Actions

Work Header

Неполноценные люди

Summary:

У одной злой женщины не было детей. И тогда она... взяла себе сына там, где люди оставляют ненужные вещи.

Work Text:

Осаму старается – в лавке, вечером, в день, когда Чуя коснулся губами его губ, он находит в себе силы и желание перебрать все, освежить перьевым веерком каждую вещицу, привлекательнее развесить ароматные пучки трав, отполировать пол до блеска мягкой щеточкой.

В руках у него все спорится, движется, словно живое, идет на лад.

А еще даже сверх своих возможностей пытается исполнять то, чему учил его Чуя – ценить себя, ценить себя больше, чем раньше. Например, кормя вечером толстых котов-приживал, Осаму позволяет им ласково тереться о свои руки, и сам гладит их по холеной пушистой шерсти, чего всегда опасался раньше, хотя и очень, очень хотел!

Их тепло другое, чем у Чуи, но все равно оно приятно перетекает в тело, греет, наполняет странной радостью.

А после, когда Осаму убирает в мойку пустые миски и возвращается, чтобы запереть на ночь дверь – господин Мори доверил ему это дело сегодня, сославшись на какие-то важные, безумно важные дела с госпожой Кое, – он вновь встречается с Чуей.

Тот и не сразу виден из-за прилавка, усевшись на стул, на котором, когда ему стало позволено больше не проводить ночей в чулане, коротает часы до открытия Осаму. Сидит, сливаясь с тенями в углу, чутко сторожит ценное имущество господина Мори.

Вещь, ухаживающая за вещами. Вещь, стерегущая вещи.

Чуя сказал, что это не так, но Осаму-то знает, что не должен, не должен обольщаться его словами!

Они слишком хороши для него, как и их автор.

Чуя просто излишне добр, слишком добр. И теперь – тоже. Когда говорит, что Осаму не должен ночевать в лавке. Что ему, словно совсем как людям, положено ночевать в постели, а вовсе не тут, в торговом зале, не в задних комнатах складских помещений за ним.

– Пошли ночевать ко мне, – приглашает Чуя. Но Осаму, хорошо помня, кто он такой на самом деле, только покачивает шеей из стороны в сторону в знак отрицания.

Он не смеет! Он не может отважиться пойти вслед за Чуей в жилые покои на второй этаж. Не рискнет без позволения господина Мори, а испросить подобное никогда не решится. Пусть лучше развалится на части, станет совсем не живым материалом.

Слово «живым» когтисто цепляется за мысли, и влага начинает сочиться через сомкнувшиеся и потяжелевшие ресницы, обильная, такая, что приходиться размежить веки и мутным взглядом смотреть, как тяжелые капли летят вниз, на вощеный пол.

Осаму слышит, как Чуя шумно отодвигает стул, покидая его, а затем отвлекается на шорох шелков. Платье госпожи Кое шелестит немного жутко: словно ветер треплет пожухшие листья на дереве, что стоит напротив единственного высокого окошка в чулане.

За ним следуют такие знакомые шаги хозяина Мори, и тогда Осаму хочется вдруг бежать, но он не смеет, будто бы цепенеет.

Заводные птицы в его груди, коченея, обмирают, прижав крылья к бокам.

Машинально, словно его двигают одни лишь только шарниры, Осаму распрямляется, чтобы увидеть, как медленно входят взрослые, господин Мори и госпожа Кое, под руку, словно семейная пара. И как госпожа Кое грациозно отделяется от хозяина, чтобы заключить в объятия вышедшего из-за прилавка Чую, ласково потрепать его по плечу.

Осаму недвижно взирает на их троицу, на тех, каким ему самому никогда не стать, и мелкие капельки подрагивают на кончиках его завитых ресниц, таких длинных, каких он никогда не видел ни у одной из их покупательниц. И гораздо длиннее, чем рыжие ресницы самой госпожи Кое.

Которая оставляет Чую, поспешно переключая свое внимание на него, Осаму. Ее платье вновь шелестит – тревожно, как листья под обрывающей их бурей. Она и сама приближается споро, как ветряной шквал, проворная, будто оборотень-лисица из сказок, которыми господин Мори торгует тут же, в лавке, рассчитывая, что его клиенты не уйдут без подарка своим детишкам.

У госпожи Кои рука уверенна и сильна, кажется сильнее, много сильнее, чем такая мягкая в обращении с Осаму рука Чуи. Ее пальцы цепко сжимаются на подбородке, щупают влажные щеки.

– Какая интересная все-таки куколка, – почти торжествующе говорит она, восхищенно, немного экзальтированно. – Огай, отдай его моему Чуе, – вдруг прибавляет она, мягко и звучно, немного вкрадчиво, – совсем отдай. Они... подойдут друг другу!

Имя господина Мори немного удивляет Осаму, очень уж редко кто-то пользуется им, вот так открыто, так интимно.

Осаму подмечает, что скулы хозяина несколько розовеют. И в глазах появляется блеск, когда он переглядывается с отвернувшейся от Осаму госпожой Кое.

Еще Осаму видит, как Чуя застыл неподалеку, и его руки медленно сжимаются в кулаки, словно он не рад просьбе матушки. Отчего-то не рад.

Осаму снова хочет бежать, стремглав нестись в чулан и подпереть за собой дверь с внутренней стороны. Но он не способен на подобное непочтение, вещь не имеет права и шелохнуться, когда решается ее судьба.

Господин Мори молчит, а госпожа Кое уже оставляет Осаму, чтобы вдруг подхватить на свои сильные, такие цепкие руки одного из котов, неведомыми путями просочившегося снаружи, либо, что вероятнее, просто притаившегося внутри, пока Осаму выпроваживал его собратьев на ночное гуляние по окрестностям.

Она прижимает животное к себе и медленно идет назад, к все еще хранящему молчание господину Мори. Такого черного, всегда злого с чужими кота, что цветом своей шерсти напоминает темные волосы господина. И с такими же сияющими хитринкой глазами.

– Не волнуйтесь, – прибавляет госпожа Кое, – когда у лавки появится хозяйка, от работы никто не станет отлынивать. Лишь прибавится помощи, мой Чуя так хорош. – Она замирает на равном расстоянии от всех, поворачивается так, чтобы ее было хорошо, словно рекламируя саму себя на роль этой самой хозяйки.

А господин Мори все молчит, только скулы его, к изумлению Осаму, такому сильному, что становится странно, как это оно его тут же не сломало, становятся еще более яркими.

Лисий блеск глаз самой госпожи Кое, как и ее яркие губы, тонут в мягкой шерсти кота, когда она прижимается лицом к его холке, прячет за ней броскую красоту. Она делает это с какой-то дразняще-замедленной нежностью, и тогда рот у господина Мори медленно приоткрывается, так, словно хозяину вдруг самому захотелось целоваться.

Да, за такие мысли точно, точно бы наказали, весьма сильно, так, чтобы навсегда запомнил о недопустимости дерзости, спохватывается Осаму в гнетущей несколько секунд тишине, в которой, кроме мерного стука нескольких выставленных на продажу хронометров, слышно, как шумно, словно вдруг запыхался, дышит Чуя, и как громко, с довольством, мурлыкает кот, обласканный нежной рукой Кое.

– Я не против, – внезапно отзывается господин Мори. Его голос тождественно исполнен довольства. – Чуя вполне заслуживает, чтобы я доверил ему своего... Свою куклу, – продолжает он после небольшой паузы.

А потом чересчур поспешно приближается к госпоже Кое и тянет ее сразу за обе руки, словно вдруг его одолела нелепая ревность к коту, которого та теперь вынуждена отпустить. Его пушистые лапы мягко касаются пола, а госпожа Кое позволяет господину Мори влечь себя прочь, наверх, поспешно, слишком споро для соблюдения приличий. И только черный кот следует за ними тенью.

А Чуя, так и не сказавший совсем ничего, и Осаму только что передаренный ему, остаются. Каждый на своем месте.

– Осаму, – оживляется Чуя, медленно, очень медленно оживляется Чуя, приближается к нему, грузно печатая каждый шаг, смотрит в глаза снизу вверх. – Пошли со мной наверх, Осаму.

Нужно ответить, не отзываться слишком невежливо.

Чуя нетвердо касается пальцев, и заводные птицы в груди слабо шевелят крыльями.

– Я твой подарок, - кивает ему Осаму. – И буду делать все, что ты мне прикажешь.

Он улыбается, снова выучено поднимает уголки губ и слегка наклоняет голову в знак почтения.

Он очень старается, изо всех сил, старается быть благовоспитанным и учтивым.

Но странная горечь наворачивается вдруг на язык, словно от переперченной пищи, и ресницы снова склеивает что-то влажное.

Чуя встряхивает руку – неожиданно сильно, но птицы вторично каменеют, и Осаму ничего не может поделать с тем, что он не слишком-то хороший подарок, не способен исправить разочарование Чуи, складку между бровей, искажающую его красоту на несколько лет вперед.

– Он не должен был... – выдыхает Чуя, и в его теплом обычно голосе злость. – Не должен! – повышает он тон.

И Осаму согласен, господин Мори не должен был его отдавать, не спросив, а хочет ли того сам Чуя?

И, когда Чуя вдруг оставляет его, чтобы стремительно последовать наверх, Осаму ощущает что-то вроде облегчения.

Теперь уже можно не улыбаться, и уголки губ ползут книзу вместе с плечами.

Вскоре Чуя все исправит, откажется от него, отговорит господина Мори от поспешного решения.

Осаму плетется в угол, куда ему и положено отправляться, ведь до чулана у него внезапно словно нет сил добраться. Замирает на своем стуле, приникает к его спинке, желая в эту минуту лишь навсегда слиться с ней, чтобы больше не показываться никому на глаза.

Наверху, там, в жилой части лавки громко что-то стучит, дверь хлопает, догадывается Осаму, и сильно – склянки зыбко дрожат на полках, поют тоненьким, дребезжащим звоном. Слышен пронзительный голос Чуи, приглушенный расстоянием, но громкий, чрезмерно звучный, полный недовольных раскатов.

Это все из-за меня, понимает Осаму, и внутренний холод пронизывает его всего от корней волос до ног, так, что голова сама собой втягивается в плечи. Чуя недоволен им, его непокорностью, его ослушанием. Разгневан так сильно, что неспособен на прежние приветливость и добросердечность к старшим.

Он крепко-крепко закрывает глаза и старается ничего не слышать, со всех сил сжимает челюсти. В ушах шелестливо поет ветер. И Осаму растворяется в его шуме, весь отдается ему, такому протяжному и грустному, как его судьба.

Судьба того, кто человеком, тем более полноценным, быть не способен.

В себя его приводит настойчивое прикосновение к плечу, мягкое обращение. Глаза открываются не с первого упоминания имени, какая же все-таки он, Осаму, несовершенная вещь!

– Осаму, – начинает хозяин Мори, добившись реакции, медленно, словно долго подбирая слова. – Я не против, совсем не возражаю, если ты переберешься жить в комнату к Чуе. Только, если того хочешь ты сам. И... – добавляет он после непродолжительной паузы, – не заставляй меня второй раз приходить сюда. Ведь наша гостья, госпожа Кое, не должна надолго оставаться одна!

Осаму вдруг вспоминает кота, и ему хочется улыбнуться.

И он улыбается.

– Я могу выделить тебе отдельную комнату, – голос господина Мори пряно и сильно пахнет вином, он полон доброты, но нетерпелив.

Осаму не заставляет себя ждать, огорошенный, он позволяет себя увлечь наверх, к лестнице, на верхней ступени которой их встречает Чуя. Напряженный, почти чужой на вид, но он просто, не спросясь и не таясь, подхватывает Осаму на руки и идет вперед.

Возражать Осаму попросту неспособен. Он слышит, как глухо бухает живое сердце Чуи, и звук этот почему-то кажется хрупким, как одна из стеклянных алхимических реторт. Осаму следовало бы помнить, всегда-всегда помнить о том, что человеческие настоящие сердца – такие, более хрупкие и могут сломаться гораздо скорее, чем то, что заполняет его нутро.

Чуя отворяет дверь пинком и вносит его за порог, в хорошо знакомую Осаму комнату. К приезду гостей он сам обновил тут кое-что, а теперь – сам перестилает свежим бельем большую постель, пока Чуя завтракает с госпожой Кое и хозяином Мори.

В углу крепко и тепло горит камелек, а на столе – одна из массивных свеч, что господин Мори ценит больше любого света. Ее свет – теплый, Осаму очаровывается его мерцанием, и тело его становится внезапно более податливым и, будто бы, чуть более тяжелым.

Чуя несет его прямо к постели, и их слитная тень дрожит на узоре застлавшего стену ковра. Бережно усаживает на мягкую перину. Под тяжестью тела свежо хрустит крахмальная простыня.

Осаму не смеет поднять глаз. Не смеет полностью понять – что произошло.

– Это были просто слова, и все – из-за вина, – встряхивает его Чуя. – Видно, всем видно, что господин Мори считает тебя за сына.

Что же это такое!

Зачем, зачем Чуя говорит это? Словно верит в правоту своих слов!

Словно ни на секундочку в них не сомневается.

Ведь до этого Чуя никогда не лгал Осаму, неужели он и сейчас – прав?

Чуя приподнимает его голову за подбородок – совсем как недавно госпожа Кое – уверенно, сильно. Затем медленно сгибается и прикасается ртом ко рту – не так, как раньше, а жадно, горячо-горячо. Осаму только может приоткрыть губы под влажным напором, а затем – почти безвольно откидывается, укладывается вниз, успевая только понять, что Чуя, будто настоящий волшебник, успевает подсунуть ему под голову одну из подушек, хорошо взбитых, мягоньких, стоящих, вроде бы, на значительном расстоянии от них, в изголовье.

Осаму хочется обнять Чую, но он не смеет, и его руки лишь безвольно дрожат, раскинутые крестом. В каждом пальце он чувствует трепет, словно те разом все десять сломались, а птицы в груди – проснулись и копошатся, чрезмерно, согревая этим друг друга и Осаму. Так, что становится серьезно, почти невыносимо жарко.

И когда этот жар непривычно заливает все тело, Чуя вдруг оставляет Осаму и поднимается. Садится рядом.

Хочется снова слиться с окружением и замереть, но на такой белой, такой отглаженной простыне это невозможно, совсем невозможно. Даже если кожа, что не сильно разнится с ними по цвету, и может стать практически неразличимой, то ничего уже не поделать с волосами, такими же по своему цвету, как накрошенный в вазочку на тумбочке у кровати шоколад. С глазами, чуть светлее по оттенку, при свете камелька и свечи, должно быть, немного отдающими каменной серой, ее золотистым блеском. С губами, которые, после того, как Накахара Чуя впервые прикоснулся к ним своим ртом, как кажется Осаму, вдруг налились более насыщенным цветом.

Что уж говорить про теперешнее их положение.

Да что там, Осаму и сейчас кажется, словно они вот-вот сгорят!

Наверное, Чуя тоже это хорошо видит. Он нагибается и осторожно, почти невесомо, касается их пальцами. Такими изящными, чуть короче, чем длинные пальцы Осаму, но более уверенными, совсем по-человечески теплыми. Касается так, что Осаму снова, в который уже раз, исполняется изумлением. В сравнении с собственным телом рука Чуи кажется внезапно даже прохладными.

– Мы все любим тебя, Осаму, – чуть хрипловато говорит Чуя. – Только господин Мори... плохо... невнятно умеет любить, поэтому не мог правильно обучить этому тебя. Но матушка Кое-то умеет. Она передала чувство мне, а я – научу ему тебя. Впрочем, она уже взялась и за него. Так что, не все потеряно...

Чуя вдруг встает и улыбается, открыто, тепло.

– Я сейчас расскажу тебе сказку, Осаму, – предупреждает он, и Осаму настораживается. Ему еще никто и никогда не рассказывал сказок. Господин Мори учил его лишь полезным вещам, волшебные истории Осаму читал сам.

Голос Чуи чарует:

– У одной злой женщины, – плавно льется он, все так же хрипловатый, но такой притягательный, – не было детей. Как у твоего господина Мори. И тогда она... взяла себе сына там, где люди оставляют ненужные вещи.

Осаму внимает, не смея моргнуть. Во рту у него становится вязко, как от тяжелой пищи, и он глотает, глядя, как Чуя медленно начинает расстегивать укороченный пиджак-болеро. Совершенно неторопливо и четко, глядя при этом только на Осаму.

– Она выбрала не самую лучшую вещь: того, кто не мог толком ходить, почти не говорил и плохо рос. Не все люди одинаково полноценны, Осаму, – продолжает Чуя, скидывая пиджак на пол и принимаясь расстегивать жилетку. – Есть и те, кто сильно отличается от других, – добавил он, – как сломанная вещь от целой. Неполноценные люди.

Чуя замолкает. Последнее его слово отрезвляет Осаму, и он вновь чувствует, как холод водружается в тело, на свое законное место. А Чуя продолжает раздеваться. Медленно-медленно, словно этим пытался довершить сказку – высокие тени пляшут на его белоснежной сорочке, на узких бедрах, которые он обнажил первыми, и Осаму забывает, что вещи не должны испытывать смущения.

Лишь, когда он медленно начинает расстегивать сорочку, и Осаму ошалело разглядывает ремни, что обнаружились под ней – на широкие кожаные полоски, плотно обхватившие кожу, такую белую, такую нежную на вид кожу, заметно натертую грубой перевязью.

Чуя медленно оборачивается, давая полюбоваться собой, совсем как недавно госпожа Кое. Белая ткань соскальзывает по его узкой талии, обнажая перевивший ее ремень, и тот, что сошелся на лопатках, прямо над давним, но еще ярким шрамом.

Осаму уже хорошо знает, что Чуя двигается весьма ловко, что он умен до того, что свободно говорит на разных языках, что он...

– Мы были похожи, – добавляет Чуя. И поворачивается лицом, чтобы, глядя на Осаму, распустить волосы, рыжие, как у госпожи Кое.

В его синих глазах мелькает что-то зловеще-хитрое, лисье, и тут же исчезает, как если бы было лишь бликом от свечного света, пламя которой стало выше от движения воздуха.

Чуя! Чуя был тем, кого выбрала женщина, та самая женщина, госпожа Кое!

Осаму понял это, понял, понял, а вещи – они понимают!

Чуе было больно, и сейчас, наверное, тоже больно, но он улыбается.

Он еще не знает, что Осаму...

– Правильно выбирать тех, кто похож на тебя, Осаму, – наставительно говорит Чуя и делает шаг.

Его рыжие волосы кажутся костром, обсыпав ремни, заструившись красивыми завитками по ремню на шее, который Осаму сперва принимал за украшение, но теперь объяснившему свое назначение: держать натянутым кожаный корсет, чей первый вертикальный ремень идет прямо за приподнятым воротником сорочки, под лентой, что сдерживает эти волосы в хвосте в дневное время.

– Даже, если они и могут что-то дать друг другу, чему-то друг друга научить, – прибавляет Чуя, и делает еще один шаг. – Ты двигаешься лучше меня, – подтверждает он догадку Осаму, зачем им с госпожой Кое нужен был вообще визит в лавку, и чего они не могли озвучить сразу, с порога, не заручившись еще доверием господина Мори.

Тайна оказывается значительной, но зная ее, Осаму теперь как никогда близок к Чуе. А тот с внезапной откровенностью признается, что, раз не способен снять ремней, то Осаму тоже может оставить на себе что захочет из вещей.

Это будет справедливо.

И тогда Осаму, больше не ощущая себя цепенеющим, плохо слаженным механизмом, резко садится и принимается торопливо расстегивать многочисленные пуговицы, но пальцы его все еще так дрожат.

Слишком сильно хочется сейчас касаться не себя, а Чуи. Мягко пройтись по его коже, как Осаму сделал сегодня с кошачьей шерстью.

Он успевает избавиться от жилета и галстука, когда приостанавливается в неловкой заминке. Тогда Чуя, посчитав, что пока смелости Осаму на большее и не хватит, подходит сам и приподнимает одеяло, приглашая Осаму к стене. Но Осаму вовремя вспоминает, что обут, ерзает, суетится, пытаясь скинуть мягкие туфли, в которых так удобно ходить весь день, совершенно не чувствуя боли или усталости. Но Чуя, легко, словно ему это плевое дело, опускается на колени и сам берется за завязки шнурков, легко разувает, а затем – слегка подталкивает вперед, к стене, в мягкую теплоту.

Осаму не смеет ослушаться, и когда Чуя крепко прижимается сзади, и когда нащупывает его ладонь, сплетая пальцы.

Ему не дают возможности коснуться себя, но Осаму не смел бы воспротивиться, теперь понимая, что Чуе это, должно быть, чересчур тяжело сразу после того, что он показал.

Их одно на двоих с Чуей сердце бьется под пальцами, за спиной, прямо под тонкой сорочкой и толстым ремнем на груди Чуи, все спокойнее и размереннее. Пока совсем не успокаивается, и тогда Чуя обмякает, разжимает пальцы, откинувшись на спину. И, пригревшийся, но не способный уснуть вслед за ним Осаму, наконец-то может слегка развернуться.

За неплотно задвинутыми портьерами уже виднеется светлеющая полоска утра, и камелек совсем угас. Оттого тени кажутся много длиннее, темными всполохами облепив красивое, почти кукольное во сне лицо Чуи, такое, каких даже и нет у кукол – совершенное по меркам Осаму.

Чтобы согнать злые тени, Осаму осторожно ведет над ним пальцами, вбирая теплоту дыхания, такого ровного, такого безмятежного сейчас, а когда-то полного боли. И Осаму, как принадлежащий теперь Чуе, наверное, теперь готов сделать все, чтобы оно больше никогда-никогда таким вновь не стало!

Никогда, даже если сам господин Мори однажды вдруг захочет этого.

Заводные птицы в его груди поют медленно и нежно. Щемяще красиво.

Осаму кажется, что спящий Чуя слышит их голоса. Слышит, и, благодаря этому, увидит сегодня хорошие сны.

Series this work belongs to: