Actions

Work Header

Rating:
Archive Warning:
Category:
Fandoms:
Relationship:
Characters:
Additional Tags:
Language:
Русский
Series:
Part 3 of Корабль декларации
Stats:
Published:
2017-02-14
Words:
1,638
Chapters:
1/1
Comments:
2
Kudos:
11
Bookmarks:
1
Hits:
160

Ильм

Summary:

И если автору дозволено иметь любимчиков, то вот он, мой любимый кораблик во всей флотилии.
Текст, включающий все - старость, воспоминания, сны, письма, нежность, ссоры, сожаления.
Джон Адамс до конца жизни любил долгие прогулки и Томаса Джефферсона
(фьють, хэй)

Notes:

Дело моё не стоит чернил и слов.
Желанье писать - дань ежедневной рутине.
Одиночество - есть недополученная любовь.
Новые ноты для скрипки по ошибке скормил камину.

 

Адский просчёт, что к несчастью уже не исправишь.
Достойная смерть достаётся последним страницам.
Армией целой
Меня отступить не заставишь -
Сниться вам Джон, я твёрдо намерен вам сниться.
/
Теперь, ваше имя кляня, обращаюсь к рондо
Одиночеством ли, любовью, да чем угодно:
Манит меня писать пустота листа.
Аллеям пустынного парка так свойственна красота.

 

Слов моих слабая вязь удивительно старомодна.
Да и чувства мои сейчас непривычны и мимолётны.
Желание вам писать провоцирует пустота:
Единственно жаль что я не могу писать просто так.
Формат не даётся мне.

 

Формула счастья не в том, чтоб оставаться свободным,
Если бы я мог стать воистину беззаботным,
Радость от встречи с вами была бы ясна и проста.
Сон мой меня обманет, печать на моих устах.

 

Ошибку кладу на ошибку, как зодчий свод из камней
Не снитесь, прошу вас, Томас, молю вас - не снитесь мне.

 

(с) Гест

Work Text:

Старость – это когда твой зад неуклонно приобретает внушающий трепет вес, притом, невооруженным глазом этого может быть и не заметно. С виду-то может быть обыкновенный зад, ничем не выдающийся, свое позаседавший в присутственных местах, а на деле – пушечное ядро, которое уважает лишь один закон. Тяготения. Только и норовит пристроиться в кресло, даже когда сразу с крыльца можно разбежаться и нырнуть в блистающий разлом между поздней весной и ранним летом. Это май раскрывает занавес, с шорохом разводит тяжелые полотна, и оттуда свищет, свищет самый шелковый в мире ветер. Май – это юность околдованного мира, молодильная розовая вода, и пусть - какое там разбежаться. Сползаешь с веранды весь раскоряченный, как старая черепаха, и потихоньку, осторожно заходишь, переступая и пробуя палкой дно, прежде чем окунуться.
Все так бесконечно молодо в мае, трепет зелени и лепестков передается коже, ноздри дрожат в такт, и если бы только не глухое нытье в дряхлых скрипучих коленях, если бы не кашель, похожий на попытку изрыгнуть из глотки хлопковые шарики, если бы не жизнь, которая свистнула над ухом и кончилась в самый неожиданный момент, как пьеса в уличном балагане, который разогнали солдаты...
Поэтому Джон ходил. Даже когда с утра казалось, что он сейчас утонет в постели как в трясине и никогда не выберется. Но после сиюминутной слабости удавалось перевалиться через край, а там уже катился словно под горку. Пока еще он дышал, свистел, хрустел, пересекая волнистое поле, сквозь льнущие к ногам колосья, получалось смотреть в спину убегающей жизни - отделившегося от тебя близнеца, сбросившего чешую лет, вырвавшегося из объятий временных колец. Так хотелось, чтобы он оглянулся - тот, кто бежит, касаясь босыми ступнями верхушек травы.
Но он не оглядывался. Джон лишь шел по его следам, чувствуя, как мгновенно набухают натруженные колени и передают наверх сигнал - эй, может, вернемся? Этот сигнал принимало сердце, словно споткнувшееся на ровном месте. Бух - бубух. Не заплывай очень далеко. Так ведь можно сдаться прямо на самой большой глубине. Юность мира враждебна и непосильна старикам. Кукурузные дебри, растревоженные ветром, таят прохладу и неизвестность. Не лучше ли вернуться в сад?
Вернуться в сад успею всегда, подумал Джон со свойственной ему несговорчивой яростью, втыкая в мягкую землю палку чуть не на четверть. Довольно смешно повторять это в девяносто лет, но он, чем старше становился, тем чаще повторял: “Я успею. Успею. Успею” Маленькая личная молитва из одного слова, или не молитва. Считалочка. Считалочка для каждого шага - чтобы успеть дойти, успеть вернуться. Черта с два он будет сидеть в саду, куда его смогут вынести, даже когда он уже не сможет идти. Успеет насидеться. Так-то.
Качаясь и дергаясь в голубом сиянии, нанизанный на дрожащую нить его взгляда, приближался вяз, такой же, верно, старый и двужильный, как он сам. Косматый, разлапистый, стоявший особняком от леса, протянувшегося зеленой щетинкой вдоль горизонта. Когда слабость в коленях стала особенно невыносимой, Джон зацепился сознанием за этот вяз и обещал себе присесть там, возле ствола - толстого, скрученного, как спазмированная мышца.
Чем дольше идешь без остановки, тем сильнее чувство, что вправду передвигаешь ноги в воде, чуть выше колен - до того неохотно расходится пространство, прозрачный воздух кажется густым, нудливое нытье разливается уже по спине, пояснице, захлестывает все тело в конце концов, и сердце так стучится в тебя изнутри, будто ты несносный сосед за стенкой, не дающий ему спокойно жить. Это называется - немощь. Не мощь. Хоть он, Джон, и был завидным крепким стариком, устойчивым, как табуретка. Всю жизнь как табуретка, отчего же и в старости быть иному. Но стоило всю жизнь преодолевать слабости, чтобы в конце встретиться с той, которую не поборешь.
Совершенно выбившись из сил, подтягивая себя к палке с каждым шагом, он уже не верил, что настигнет призрак вяза, казалось, пританцовывающий и уводящий его дальше, в глубину, в бездну. Ноги дрожали и тоненько даже звенели как будто, налились так, словно где-то прохудились, и в них по пути затекла воображаемая вода. Тем сильнее и чище было чувство удивления и восторга, когда скакнула, провалилась, а затем из-под земли перед ним выросла громадина с косматой кроной, чудище-вяз, окруживший себя однородной тенью.
Джон, весь уже затянутый испариной как тепловатой пленкой, не успевающей просохнуть на ветру, победно крякнул, выдохнул и медленно вошел в этот освежающий круг. Но сел уже - считай что упал, привалился к стволу мешком и вытянул бессильные ноги, сейчас полезные ему примерно как рулеты с индюшкой, если бы они еще могли болеть.
Впрочем, болит, значит живой. Он усмехнулся. А как же! Черта с два. Из интереса и упрямства вообще всех пережил.
Ну ладно. Не всех.
Крона над ним была так густа, что просеивала солнечный свет до мельчайшего золотого песка. Все было в нем, как в пыли, и земля, и трава с проплешинами, и его серые штаны были теперь все в драгоценную крапинку.
Вдруг со всех сторон - прямо со всех, включая сверху, стал подступать шелестящий звук, быстро разросшийся до особого сиплого рева. Джон, закрывший было глаза, дрогнул и открыл их снова. Земля за границей стала темнеть, трава - трепыхаться под мелкими ударами дождевых капель. Внезапно пошел дождь, да такой безумный, за пару секунд ставший почти однородным потоком. Странно, почему дождь? Небо-то было совершенно чистым, или он до того долго ковылял, что успели столпиться облака, прятались за его спиной, как хихикающие дети, и бесшумно следовали по пятам?
Странный дождь. Ловушка вяза… Совсем как тогда. В одном из английских парков, запавшем в память тем, что они блуждали там часов девять без перерыва и совершенно озверели. Лгут античные мудрецы, лгут романтические поэты. Все лгут. Умиротворение - вещь зыбкая и хрупкая, даже в окружении совершеннейших господних красот. Они с Томасом где-то в третьей четверти прогулки так рассорились из-за какой-то ботанической ерунды - вернее, Джон-то помнил, из-за какой, вечно он все помнил, но теперь уже не считал это важным - что потом каждый из строптивости не мог сознаться, что устал смертельно, и паломничество это пора сворачивать. Так и шли, подзуживаемые собственным упрямством, пока не начался дождь. Очень коварный дождь - всего за секунду сливающийся до плотности потока, выплеснутого из полного ведра.
Их там тоже принял спасительный вяз. Не было нужды кому-то первому признавать свою немощь. Тогда это было стыдно, теперь - неизбежно.
Но и сели они под такой же кроной, у такого же узловатого сдвоенного ствола, так, чтобы друг на друга не смотреть. но не совсем по разные стороны. Если бы окружность под вязом была циферблатом, их вытянутые ноги сейчас образовывали бы где-то четверть седьмого пополудни.
Томас привалился к дереву, зажав кисти рук под мышками и скрючив ноги в нечеловеческой своей манере - скрещенные в коленях, они еще переплетались в шиколотках, и ни одно из известных Джону человеческих существ не могло проделать подобное.
- Удивительная штука - сердце, Джон, - произнес вдруг Томас. И Джон знал, что в этот момент он повернул голову вбок, прислонившись к древесной коре виском. Значит, видит его в профиль.
Интересно. Он-то думал, что они не разговаривают.
- Это ведь штука, которая никогда не останавливается. Даже когда человек останавливается, оно продолжает… Неутомимый маленький зверек, ответственный за все радости и скорби, и даже не спрятанный как следует. Можно его почувствовать прямо вот тут, за кожей. Удивительно.
Ничего удивительного, ворчливо подумал Джон, но почему-то не сказал вслух, что было ему совершенно не свойственно. Что-то было не так. Вроде бы Томас говорил не совсем то, чего он ожидал, что-то уже знакомое. Тем страннее было то, что он вообще чего-то ожидал… Томас сделал паузу, будто бы раздосадованный его молчанием, но спустя пару секунд вновь заговорил, и голос его звучал так же устало и спокойно, как раньше.
- Я склоняюсь к мысли, что мы с блеском вышли из всей этой кутерьмы, как и раньше выходили, по той простой причине, что всегда оставались немного чужими друг другу. Это, если хотите знать, в моем понимании создает связи невиданной прочности и чувства особой природы. Их не назовешь каким-то привычным словом, но само их наличие нельзя оспорить. Даже вы не смогли бы оспорить, хотя вы умеете, мистер А, хорошенько насесть на человека и вынудить его усомниться даже в том, что он существует. Со мной вы вот такое проделывали не раз.
Что за чепуха? Нет, это не чепуха. Но как отделаться от навязчивых мыслей о странности происходящего? Он уже с этим словом сросся - странно. Причудливо, необычно. Тревожно даже.
- Я кому угодно могу доказать, - продолжал Томас, не меняя ни тона, ни позы. - Что излишняя близость между людьми создает теплый климат, идеальный для разрастания уютного мха. Он очень мягок и плодороден, но влажен и никогда не вспыхнет. Расстояние, наполненное воздухом и светом, мой друг, оставляет пространство для маневра. Сквозь него вечно струится поток наших мыслей, который, в свою очередь, действительно неразрывен. И, если уж на то пошло, дорогой Джон, я в этой пустоте хорошо слышу ваше сердце. Так же ясно, как свое собственное...
Ошарашенный Джон резко повернулся, вздрогнул и охнул - затекла шея, и затылок в том месте, где соприкасался с корой, горел.
Насколько позволял низкий занавес листвы, перед глазами его тянулись разноцветные полосы: зеленая щеточка леса, желтая ленточка нивы, далеко-далеко - серебряная змейка реки. Никакого дождя. Он понюхал воздух. Не было дождя и нет. Все ему приснилось, и вот что было странно, теперь-то ясно: Томас много лет назад под тем вязом действительно говорил что-то другое. Вернее, Джон помнил, что именно. Вечно он все помнил. Но теперь это казалось ему еще менее важным (они тогда помирились).
Свет вокруг ничуть не изменился, никто не бегал по полям, выкрикивая его имя в панике, а значит, продремал он совсем недолго. По воткнутой в землю палке Джон вскарабкался наверх и встал на предательские ноги, сейчас, впрочем, довольно мирные после отдыха. Предстояло теперь отвести себя в сад, заново покоряя брод, уже пройденный не единожды.
Джон шел, подняв лицо и жмурясь на ветерок, отказываясь решительно слушать все эти внутренние звуки: щелчки усталых хрящей, бурчание в животе, какой-то противный посвист в легких. Шелесту трав и цоканью дневных насекомых подыгрывало только сердце - неутомимый маленький зверь, бесстрашно сидящий под самой кожей.
Он уже понял, понял сразу, как очнулся. В этом сне Томас говорил строчками из письма, которое Джон получил и читал вот буквально вчера. Там было все это и немного даже больше. И он все запомнил.
Вечно он все помнил. И вечно будет помнить, хоть усни, хоть ночью разбуди.
Иначе было никак, потому что сжег он письмо немедленно, даже не перечитав.