несколько переборщил. Дальше тридцать минут тряски в разболтанном и плюющемся соляркой автобусе, дальше — солнце прорезало облака совсем по-весеннему, вызолотило тянущиеся по левую руку железнодорожные пути, жмущиеся друг к другу разновеликие домики, рябую от сосен лесополосу, и Женя выдохнул: почти на месте.

— Ну-у, — прогудел он, отворяя облупившуюся зелёную калитку ещё где-то через четверть часа пешим ходом под журчание воды в канавах и треск обманутых оттепелью сорок, — добро пожаловать?

Виктор, окинув зачарованным взглядом полутораэтажный и такой же зелёный дом с низеньким крыльцом, наполовину поглощённым лысым девичьим виноградом, чёрную от времени бревенчатую баню, кособокую летнюю кухню, построенную случайными умельцами уже без Жениного отца, раскидистые яблони, вишни, сливы, арки затянутых в дырявый полиэтилен теплиц и укутанные чем попало грядки, расправил плечи, вдохнул вибрирующий от тепла воздух, сдёрнул свою дурацкую шапку с растрёпанным помпоном и заключил не терпящим возражений тоном:

— Красота!

Женя ухмыльнулся так широко, что за ушами что-то хрустнуло.

— Откуда такая любовь к загородным домишкам? — спросил он попозже, когда выгреб слежавшуюся золу из ледяной печи, развёл раза с третьего огонь, чертыхаясь на отсыревшую растопку, и дом начал потихоньку прогреваться, поскрипывая и потрескивая.

Виктор, хлебающий чай и занятый гаданием по пирожкам, стараясь избежать ненавистной капусты — знал бы, не брал бы! — уставился на Женю задумчиво.

— Как бы это сказать, — куснув поджаристый край, он тут же скривился. — Kurva…

Женя булькнул и подсунул ему свой располовиненный пирожок с ливером.

— Так вот, — довольно продолжил Виктор, — дачи, они... Про время? Семьи? Долгие, разделённые с кем-то жизни. Что-то, чего я не знал и мало видел. Любой дом — таинство, но такие места — особенные. Как малые государства внутри большого, — тут он осёкся. — Джень, ты что?
— Ничего, — сказал Женя глухо, поскольку кусок не лез в горло. — Жуй дальше, философ-недоучка. Капусту, если попадётся, отдавай мне.

Гостем Виктор был не самым удобным: отказавшись трофейно почивать и лелеять натруженную дорогой ногу на заваленном покрывалами и подушками диване в большой комнате, потребовал выдать обувь и ходил за суетящимся Женей хвостом, шлёпая великоватыми обрезанными валенками. Даже дрова для бани колоть вызвался и возражений не слушал.

— Отрубишь что-нибудь полезное, — занудил Женя, демонстративно пятясь от «лобного» пня. — Меня завлаб со свету сживёт. Не уследил за перспективным учёным из дружественной социалистической республики. Позор. Выговор с занесением в личное дело.

Виктор глянул на него с вызовом, поставил на пень чурку, замахнулся, может, не идеально, но вполне технично, и — только щепки во все стороны, только успевай подносить новые. Жене даже стыдно стало ненадолго, хотя таскать воду для бани он Виктору всё равно запретил, как бы тот ни храбрился, расхаживая по двору без трости. Вместо этого — отправил замачивать веники, на предмет которых Виктор сделал круглые глаза и начал заверять, что в единственный его раз в финской сауне никакими вениками не пахло. Просто сидишь себе, потеешь.

— У-у, брат, — протянул Женя и разложил увлекательный процесс банного хлестания с точки зрения физики: разрушение пограничного теплового слоя, конденсационный теплообмен, прелести мягкой механической стимуляции капилляров. Выражение лица у Виктора сделалось на толику испуганное и вместе с тем крайне заинтересованное.

А пока баня грелась, они всё-таки облюбовали диван. Время было послеобеденное, тихое, солнечного света немерено — пятна, блики, потёки на плетёных из всех подряд тряпок половиках, поцарапанном оргалите, выцветших легкомысленно цветастых обоях, побледневших от старости фотографиях, маменькиных бесчисленных фарфоровых безделках, какими поверх узорчатых салфеток была заставлена каждая полка. Виктор тоже светился, мягко и разморённо. Ладонь его нет-нет да сползала на правую ногу, массируя выше колена, но в остальном он был расслабленный, нежный. Слово-то какое. Женя вдруг вспомнил, как первая и единственная его девушка совсем щенячьей послешкольной поры в ругани незадолго до расставания заявила: проблема сердца у него не в хордах, а в том, что оно кусками льда набито, и хорошее-де Женя в людях видеть не умеет, и любить не умеет — в лучшем случае терпеть, — и вообще сухарь. Как бы там ни было, сейчас он себя сухарём не чувствовал. Нагретой патокой разве что, расплавленной карамелью — вязкой массой, исходящей безбрежным теплом.

В этом сахарно-любовательном настроении Женя и задремал, а очнувшись, упёрся взглядом в Виктора, тоже дремлющего привалившись к спинке дивана, растолкал того, и они, зевая и запинаясь, поплелись в баню, где термометр уже показывал восемьдесят бодрых градусов.

Ополоснувшись по очереди чуть тёплой водой за занавеской в предбаннике, обмотавшись ниже пояса полинявшими вафельными полотенцами, на первый раз зашли ненадолго. Виктор втянул носом воздух — Женя тут же его одёрнул, мол, ртом дыши, усадил на «детскую» лавку, разыскал закопчённый ковшик возле заблаговременно наполненной кадки, плеснул на печь, и всё вокруг зашипело, утонуло в пару. По телу прокатилась обжигающая волна, в висках застучали молоточки. Женя забрался на самый верх, вздохнул удовлетворённо, растаял.

— А когда будут веники? — скучным тоном поинтересовался спустя минут пять Виктор и выпрямил спину, как за партой.
— Когда распаришься, — ответствовал Женя.
— А это когда?
— Не сейчас. Сиди и потей.
— Я пытаюсь.
— Не сильно будто.

Виктор фыркнул, пихнул его в голень локтем. Женя пихнул в ответ. Виктор прыснул. Потирая белое-белое и, в отличие от моментально вымокшего всеми конечностями Жени, совершенно сухое предплечье, добавил:

— Может, ещё пару? Несерьёзно как-то.
— Несерьёзно? — крякнул Женя. — Несерьёзно, — повторил оскорблённо, сползая вниз за ковшом. — Ну держись теперь, — и ливанул от души.

Печь зашипела не менее оскорблённо, пар рванул к потолку, заволок глаза молоком, а когда расползся, Виктор был красный, что рак, и в его отрывистом бормотании на чешском мелькало уже знакомое Жене ругательство.

— Так получше? — переспросил тот язвительно.
— Получше, — просипел Виктор. — Больше не надо.

На крыльцо остывать — предварительно укутав простынёй, — Женя вывел Виктора, слегка пошатывающегося и сконфуженного, очень и очень скоро, на ходу объясняя разницу между сауной и баней, которая заключалась отнюдь не в температурах, и на втором заходе тот не хорохорился — уселся без возражений пониже, облокотился спиной, сразу правильно задышал. Без спонтанных перепадов влажности пунцовел Виктор медленно и красиво: конфетный румянец сползал от шеи на худые, но ладные плечи, расцвечивал постепенно спину, утекал за край облепившего бёдра полотенца, спускался к коленям, минуя, впрочем, больное, чуть синеватое, закрашивал икры, стопы со смешно поджатыми пальцами. Женя смотрел и смотрел, тонул в жару, во всяком тайном и невысказанном.

Потом они поймали определённый ритм: пятнадцать-двадцать минут, два ковша, напиться колодезной воды и на крыльцо — покурить, поговорить, покурить, — и к заходу шестому или седьмому Женя вынул-таки из ведра отмокший веник и велел Виктору укладываться на среднюю лавку.

— Это ведь не истязание такое? — спросил Виктор опасливо.
— Оно самое, — расплылся было в улыбке Женя, ещё не подозревая, что товарищ его в общем-то прав, вот только истязаемый и истязающий быстро поменяются местами.

Стоило Жене рассечь над Викторовой тушкой горячий воздух, тот запел. Выдохнул долгое удивлённое «а-ах», хрипловатое, влажное, неожиданно громкое, выгнул спину — распаренная кожа вспыхнула ярче, покрылась мурашками: предплечья, бока, изнанка коленей. Женя застыл — будто громом поражённый, будто на раскалённую банную печь (чан кипит, столбик термометра выше, выше: девяносто, сто, сто десять) кто-то опрокинул кадку целиком, — перехватил поудобней резко полегчавший веник и прошёлся легонько Виктору по спине: не похлёстывая даже, а так, похлопывая. Берёзовые листья шуршали, Виктор выдавал один за другим музыкальные охи и вздохи, Женя молился всемогущему атому, чтобы ничего у него под полотенечной набедренной повязкой предательски не дрогнуло.

— Джень, — с томным каким-то придыханием, — можно сильней?

Виктор был блестящий масляно, насквозь мокрый: волосы растрепались, облепили лоб, и когда Женя, не очень-то соображая, хлестнул его посильней, с оттяжкой, и ещё, и ещё, восторженно застонал — в полный голос, нисколько себя не стесняясь, так что звонкие и радостные звуки поотскакивали от стен, запрыгали по полу. Женя думал: «Хорошо, посёлок полупустой, наверняка и снаружи слышно; решили бы — убивают», Женя думал: «Где тебя такого сделали?», думал: «Как бы с ума не сойти».

С лавки Виктора пришлось почти отшкрябывать — весь он стал совсем размазанный и на ногах держался, пошатываясь, и Женя, сохраняя на всякий случай пионерское расстояние, отмываться его повёл, держа за плечи. Выдал мыло, вехотку поприличней, затем бросил, что ещё погреется, и, захлопнув дверь парной, с нескрываемым облегчением уселся. В паху тянуло, но сила воли брала верх, в висках бухало. Хотелось не то повыть волком, не то побиться головой обо что-нибудь, не то утечь волшебным образом через узкое окошко, за которым солнце, считай, уже закатилось, в чернеющий лес, да там и остаться. Женя варился в мысленной агонии, пока плеск и довольное фырканье снаружи совсем не стихли, а за занавеску проскользнул украдкой, что вор, и воде похолоднее только обрадовался.

Лучшее качество бани — после неё просыпался зверский аппетит, и от тяжких дум, как, отмытые, в одних простынях, они вприпрыжку добежали по морозным сумеркам до подвыстывшего дома и переоделись в чистое, Женю отвлекла разная мелкая суета. Раздуть угли, натаскать ещё дров на самый поздний вечер, слазить в погреб под летней кухней, откопать там солений, варенья и бутыль хитрой маменькиной рябиновки со всякой пахучей травой, погреть оставшиеся пирожки в эмалированной миске прямо на печи, чтобы сковороду не пачкать и, соответственно, не мыть. Виктор порывался помогать, но Женя его осадил, мол: вот тебе банки, вот открывашка — мучайся, а потом по тарелкам раскладывай.

Ели по большей части молча. Лечо Виктор поковырял с недоверием и отодвинул, зато с подогретыми пирожками — что ему сегодня достанется одна капуста, Женя смирился, — солёными огурцами и помидорами у него приключилась большая любовь, и исчезали те быстрее, чем Женя успевал подкладывать.

Доужинав, выбрались улицу смолить. Тишина стояла оглушительная, только в лесополосе кто-то загадочно ухал, да вдали за чужими заборами подвывала собака. Звёзд на небо высыпало прямо поразительно много, и Женя внезапно вспомнил кое-что астрономическое, соскочил с крыльца, потянув за собой удивлённого Виктора, и они оба вперились в далёкую космическую черноту, задрав головы.

— Сейчас-сейчас, — забормотал он, лихорадочно вспоминая. — Ещё по времени рановато, но вдруг повезёт. Юг или юго-восток, пятьдесят градусов над горизонтом. Вить, сюда смотри, — и ткнул пальцем. — Орион, чуть правее голубой Ригель. Вниз и влево — упрёшься в Сириус. Вверх и вправо, и должен быть Альдебаран, но у нас вместо него дырка от бублика. От гипотетического нашего Альдебарана снова вверх, а там…

 

 

— Капелла, — Виктор приложил к губам сигарету. — Левее и ниже Поллукс, Процион. Зимний шестиугольник.
— А по-вашему?
Zimní šestiúhelník, — хохотнул Виктор, затягиваясь. — До чего же здесь у вас хорошо.
— Летом лучше будет. Летом тут…

Разглагольствования о дачных красотах по теплу Женя продолжил уже внутри, разливая пряную рябиновку — Виктор к той подбирался опасливо: разглядывал, нюхал, пробовал кончиком языка, но всё же пригубил, хотя пил неуверенно, мелкими-мелкими глотками, — и те быстро перетекли отчего-то во всякую памятную сентиментальщину. Какую яблоню посадили в год Жениного рождения и какая та выросла — здоровенная, но плодоносить отказывалась наотрез; как он в местной речке с весёлым названием Болтушка не очень успешно тонул — в том году в ней зачем-то вырыли котлован, манящий придонным ржавым металлоломом и прочими тайнами глубин, а о том, что плавать умел постольку-поскольку, Женя, разумеется, забыл; как собирал осколки семафорных стёкол, целыми днями ошиваясь на путях; как однажды, уже подростком, когда в гости привезли Катьку — и кто Катька такая заодно, — они в лесу заблудились и чуть со страху не померли, но в итоге всё-таки нашлись.

— Получил я знатно, — прищурился Женя, вдохнув очередную стопку. Брякнул: — Ну давай, твоя очередь, — и сообразил, что, наверное, не стоило. Были ли у Виктора хорошие воспоминания о детстве, тот ещё вопрос.

Но оказалось, были, и немало, или о плохом он просто не говорил. Говорил, что всю свою малышовость из-за слабой ноги провёл на руках, на плечах, на закорках у взрослых. Что врачи упорно грозили скобами, но отец не согласился, вместо этого взявшись усиленно заниматься с ним физкультурой, и за год-другой Виктор смог если не бегать, то сносно ходить, а привычка к занятиям навсегда осталась. Говорил про мамино фортепиано и как шлёпал по клавишам одним пальцем, представляя себя в громадном концертном зале, и про первый велосипед — с катаньем не задалось, шрамы с коленей не сошли ни в пятнадцать, ни в двадцать, ни после. Говорил про тихие семейные вечера за чтением, вошканьем у чертёжного отцовского стола, и про шумные: столпотворенье на кухне, сигаретный дым, музыка, смех, разговоры, которых не понимал, ощущение чего-то большого, важного.

А ещё — как в семь лет обстриг себе волосы маникюрными ножницами.

— Они были длинные. Мешали. Во дворе обзывались девчонкой, вот я и, — Виктор сделал режущее движение пальцами, — под самые корни. Мама долго смеялась, убеждала: всё равно красивый.

«Чистая правда», — поддакнул мысленно Женя, а вслух ничего не сказал.

Болтали они, пока рябиновки в бутылке не осталось на самом донышке, но были не пьяные, разве что подпитые, и шатанье, кажется, хором изображали для внушительности. Женя набил посильнее на ночь печку, сходил запереть баню и оглядеть притихшие под луной угодья, разложил диван, отыскал Виктору простыней и наволочек в бездонных дачных шкафах.

Себе постелил на полу — отчасти из лени, отчасти из какого-то другого смутного чувства, — и как только щёлкнул выключателем и растянулся во весь свой великий рост, всё подпитие вместе с сонным оцепенением с него сошло. Виктор дышал неслышно, то ли спал, то ли делал вид, а Женя лежал и усиленно размышлял. Ну не дурак ли? Даже было чем оправдаться: алкоголь человека зверит и скотинит, и он, наверное, мог бы… Пододвинуть, пока ещё пили, табурет поближе, взять за нервную руку, признаться в великой, но посягающей на здоровый уклад советских половых отношений любви? Или в бане — провести по изнанке бедра выше, выше, будто невзначай задирая полотенце? Глупость, гадость и даже низость. Да и потом тогда что? Что, если посмурнеет и отвернётся? Нет уж, лучше молчать — можно ведь без этого. По-другому можно. Скоро весна, сад проснётся, задышит. «Если не ушлют вразнобой по конференциям и симпозиумам, — решил Женя, — поедем на майские, а там…» А там яблони зацветут, вишни, сливы — осыплются белым, розовым, и до лета всего ничего: сгустятся туманы, пол-июня прольют дожди — как раз в баню ходить, — а потом духота, вечера из мреющего золотого марева. В лес, в поля и на речку, притащить телескоп из города — звёзды сахарные разглядывать и гонять чаи или что покрепче (но это не обязательно), разговаривать ли, молчать…

— Джень, — донеслось справа тихим шёпотом, — не спишь?

Женя дёрнулся как от судороги, распахнул глаза в подсвеченную лунным серебром темноту. Виктор щурился, изукрашенный тенями от кружевных занавесок, взъерошенный и очень серьёзный.

— Не сплю, — бросил сипло.
— Я подумал, — заворочался Виктор. Сел, захрустел одеялом, сползая вместе с тем на пол и легонько подталкивая Женю в бок, чтоб подвинулся. — Подумал…

Рядом он устроился совершенно невозмутимо: положил голову на край комковатой Жениной подушки, укрылся, шумно вздохнул:

— Это не здесь хорошо, а с тобой. То есть здесь, несомненно, тоже, но с тобой, наверное, — где угодно.

Рука Викторова, прохладная, чуть влажная, зарылась под одеяла, нашла Женину. Царапнув ногтями, сжала повыше запястья, где, как у спринтера на последнем рывке, заколотился пульс. Пальцы дрогнули, с его пальцами туго переплелись. Женя прикрыл веки — всё под ними вертелось, вспыхивало, — сосчитал про себя до десяти, повернулся, мягко-мягко, медленно, подмял Виктора под себя, обхватил за лицо ладонями и качнулся вниз — внутри что-то бумкнуло, ухнуло, покатилось, звеня, будто снова нырял с высоченной насыпи в обманчиво прозрачный омут, но ныряние это длилось, длилось и не заканчивалось, — поцеловал нахмуренные брови, переносицу, кончик носа.

— Вот как, значит. Давно?
— Всё тебе расскажи, — улыбнулся Виктор, осторожно поглаживая его по спине. — С января.
— И чего молчал?
— Ну а ты, — хмыкнул тот. — Страшно было.
— Я тебя на свидания звал, между прочим.
— А ещё позовёшь?
— Позову, — кивнул Женя. — Куда хочешь?
— Сюда, — Виктор заёрзал под ним, приподнялся, ткнулся лбом в лоб. Ладонь его скользнула по Жениной футболке, легла напротив сердца со всеми его неправильными хордами. — И сюда.
— Там у тебя прописка, несмотря на все ограничения, — сообщил Женя и принялся его опять целовать.

И опять, и опять, шепча в разрумянившееся ухо обещания про тёплые ночи, и цветущий сад, и полное зовущих звёзд небо, и высокий забор заодно — никто не увидит и не узнает, и если аккуратно, то можно что угодно. Виктор пел у него в руках, отзывался легко и привольно, весь занеженный и залюбленный, размягчался и тёк. Частил, задыхаясь, округло-неправильное Женино имя, а тот отвечал тем же самым — воздушно и сорванно в тишине: «Витька, Ви-тень-ка».

А уснули они под утро, и нужное, чтобы успеть на «пазик», время благополучно продрыхли, и встретила их вместо вчерашней распаханной теплом земли сплошная белая пелена, кружащий снег ветер. Дом впопыхах бросили неприбранным — так приехать понадобится даже быстрее, — ковыляли до станции долго и мучительно, и Женя грозился взять отчаянно протестующего Виктора на закорки.

На пустоватом перроне, куда выбрались, отогревшись и устав топтаться туда-сюда под хмурым взглядом вокзальной уборщицы, снова мёрзли, приплясывали. Закутанный поверх куртки в пуховый платок — маменькин, из какой-то там редкой козы, — Виктор походил на сугроб с помпоном. Женя поймал ртом снежинку, сплюнул и приобнял его за плечо — по-товарищески, совершенно не подозрительно. Думалось: это, верно, последняя вьюга. Дальше только весна без конца и без края.