Chapter Text
«Кого боги любят, тот умирает молодым».
— Менандр.
(Фрагмент из не сохранившейся комедии «Двойной обман», дошедший до нас на обрывках обожженного папируса)
Я заканчивал работу над корректурой перевода фрагментов Менандра — редкое издание, над которым меня, после долгих и весьма вежливых уговоров, попросило поработать Оксфордское филологическое общество. Тишина моей квартиры в Бэйсуотере была почти осязаемой, нарушаемая лишь мерным тиканьем напольных часов и едва слышным гулом утреннего Лондона за окном. Это была тишина, доступная лишь тем, кто смог надёжно отгородиться от мира добротными стенами и безупречной репутацией.
Резкий, лязгающий звук в прихожей заставил меня вздрогнуть. Заслонка почтовой прорези сработала с коротким, сухим стуком. На ковёр из тонкой шерсти, привезённый мной пять лет назад из Марокко, мягко упала стопка корреспонденции. Потирая глаза, я поднялся из глубокого кожаного кресла, чувствуя привычную скованность в плечах — плату за часы, проведённые в компании бессмертных мертвецов мира классической литературы, и устало поплёлся к двери.
Я ожидал увидеть обычный набор: счета за содержание дома, свежий номер «The Spectator», приглашение на очередной благотворительный аукцион и прочую чепуху. Но среди глянцевой бумаги и конвертов с гербами солидных фирм лежал один — из плотного коричневого крафта, вызывающе простой, без марки и подписи отправителя.
Лишь мой адрес, напечатанный на машинке с беспощадной чёткостью:
13 Lancaster Mews
Bayswater
London W2
Я замер. На нижней чёрточке заглавной буквы «L» был крошечный, едва заметный, но совершенно отчётливый непропечатанный пробел. Я узнал бы этот пробел из тысячи. Он принадлежал литерному рычагу старой «Олимпии» восьмой модели выпуска 1951 года.
Я закрыл глаза, и на мгновение воскресший из небытия запах старой бумаги и дорогого табака вытеснил аромат моего остывшего кофе. Я вспомнил, как владелец этой машинки — человек, чьё имя я годами пытался похоронить в самых дальних закоулках памяти — с восторгом демонстрировал мне этот литейный недолив. Мы стояли в пыльной антикварной лавке Карлайла, и свет падал на его длинные пальцы, касавшиеся клавиш с почти религиозным благоговением.
Помню, я ощутил тогда очередной болезненный укол зависти, не какой-то банальной — к деньгам или происхождению — я завидовал его умению восхищаться дефектами. Только человек, чья собственная жизнь кажется монолитной и совершенной от рождения, мог позволить себе коллекционировать изъяны и находить в них эстетическое наслаждение.
По его словам этот недолив привносил в «главные слова» неповторимую индивидуальность.
— И что же это за «главные слова»? — спросил я тогда, молодой, восторженный и безнадёжно влюблённый в саму идею своей причастности к этому кругу.
Он посмотрел на меня своим невыносимо ясным взглядом и начал перечислять, словно читал литанию:
— Linguistics. Liberty. Life. Loyalty… — он сделал паузу, и уголок его губ едва заметно дрогнул. — Love…
Тогда это казалось мне верхом остроумия, изысканной игрой слов, интеллектуальным снобизмом, доступным лишь избранным. Сейчас же, спустя десять лет, это звучало как приговор.
Десять лет. Минуло целое десятилетие тишины, за которое я почти убедил себя, что того года в моей жизни никогда не существовало, что он окончательно стёрся, растворился в туманах Озёрного края, как некачественный снимок на просроченной фотоплёнке.
Я стоял в своей безупречной прихожей, окруженный антикварной мебелью и изысканными безделушками, и чувствовал, как земля уходит из-под ног. Весь мой нынешний лоск, мой статус уважаемого преподавателя, моя спокойная, выверенная до миллиметра лондонская жизнь — всё это в одно мгновение превратилось в дешёвую декорацию, которую прихлопнули этим коричневым бумажным пакетом.
Это было письмо из Хогвартса.
Это было письмо из прошлого.
Это было письмо из мира, который я сам когда-то помог разрушить.
Ноги стали ватными. Не в силах стоять, я опустился на стул, стоящий под вешалкой. Бумаги от издательства, счета и приглашения на вечерние приёмы веером скользнули с моих колен на пол, но я не пошевелился. Мой мир сжался до размеров этого коричневого прямоугольника, пахнущего прошлым, неискуплённой виной и чем-то ещё, чему я пока не решался дать имя.
Меня зовут Северус Снейп. Мне тридцать три года и впервые я узнал о Хогвартсе, когда мне исполнилось девятнадцать.
Дрожащими руками я вскрыл конверт и извлёк из него знакомый плотный лист с тиснением по нижней кромке: «Hogwarts Academy — Draco Dormiens Nunquam Titillandus». Кончики пальцев ощутили ту самую шероховатость, которая десять лет назад решила мою судьбу. Почувствовав её тогда, я понял — ни одно учебное заведение в мире не сравнится более для меня с Хогвартсом, который даже в банальной переписке с нищим абитуриентом — каковым я, собственно, тогда и являлся — использует подобную эстетику. К своему стыду я был и остаюсь по сей день болезненно, просто-таки неудержимо отягощён всем, что исполнено внешнего блеска и великолепия, хотя и отчётливо понимаю теперь с высоты прожитых лет что всё — тлен. Даже под самой изысканной обложкой может скрываться гниль, а за безупречным фасадом — бездна. Но тогда, в девятнадцать, этот лист бумаги был для меня не просто приглашением к учёбе. Он был индульгенцией. Он обещал отпустить мне грехи моего происхождения, смыть с кожи запах угольной пыли и дешёвого эля, которым был пропитан каждый кирпич в моём родном городе.
В Бэйсуотере, в моей нынешней гостиной, залитой мягким утренним светом, эта старая тяга к роскоши вспыхнула с новой силой, смешиваясь с тошнотворным приступм дежавю. Я держал в руках ключ от двери, которую сам же запер на десять оборотов, и понимал, что у меня нет сил не повернуть его снова.
Я смотрел на девиз «Не дразните спящего дракона» и видел в нём личное предостережение, которое тогда я, разумеется, проигнорировал. Моя жажда причастности к этому миру была столь велика, что я не заметил, как сам стал этим драконом — Draconis interfector in squamas eius succedit — Убийца дракона преемствует его чешую.
Я провёл подушечкой большого пальца по гербу — в те времена этот рельеф казался мне выходом в другой мир, спасательным кругом, брошенным в мутные воды моего отчаяния.
Сама текстура бумаги была полной противоположностью всему, что окружало меня в те годы в Коукворте. Я кожей чувствовал разрыв между этим благородным листом и липкой, вечно грязной клеёнкой на нашем кухонном столе, затхлым, въедливым запахом пыльного, рыже-коричневого ковролина в нашей крохотной гостиной и тяжёлой рукой моего отца.
Тобиас Снейп не признавал изящества ни в вещах, ни в людях; он был человеком грубым, сварливым и болезненно мелочным. Его педагогика сводилась к внушительным затрещинам, которые он раздавал с какой-то механической регулярностью, а круг интересов не поднимался выше уровня пены в стакане лагера. Для него мир делился на «понятное» и «чепуху», и всё, что требовало чуть большего интеллектуального усилия, чем чтение таблоидов, безжалостно зачислялось во вторую категорию. Глядя на тиснение «Hogwarts Academy», я физически ощущал, как этот герб, словно мощный рычаг, выталкивает меня из опостылевшей коуквортской хмари.
В то время я ещё учился в небольшом местном колледже на отделении прикладных естественных наук. Отец в целом даже одобрял мой выбор, что само по себе было для меня тревожным сигналом. Химия в его глазах была «полезным делом» — не наукой, не искусством превращения веществ, а кратчайшим и надёжным путём к должности фабричного технолога. Он уже видел меня в чистой робе с приличным недельным окладом, винтиком в той самой машине, которая перемалывала жизни таких, как он.
Но для меня лаборатория очень быстро превратилась в логическое продолжение цеха. Тот же безликий кафель, та же грубая роба и тот же отвратительный, въедливый запах реактивов, который, казалось, проникал в поры кожи и оставался там навсегда. Это была беспросветная, удушающая скука — ежедневный ритуал титрования и перегонки, за которым не стояло никакой идеи, кроме практической пользы. Я ненавидел эти колбы, этот пар, оседавшей на волосах, и предсказуемость каждого опыта. Пока мои сокурсники с энтузиазмом обсуждали производственную практику, я тайком, стараясь не запачкать страницы реактивами, читал припрятанный под учебником по органической химии томик «Возвращения в Брайдсхед». Я заучивал строки Ивлина Во как молитву, представляя себе идиллические родовые поместья, запахи старой кожи в библиотеках и ту беспечную, ослепительную жизнь, где юноши пьют вино из фамильных погребов и обсуждают поэзию.
Я жаждал не формул, а этого элитарного одиночества. Мне нужны были не реакции кислот, а реакция моей души на что-то по-настоящему прекрасное и ценное. Письмо из Хогвартса обещало мне именно это — мой собственный Брайдсхед, побег из мира вещей в мир идей, где не пахнет аммиаком и дешёвым табаком моего отца.
Но судьба подбросила мне удивительный, почти издевательский шанс. Куратор в колледже, уставший от нашей академической инертности, предложил на выбор несколько курсов дополнительных занятий по лингвистике — французский, немецкий, испанский и греческий. Это была формальность, попытка придать нашему унылому техническому заведению налёт гуманитарной благопристойности. Я выбрал греческий — и вовсе не из тяги к высокому, а по причине самой постыдной и прозаической: занятия стояли в расписании по понедельникам после обеда.
Лень, а не страсть, указала мне путь. Так, злой иронией судьбы, моё будущее определила банальная возможность поспать подольше после тяжёлых выходных в Коукворте. В этом был свой фатализм: мой первый шаг к свету был сделан с закрытыми глазами.
Надо сказать, древнегреческий давался мне на удивление легко. В то время как остальные студенты пыхтели над причудливыми изгибами букв и безнадёжно путались в аористах, я щёлкал их как орехи, почти не открывая учебник. Структура языка казалась мне не лабиринтом, а идеально выверенным чертежом, по которому когда-то построили мир. Я даже получил почётную награду от отделения, и этот глянцевый клочок бумаги стал моим первым в жизни вещественным доказательством того, что я пригоден для чего-то иного, кроме бесконечного смешивания кислот в промышленном масштабе.
Окрылённый этим робким триумфом, я совершил непростительную, почти детскую глупость: я притащил диплом домой. Мне хотелось верить, что даже Тобиас, в чьём сердце, казалось, давно застыл холодный шлак, увидит в нём не просто бумажку, а моё законное право на другую судьбу.
Отец в тот вечер сидел на кухне со своим приятелем, мистером Граббом. В тяжёлом воздухе, пропитанном запахом едкого табака и прогорклого жира, мой «успех» мгновенно превратился в повод для ядовитой насмешки. Грабб, раздуваясь от гордости и порыгивая от тёплого лагера, как раз хвастался своим сыном. Парню едва исполнился двадцать один, а он уже выбился в старшие мастера на фабрике, съехал на отдельную квартиру и — что в их глазах было вершиной сыновней добродетели — купил своему старику годовой абонемент на матчи «Манчестер Юнайтед».
Посыл был ясен и беспощаден, как удар под дых: толковый малый кормит семью и приносит пользу, а такие, как я — «вшивые чистоплюи» с их книжками — способны только протирать штаны и тянуть из родителей последние гроши.
— На греческом? — Грабб зашёлся в кашле, который должен был сойти за смех. — Ты только подумай, Тобиас. Он собрался болтать с греками, пока мы тут вкалываем.
После того вечера отец перешёл к открытой войне. Его молчаливое презрение сменилось яростным требованием: я должен был немедленно бросить всю эту «греческую чушь» и пойти работать на фабрику «как нормальный мужик».
Я вообразил себе эти цеха, залитые мертвенным, стерильным светом люминесцентных ламп, которые гудят на одной низкой, сводящей с ума ноте. Я представил бесконечный, давящий на барабанные перепонки рокот станков и чёрную маслянистую пыль, которая навсегда забьётся под ногти, так что ни одно мыло в мире не вернёт им чистоту. Это видение будущего было столь осязаемым, что я почувствовал, как к горлу подкатывает горячая тошнота. Моя жизнь пахла отработанным мазутом, холодным металлом и безнадёгой. Я понимал: если я останусь, я стану таким же, как Тобиас — человеком, чей мир ограничен стенами паба и уровнем пены в стакане.
В те дни мы с отцом постоянно и жёстко ссорились. Но, что было особенно горько и обидно, моя мать — Эйлин Снейп (между прочим урождённая Принц — вы только вдумайтесь в эту изощрённую, почти античную иронию!), обожавшая рассказывать своим вечно подвыпившим подружкам — этим помятым подобиям женщин, со смердящими окурками в жёлтых зубах — как после участия в школьной олимпиаде в седьмом классе ей сулили университетское будущее (в гараже среди прочего хлама до сих пор валялось потрёпанное издание математических таблиц) — она неожиданно приняла его сторону! И когда Тобиас в очередной раз заявил, что не намерен оплачивать мою «интеллектуальную блажь», мать лишь поджала губы и согласно кивнула. Её капитуляция была тихой и окончательной. Она выбрала привычный застой посредственной жизни, предпочтя его помощи в борьбе за мой призрачный шанс.
В панике, граничащей с безумием, я заперся в своей комнате и стал рыться в ящиках стола. До сих пор не знаю, что я там искал, но наткнулся на давно забытый рекламный буклет Академии Хогвартс. Он был отпечатан на очень плотной, гладкой бумаге, а по нижнему краю тянулась та самая тиснёная надпись. Я залюбовался фотографиями усадьбы: зелёные лужайки, раскидистые дубы и коридоры, обшитые тёмным деревом, в которых, казалось, даже пыль была аристократической. На последнем развороте, под снимком постамента с бюстом Гомера, увитого плющом, я увидел то, что заставило моё сердце забиться быстрее. Несколько строк, напечатанных шрифтом «Гарамон», гласили: «Академия Хогвартс в сотрудничестве с Благотворительным фондом Принца ежегодно выделяет до пятнадцати грантов на обучение («Гранты на полную оплату обучения») для абитуриентов, успешно прошедших вступительные испытания. Грант покрывает исключительно академические расходы. Соискатели несут личную ответственность за расходы на жильё, питание и учебные материалы. Заявки подаются в общем порядке через секретариат Фонда».
Слово «Принц» вспыхнуло перед глазами — это не могло быть простым совпадением! В мире, где всё планомерно восставало против меня, эта фамилия вдруг показалась ключом, отлитым по мерке моего собственного отчаяния.
В ту секунду мой мозг, отравленный жаждой побега из душной действительности Коукворта, совершил невероятный кульбит. В одно мгновение я вычеркнул из памяти жалкое существование матери и выдумал иное: я увидел её дочерью отставного профессора из Оксфорда, затворницей из аристократического рода, чья библиотека сгорела, оставив после себя лишь пепел и достоинство. Эта ложь легла в основу моей будущей жизни так плотно, словно всегда была правдой. Если этот фонд мог дать мне грант, то моя новая биография давала мне исключительное право на него претендовать.
Я перечитал эти строки несколько раз, пока сухой юридический язык не начал казаться мне поэзией. «Гранты на полную оплату обучения». Буклет не обещал ни еды, ни крова, ни уважения, но между тем он предлагал нечто большее — легальное право переступить порог Хогвартса.
В ту ночь я не спал. Грохот воображаемых ткацких станков в моей голове заглушал пьяный храп отца за стеной. Пятнадцать мест. Пятнадцать щелей в каменной стене, через которые можно было пролезть, пусть и сдирая кожу.
Я ещё не знал, что «личная ответственность за расходы» обернётся для меня вечно штопаными носками и голодной предобморочной темнотой перед глазами во время лекций. Мой юношеский идеализм был слеп и избирателен: я видел только замершее в вечности лицо Гомера в объятиях плюща и слышал лишь шелест страниц, которых никогда не касались пальцы рабочих Коукворта. Я был готов на любое унижение, на самую искусную и трудоёмкую ложь, лишь бы навсегда вытравить из памяти запах этого города — тяжёлый, липкий запах рухнувших надежд и врождённой второсортности.
В пять утра, когда Коукворт ещё кутался в сизый, маслянисто-липкий туман, пахнущий гарью и остывшим углём, я вышел из дома. Воздух был сырым и враждебным. Я дошёл до почтового ящика на углу и, не давая себе времени на сомнение, опустил конверт в чёрную пасть прорези. Железная заслонка лязгнула с резким, окончательным звуком, похожим на удар гильотины.
В ту секунду я ещё верил, что этот звук отсекает мою прошлую жизнь. Я не подозревал, что он лишь запускает механизм моего падения в мир, где красота и ужас сплетены в один неразрывный узел.
