Actions

Work Header

Выходи в сад

Notes:

1. Саундтрек текста — «Выходи в сад», Princesse Angine (https://music.yandex.ru/album/3238339/track/27392854?utm_source=web&utm_medium=copy_link / https://www.youtube.com/watch?v=y8NvTQ3PASY )
2. Текст полон авторских хэдканонов. Вдохновлено текстом “Дом горечавки” и подразумевается как его продолжение. Разрешение автора получено.

Бета Green_Water

(See the end of the work for more notes.)

Work Text:

Ночь. Лампа над головой –
Выходи в сад, слышишь, выходи в сад –
Сквозь холод и волчий вой –
Выходи в сад, слышишь, выходи в сад –
Где, голос услышав твой, –
Выходи в сад, слышишь, выходи в сад –
Я вновь притворюсь живой
На полтора часа.

Princesse Angine

После рождения сына для главы ордена — второго сына, для всех, — с нее сняли оковы. Гладкий белый нефрит, сосущий силу пальцев и мыслей.

В решении, думает она, глядя сквозь окно (сумерки рекой растекаются по спящему в забытьи осеннему саду), не было милосердия — только расчет.

Ей некуда бежать.

Она знала, как отомкнуть дверь дома — у которого больше не стояло охраны, — но с барьером, обнимающим Облачные Глубины, в одиночку не справился бы и более могущественный заклинатель. Даже один из Лань.

Звенит струна: бессмысленным звуком среди ленивого перебора.

Призрак свободы развеется у любого иного порога — кроме ее собственного.

А потому она встает, как стало уже обыденным, откладывает инструмент, и делает в точности это: тенью, шепнув два слова себе на пальцы, скользит за дверь — босиком ступает на умирающую траву, и дышит, дышит, не глядя на цветы, высаженные волей ее супруга.

Память о солнце тает над горами Гусу.

И в переменчивом воздухе границы ночи и дня она чувствует порыв ветра: будто человеческое прикосновение.

(Та, о ком больно и зло теперь вспоминать, учила ее слышать духов. Усаживала рядом с собой в позу для медитации, нужным образом складывала ей пальцы. И вела мелодию, почти неслышно, не размыкая губ: пока незримый мир не приходил в движение.)

Нечто, несомое ветром, толкает в плечо еще настойчивее; еще обиднее. Она не вспоминала так долго: больше половины десятилетия. Именно так — так толкалась Цансэ: «Ты снова блуждаешь в одиноких мыслях, подруга». У той, бродяги, ученицы прославленной Бессмертной, находились друзья на день в каждой деревне. Находилось слово для всех и каждого — и улыбка, что дороже монет. Говорили, она близко дружит с самим наследником клана Цзян.

Цансэ знала и понимала столько всего — и вместе с этим ничего ровно.

Но Цансэ не могла быть… духом. Цансэ должна была быть где-то там, среди гор и рек, идти широким шагом и напевать себе под нос, и никого не убивать никогда, кроме чудищ; а может, и нянчить девочку, которая когда-то могла бы понравиться ее А-Чжаню.

(Младший ее ребенок не был виноват, что у нее так и не вышло убедить мужа в искренности своего раскаяния. Не виноват был и в сходстве с родным отцом; так было даже честнее, чем видеть свое отражение — напоминание — в старшем.)

Цансэ не могла — и все же: хват ветра, гнетущий тугой комок, от которого так просто не отмахнуться. Ей нужно знать. И почему бы не применить к делу то, чему всё-таки научил ее орден Лань: пусть и не вполне добровольно.

Она повторяет путь назад, по тени собственного следа.

Хорошо, что она не успела спрятать цинь в чехол. Ветер кусает пальцы под наступающей темнотой, и внутри превращается в лед что-то, о чем она даже не знала.

Она садится прямо на траву, проведя над землей согревающим талисманом: пожертвовать удобством в постели на одну ночь — невелика цена. (О нет, не то чтобы она не попробовала — сразу же — испытать: что случится, если передать талисману чуть больше силы. Тщетно: клочок бумаги превращался в пепел раньше, чем успело бы загореться что-то ещё.)

Ноты взлетают в воздух, как поздние птицы. Начало всегда одинаково: «Здесь ли ты? Кто ты? Будешь ли отвечать?»

Три камня в основе. Три опоры. Муж приносил ей книги, хотя она не просила.

Тень от стены падает поверх сплошного ковра синевы, делая его серым, почти что выносимым для взгляда.

Ветер трогает струны голосом Цансэ. С первого камня на второй, с второго на третий, замыкая их в треугольник.

Крик поднимается изнутри: огромный, как сама эта несправедливость. Глупо было — ей! — вообще думать о справедливости, но то справедливость людская, порченная хранителями-самозванцами. Людская… Ан нет.

Пальцы срываются со струн, впиваются в землю, задевая даже несколько злосчастных цветов.

«Это случилось быстро», утешает ее Цансэ — почти легкомысленно.

Хищный озерный дух питался жизненной силой, но не мучал. Может, вообще не осознавал, чем одна добыча отличается от другой.

«Надо было быть осторожнее с сетью, раз он меня не послушал».

Не люди убили Цансэ. Хоть сколько-то облегчения. Она наигрывает это, почти как провокацию.

Перезвон струн — словно вздох досады.

«Ты слишком плохо думаешь о людях».

— Не надо снова.

Запястья ноют памятью о тяжести — таких лёгких — духовных оков.

— Если бы я думала о нем хуже, то убила бы его сразу. — Она не заботится называть — кого. Дергает струны так резко, что режет палец. Кровь пятнает деку, выделяя сеть трещин. — Если бы ты думала обо мне лучше, то нашла бы меня. — Лепесток горечавки, так и прилипший к пальцам, липнет теперь к пятну крови. — Но я такая же преступница в твоих глазах, да?

Она улыбается, как улыбалась всегда, глядя на А-Чжаня. Эту улыбку она не считает красивой. Она мерцает больной нежностью, как свеча на ветру.

«Я хотела найти тебя», выпевает ветер, с перерывом щипая струны. «Мы не успели».

— Вы?

«Я и мой муж».

Ах, вот оно.

Разочарование задевает струны, непрошенное, даже пускай она сдерживает руку.

«Я ушла с ним сама», утешает вновь ветер, рассыпая дробные ноты — тенью улыбки. Такой знакомой, широкой, ясной. «Больно, что здешняя пленница — правда ты. Только не ищи отражение своей судьбы во всех остальных».

И вот оно, снова — понимание об руку с непониманием.

— Ты не выбрала бы того, кто построит тебе темницу, — соглашается она. — Но и я ведь не выбирала.

«Я слышала…» Перезвон струн — мучительно-аккуратный: Цансэ всегда нелегко давалось обходить острые углы. Уж лучше песня или молчание. А она всегда была быстрой на язык. Должно быть, их дружба не могла кончиться иначе. «Что у главы Лань два сына».

Так деликатно: просто акцент на простом слове «два».

Остается только расхохотаться, безрадостно и без голоса; не понимаешь, снова не понимаешь, да, Цансэ? Как легко, как хорошо знать свободу.

Струны качаются под рукой, плавно, как колыбель. Как лодка на вольных водах.

«Разве это не означает… выбор?»

У той, кто стала госпожой Лань, перехватывает горло.

«Наверное?» Неожиданная робость слышится в этом; видится — как живой! — недоуменно-любопытствующий наклон головы. «Я хотела бы и сына, и дочку — но с двумя детьми жить в дороге тяжелей, чем с одним, а где-то осесть мы все ещё не могли. Не хотели опускаться до угроз, если уже решили однажды не умножать обиду.»

И как объяснить ей?..

Первого ребенка она оставила вместе с жизнью, положившись на обещание; второй — был несбывшейся надеждой спастись из клетки, хотя бы расширить ее пределы.

Или частично сбывшейся, это как посмотреть. Ведь теперь она может говорить с той, по кому так зло тосковала. Хоть и — безнадежно, бессильно и бессмысленно — поздно.

Непослушными, деревянными пальцами она играет это, как может.

У ветра, говорящего с ней голосом Цансэ, не находится слов в ответ. Слишком чуждо это — собственное тело как что-то, чем не можешь обладать до конца, что превращаешь, ненавидя себя, в предмет торга — для той, кто, танцуя, спустилась с гор.

Вот почему так влекло ее к Цансэ, с самого начала. Вот почему отторгало прочь, относило на иной, кривой путь — как подводным течением.

Но ветер всё равно ерошит ей волосы, гладит плечи.

«Тебе жаль, что ты стала матерью?»

— Нет. Что матерью — нет.

О чем она сожалеет на самом деле — останется при ней. Пусть Цансэ думает, что хочет. Она даже перед мужем не смогла себя заставить оправдываться. Здесь — и подавно.

— Хотя мой супруг и сделал их обоих почти сиротами. Но пусть они смотрят на меня. Пускай слушают.

Она знает: это звучит почти безразлично. Но силы уже выпиты из нее.

«В материнстве свои тревоги и печали, но я рада, что родила А-Ина. Даже если всё обернулось вот так. Я с радостью представила бы его тебе.»

У Цансэ тоже был сын, не дочь. Значит, и этой части мечты не суждено сбыться.

— И почему тогда ты не пришла к нему?

«Он не услышит. Я не успела его научить. Этому — не успела». И, после томительной паузы: «И я ведь обещала найти тебя. Поговорить снова. Хотя бы раз».

Незаконченное дело.

Неисполненный долг.

Сожаление.

Даже заклинателей этот груз способен удержать в мире.

Запястье пронзает судорога, пронзительно-белая, как облака Гусу. Край неба туманится перед взглядом; запоздало приходит понимание, что от слёз.

— Я еще вернусь, — она шепчет струнам, не размыкая губ. — Завтра.

***

…Поворот на зиму чувствовался с каждым днем острее. Закат горчил, подкрадывался чуть раньше. Но в подступающих сумерках она подхватывала инструмент, как ребенка — того, кого смогла хоть немного подержать на руках. Выходила в сад и садилась слушать и говорить, окружив себя невидимым куполом — на половину часа ее хватало.

Почти три месяца.

Два визита ее детей.

Один визит ее мужа. («Брат сказал мне войти к тебе» — теперь уже не глядя в глаза, дыша трусостью).

На этот раз она даже не пыталась стараться. (Хотя и вправду легко признать, что была она неправа — даже если только в одном-единственном. В том, что не знала цену обещаниям Цинхэн-цзюня, как знала цену его стихам).

Его прощение для нее ничего больше не значило. Пускай и дальше винит ее за собственный выбор. За отказ выбирать.

А в саду… Ей даже не нужно так сильно зажимать струны, оживляя в памяти рисунки из книг: после того, первого дня.

Можно, сыграв вступление, просто сидеть и слушать, переводя в слова тихий трепет струн. Улыбаться, одними губами, зная, что этого у нее не смогут отнять.

Цансэ не вспоминает их ссору, будто и не было ничего. Ни меча, вонзившегося в ствол дерева у самой мочки уха, ни срезанной красной ленточки на траве.

(«Ты лишила жизни человека! За деньги!» — «Ты хоть знаешь, что это был за человек?!»

Два равно отчаянных голоса.)

Словно стремясь рассчитаться за все прошедшие годы — Цансэ рассыпает байки о путешествиях, о побежденных тварях и забавных встречах, о себе самой и своей маленькой семье — в смятении и веселье, в слезах и счастье, как будто ее собеседница — единственная, кто может всё это запомнить и сохранить.

Если это и вправду так, то мир ещё больше несправедлив, чем это мнилось когда-то — когда она решила, что смерть нескольких негодяев сможет его исправить.

Она рассказывает взамен про А-Чжаня. Их с Цансэ сыновья настолько непохожи, что даже будь кто-то из них девочкой, из затеи с устройством брака ничего бы не вышло. Струны колышутся сразу все, нестройно и диссонансно: Цансэ смеется.

Она как раз закончила историю про камешки, расставленные точно по размеру, в ровную линию. Он тогда ни звука не проронил, но посмотрел на нее так, что без слов понятно: сын старался для нее.

«Моего наоборот, не заткнуть было, пока не уснет!.. То один вопрос, то другой, и про талисманы, и про души, и про говор в новой деревне».

Спокойствие, с каким Цансэ вспоминает об осиротевшем своем ребёнке, не перестает поражать.

— Ты так уверена, что с твоим А-Ином все будет хорошо?

«Он жив», безмятежно отвечает Цансэ. «Это я чувствую.»

Действительно. Что еще надо для надежды.

«И помнит про мой наказ. Он не один в мире, даже если так пока кажется».

Если прикрыть глаза, можно почти представить, что они просто сидят вдвоем в агонии дня, уставшие от пути. Присутствие Цансэ — почти ощутимое, и как же не хватает сейчас объятий, к которым не липнет отчаяние, презрение, позор.

Ветер перебирает ей волосы. Трогает ленту поверх.

Распустить узел на затылке у бестелесной не хватит силы; самый горький символ того, с чем они остались.

Голос Цансэ слабеет мало-помалу. Тише становится перезвон. Удлиняется промежуток между одним звуком и следующим.

Она старается не замечать это; раз за разом.

Записывает на слух песни чужих мест и и лет, которые наигрывает ей призрак. Не все хорошо подходят для циня, но Цансэ старается все равно. Иногда это ее смешит. Иногда ей кажется, что рассмешить ее — и была задача.

Пытается вдохнуть аромат трав за многие ли отсюда, в других горах — как будто ветер, в который обратилась ее подруга, мог принести оттуда не только слова.

Пока однажды…

«Так больше не может продолжаться».

— О чем ты? — Холод схватывает пальцы: как будто окунула их в снег.

Конечно, она знает, о чем.

«Я больше не могу». Такая обыденная, обычная грусть. «Мне нужно… двигаться дальше.»

— Как же я? Я останусь одна. Совсем одна. Слишком мало…

Она даже не смогла закричать. Не только потому, что ее услышали бы.

Хрустальная гладь покоя, призрачная, как дымка над горной рекой, сыпется с оглушительным звоном. Осколки, невидимые, вонзаются в пальцы. Пальцы свело, скривило, как когти — диссонанс несется по струнам, проходит сквозь корпус.

«Прости».

Невесомое слово опускается на плечи скалой.

— Тогда, в первый раз, после поединка… Я ушла сама. Не оглядывалась. Ты поэтому?

Месть не вязалась с Цансэ, но мало ли с чем что у нее не вязалось?..

«Нет. Вовсе нет. Но тогда прости и за это».

Струны вздыхают — один большой длинный вздох.

«Я не понимала тогда. И не понимаю сейчас. Не могу принять то, что ты совершила… с теми людьми. Но… я тебе верю. Ты не искала зла. Я всегда это знала. Надо было сказать сразу.»

Почему так поздно, Цансэ. Почему.

Почему непонятно, что она уходила — и ждала спиной, что ее окликнут.

«И ты не можешь быть вовсе одна. Никто не один. Мне говорила наставница, и так я учила сына. В конце концов». Как легко представить в нужном месте улыбку!.. «У тебя есть сыновья».

— Тем, что на сердце, с детьми не делятся. И они здешние, от макушки до пяток. Только ты для меня стала… окном.

«Но должен быть выход. Всегда должен быть.» В том, что осталось от голоса Цансэ, упрямая надежда — такая, что почти не отличить от отчаяния.

— Если только ты знаешь способ… — Даже полушепотом ей не удается договорить.

Вместо слов ветер доносит до нее сожаление.

«Цижэнь закрыл мне вход в Облачные Глубины, когда мы… ты помнишь. Если б я знала, как — вернулась бы еще раньше.»

— Но ты же пришла. Значит, есть какая-то щель, прореха. — Ее разум отчаянно цепляется за обрывок истрепанной нити. Ведь духам и мертвецам тоже должен быть заказан сюда путь.

«Боюсь, это только для бестелесных. Защита не везде ровная, если смотреть не глазами. Ее обновляют, но не каждый день и даже не каждый сезон.»

Но если бы госпоже Лань было, к кому обратиться… отправить посланца с ветром, как стрелу, как талисман… Последнее дуновение души донесло бы ее письмо — зов — эхо. Если бы только знать…

Это даже не слова уже. Не мысли. Только колыхание воздуха.

Она грустно смеется в ответ. Нет. Кто у нее есть? С самого начала, только она сама. И меч, который разбили и переплавили, дабы успокоить душу убитого.

И ты, конечно. И ты. Добавляет она в мелодию. Пока не перестало быть и тебя тоже.

***

Последний раз она вышла босиком уже в снег.

Немой ветер задел струны, как неосторожные пальцы — свежую рану.

Скрежет вышел, не звук. Такой же болезненный.

Тщета. Траурно-белая пустота.

Она не успела сказать Цансэ. Признаться. Но это к лучшему.

Муж — или его брат, что вернее, — похоже, догадался о чем-то. Служанка, которая приходит к ней, могла донести. Наверняка доносит.

Про кровь на тряпицах в отсчитанные дни месяца. Про этой крови отсутствие.

Иначе бы зачем присылать подарок? Даже если подсказанный кем-то иным, поумнее, подальновиднее.

Пояс, вышитый серебром по трепетно-белому. Изящно-выпуклые очертания снежных гор: почти как если, обманчиво, ей предстояло показываться в нём кому-то снаружи.

Такой прочный.

Самой, что ни на есть, подходящей длины.

Новая одежда, и обувь — раньше обычного, и даже новая лента — не настолько скромная, как прежде.

Но это уже было неважно. Даже смешно.

Ресницы схватывает холодком — вместе с последним эхом невидимых (совсем уже не злых) слез.

Да, у нее отыщется выход.

Она улыбается, глядя в небо. Там поет оставленная своей стаей, одинокая птица; или это только так кажется.

Что ж. Если настала зима, то птицам — и прочим крылатым — лететь остается только высоко в небеса, прочь из сада.

...Пела лесная горлица,
Прочила чудеса.
Выпорхнув за околицу,
Не возвращайся в сад