Work Text:
Какой бы длинной ни была бы якорная цепь, а однажды она таки найдет дно, перепугав к рауговой матери и медуз, и осьминогов, и даже рыбу-камбалу, на которой испугался и дрогнул сам Эру.
Или, как говорят наши братья и сестры ваниар, рано или поздно ты допоешься, да так, что главный певчий пинками прогонит тебя из хора, а басы припомнят все твои петухи.
Хитрил-хитрил Моргот, Черный Враг Мира, и дохитрился до того, что пришло в разрушенный Белерианд войско Амана, да и потащило его силком на суд Валар. Говорят, мы из одной обиды и гордости не сошли на берег, сидели, забивали морского козла и ждали у моря погоды.
Знаете что, это все вранье. Я там был, я все видел. Больше того, на корабле, где я служил, и перевозили Моринготто, после того как, наконец, отловили и заковали в цепи.
Я лучше других знаю, кто во всем виноват.
И виноват во всем Феанаро, и не тот, на которого все подумали, а черно-красный попугай нашего кано Лаукаорэ. Более склочной птицы я за всю жизнь не видел.
Вот как это было.
…Под ним простиралось необъятное и лживое море, где все друг друга ненавидели и жрали, разумеется, в полной темноте. В те века, когда ещё даже время не запустили, из всех слуг Эру Ульмо считался самым добрым, великодушным и прозорливым, самым милостивым к своим детям. Ах, какая ложь, какая восхитительная и замечательная ложь!
Ульмо — вот отец лжи и коварства, а не старший сын, восставший против тирании отца и возжелавший себе свободы созидать!
Но вот они, чудеса тупой молвы и страха!
Творец и великий мастер, возлюбивший все живое, сидит в трюме корабля-скорлупки, закованный в цепи, как опасное животное, словно некто из неблагодарных и бешеных нолдор, а Ульмо — правит реками и морями.
Море и смерть он так и не сумел подчинить, а Ульмо — разгадать. Братец Манвэ был глуп и помешан на воле Отца, на воплощении замысла. Глупец без капли своей мысли, легковерный дурак без собственной воли, кукла, не знавшая свободы, вот что такое Манвэ!
Манвэ, Ульмо и другие бездарные будут решать его судьбу, а он… он совсем ослаб в войне. И раны, проклятые раны от того нолдорского комара среди влаги моря заныли и разболелись, а кандалы Ауле впились в его исстрадавшееся тело, как клещи.
Он не знал, какой сейчас день, но догадывался, что до ненавистного и такого неживого, такого благостного Амана осталась ровно половина пути.
Что же, сил у него не было, зато остался разум. Разум и умение убеждать. Глупо лишиться последнего пути к спасению, не попытавшись в очередной раз сыграть на страстях своих врагов.
Он сосредоточился и потянулся к первому из них, чье внутреннее пламя не пылало яростным огнем или льдами на вершинах гор, а горело ровно, в меру ярко и до невозможности скучно.
Голос узника сделался нежнее мёда, и баюкал подобно колыбельной матери.
«Арафинвэ, Арафинвэ, слышишь ли ты меня. О, ты меня слышишь! Не замыкай слух, я ведь твой друг. Каково, скажи, Арафинвэ, не сметь видеть своих детей пять с лишним веков, только потому, что Валар приказали тебе сидеть на цепочке, а ты послушался? Каково было вернуться в Тирион и день за днём сталкиваться с презрением, ненавистью и недоверием, ведь именно это в наследство оставили твои старшие братья? Каково было узнать, что один из твоих детей не выйдет из Мандоса никогда, а Артаресто — слабовольное ничтожество без капли достоинства? Каково делать день за днём постылую работу? Ты ведь не желал власти ни дня, но ты брат убийцы и сын труса, ты сроду не мог связать двух слов и не умел говорить красиво? А смотреть в глаза родным убитых? А понимать, что свою ненаглядную Артанис ты не увидишь больше никогда, ведь твоя дочь так горда и сроду не признает своей вины, которой, к слову, нет, ведь каждое живое существо жаждет свободы и силы, от паука и до волка, но и в свободе отказано мне, так ее желавшему для всех вас! А скажи мне, Арафинвэ, везти меня, желавшего вам лишь самостоятельности и свободы, ведь лишь в борьбе закаляется сила духа и воля, в борьбе, а не в теплице с горячей водой, каково? Что ты чувствуешь? Торжество? Гнев? О, как ты злишься, кроткий сердцем Арафинвэ, как сильна твоя ненависть к тем, кто втянул тебя во все это, но, слушай, я твой друг. Отомкни с рук моих кандалы, распахни двери — и я подарю тебе весь мир и сделаю своим слугой. Тебе не придется больше мучиться и выбирать, лишь дай мне свободу, и я…»
Стоящий на палубе золотоволосый и высокий эльда заткнул уши и, прежде чем заговорить, досчитал до двенадцати.
Голос его звучал мягко и даже ласково, но в словах звенела сталь, пусть и укрытая шестью слоями пенного шелка.
— Шесть веков назад я слышал почти ту же песню. И музыкант, и ноты все те же. Моринготто, ты думаешь, что можешь играть на мне, как флейте? Я плохой инструмент.
Эльда продолжил смотреть, но в сторону не Амана, а все уходящего под воду Белерианда, где он оставил многое и многих.
За их кораблем ровными рядами шли другие. Лебеди тэлери везли не только воинов из ваньяр, но и тех, кто пожелал вернуться или вовсе впервые увидеть другой берег и родичей.
Им оставалась ровно половина пути, а Арафинвэ… Арафинвэ совсем не чувствовал ни радости победы, ни торжества от того, что убийца его отца, брата, племянника и множества эльдар, наконец, предстанет перед судом. Хотелось вымыть руки, а самого Моргота посадить в бочку и утопить в самом глубоком месте Великого Моря, но…
Арафинвэ знал, что сделает этим лишь хуже и лишь породит новый виток войны. Судьбу вала, пусть и падшего, должны решать равные, а он…
Он в самом деле злился и на Нолофинвэ, и на Феанаро, на их вражду, однако его злость не меняла ничего. Арафинвэ сроду не желал власти, к чему ему чужая головная боль, но за шесть веков научился достойно нести свою ношу и неплохо справлялся.
Одно он понял после Альквалондэ: хороший король не может и не имеет права идти на поводу чужих желаний и чужой игры.
— Тебе нечего предложить мне, Моринготто.
— Подлецццы! Долллой валаррродеррржавие!
Пораженный до глубины души, Арафинвэ обернулся.
В трёх шагах от него на бочке сидел большущий красно-черный попугай с серым хохолком. Попугай чистил пёрышки и, передразнивая одного баламута, выпятил грудь и выдал:
— Нолдоррр — волльные птицы, а не канарррейки в клетке! Свввабоду горрррдому пллллемени нолдоррр! Сидддди дддома, желторротый!
— Хочу и сижу.
— И сиди! Нолдоррр летают, где хотят, мы не сухопутные кррррысы!
Первый раз за многие века его жизни у Арафинвэ отвисла челюсть. Сказать, что он был удивлен, значило примерно то же что и сказать «в море полно воды, а чайки гадят».
Попугай сидел с видом торжествующего страдания и желания убиться обо что-нибудь большое. Рауга например.
— Вот ты где, да я тебя!
На палубу выбежал высокий тэлеро с серебряной косой, подлетел и щелкнул попугая по носу.
Арафинвэ, наконец, обрел дар речи.
— Кано Лаукаорэ, это кто?
— Моя птица, государь. Подобрал на одном из Зачарованных Островов совсем птенцом, назвал Феанаро.
— Говорить его тоже вы научили?
Скулы у морехода слегка разрумянились. Он вытянулся, щёлкнув сапогами:
— Так точно. В Мандосе я много размышлял, почему наши корабли отобрали столь позорно и быстро, и решил, что всему виной — отсутствие у тэлери почетного бунтаря. Феанаро — вот испытание молодым, командующий.
Тэлеро с любовью почесал свою птицу под подбородочком и щелкнул по клюву. Оправдывая имя, попугай тут же вцепился в кормящую руку и выдал презрительное:
— Валарррский прррихвостень!
— Эта птица и терпеливого доведет до того, чтобы схватиться за весло. Но вы ему понравились. Теперь он будет орать вам морские песни. Очень громко орать.
— И буддду!!!!
Кажется, птица бунтовала из любви к самому бунту, а не из отчаяния. Арафинвэ рассмеялся:
— Главное, чтобы за такие речи моя жена не ощипала тебя в суп, а моя внучка — не затискала до желания сбежать в Мандос.
Тэлеро посадил попугая себе на плечо, приняв вид лихой и решительный.
— Кано Лаукаорэ, не слышали ли вы в последнее время странных голосов?
— Не больше, чем обычно, государь. Море всегда говорит с нами.
— А не видели ли странных снов?
— После Мандоса я вовсе снов не вижу, а что же… думаете, тот, кого мы везем, попытается сбежать?
Арафинвэ кивнул. Лицо телеро исказилось горем и гневом.
— Я предупрежу команду. Моргот не поймает никого.
…Неудача! Неудача! Неудача!
Дурацкая рыбка сорвалась с крючка и даже не пропорола себе брюхо!
Сынок Индис оказался из пугливых и осторожных, но ничего, есть и другие, есть!
Есть и Эонвэ — знаменосец Манвэ, такой же надутый, как его господин. Что с тобой, ты тоже не рад победе? Майрон сбежал от тебя, когда ты сказал, трус несчастный, что не хочешь и не будешь его судить? Какое неслыханное чистоплюйство! Эонвэ, Эонвэ, ты сроду не совершал ошибок, ты вел войско в бой, и ни разу не дрогнула твоя рука. Ни когда Анкалагон, прекраснейшей из созданий моих, поливал войско твоих разлюбезных ваниар огнем, золото их доспехов растекалось по раскаленным равнинам, а золото их кос обращалось в пепел. Ты ведь полюбил их, Эонвэ, как они любят псов и птиц, ведь они, созданные по прихоти Эру, куда меньше и ниже тебя. Глупый мальчик, ты думал, что играешь со мной в солдатиков? Светлое войско запада пришло на мою землю, в мои владения, и во славу Эру утопило Белерианд в крови, и скажи, скажи мне, кто в этом виноват.
Полководец не должен считать потери. Тебя терзает стыд, и это унизительно, так ведь? А хуже всего знаешь, что?
Что ты возвращаешься к своему господину с пустыми руками. Сильмариллы, которые мои братья и сестры вожделели не меньше меня, забрали сыновья Феанора, перебив стражу. Ты нарочно выставил в почетный караул лучших воинов, своих друзей, веря: случись что, они будут защищать Камни до последнего. Они и защитили, но ты не рад, ты совсем не рад!
Что такое полвека военного опыта и горящей под ногами земли против отточенного шестью веками искусства убивать?
Ничто. Пыль на равнинах уходящей под воду Анфауглит
Ты везёшь на родину семь гробов. Ты не знаешь, как смотреть в глаза их жёнам, матерям и невестам!
Какая глупость!
Мертвую тухлятину, мальчик Эонвэ, следует либо сжечь, либо закопать, либо скормить гаурам. Это лишь оболочка, пустые роа без души, но ты так глупо цепляешься за подсмотренный у аданов обычай.
Пойдем со мной, Эонвэ, и я сокрушу стены Мандоса, куда ты так жаждешь уйти, я открою двери всем, кто там томится, пойдем, назови меня господином, и я дам тебе имя и царство…»
Шепот, сводящий с ума шепот, сделался невыносим. Эонвэ что есть сил вцепился в перила.
Сын мирного Амана, домоправитель и знаменосец Манвэ, он устал на этой войне. Не так, как Арафинвэ, что при всем своей миролюбии и доброте был воином в душе, а как лекарский нож, которым вместо исцеления пытают и убивают.
Эонвэ пели, чтобы растить и созидать, а не разрушать и скармливать огню. Придя в Арду вслед за своими братьями и сестрами, он возлюбил все живое и особенно ваниар, желавших познать саму суть Эру.
Он не желал отправлять их на смерть, но кто-то должен был доставить Врага на суд Валар, а владыка Манвэ, как и остальные, были скованы своим же зароком. Кроме того, Эонвэ не хотел оставлять Арафинвэ наедине со всем тем, что ему предстояло узреть в смертных землях, он, в конце концов, дал слово Индис и Эарвен, что присмотрит за их сыном и мужем.
Эонвэ выполнил свое обещание, но теперь не знал, что делать с виной и тоской. Он не справился с половиной поручения, погубил своими ошибками тех, кто доверился ему и шел за ним, а самое главное, Эонвэ ненавидел войну и в глубине себя почти согласился с тем, кто нашептывал ему на ухо таинственный голос. Неужели Майрон, нет, Гортхаур Жестокий, на самом деле прав? И это ещё одна его неудача.
Да, он виноват, и…
Ведро ледяной морской воды на голову оказалось столь же внезапным, как гроза посреди зимы. Эонвэ ничего не соображал от возмущения и не сразу понял, что в зубы ему суют фляжку водорослевой ведьмовки.
— Ну-ка пей! — прозвучал строгий и властный голос, которого нельзя было не послушаться.
И Эонвэ послушался. Он сроду не пил тэлерийской ведьмовки, от которой с непривычки слезились глаза и першило в горле.
Палуба под его ногами качалась. Но ему полегчало, о, как ему полегчало!
Тэлеро, что облил его, широко улыбался. На его плече сидела гордая черно-красная птица ростом с локоть и надувалась от собственной важности.
— Я не знаю, с кем знаменосец короля королей ведёт беседы и с кем себя ест, но в словах его собеседника одна двенадцатая правды, а все остальное — ложь. Ваша боль и вина — это ваши боль и вина. А этот обманщик пусть скажет спасибо, что мы не зашили ему рот парусной нитью.
— Ему не нужны язык и слова…
— Так не говорите! Это вы нужны ему, а не он вам. Вы сделали все, что должно, верно, Феанаро?
— Сильмарррриллы! Сильмарррриллы — нолдорррр!
Несмотря на муть внутри, Эонвэ нашел в себе силы рассмеяться.
— У вас очень забавная птица.
— Только с виду. Кто задирает всех портовых чаек и житья не даёт Великим Орлам? Кто орет по ночам?
— А ччччего оннни? Знания — даррром!
Эру Илуватар, даже у птицы больше здравого смысла, чем у него. Эонвэ вытащил из кармана зерна:
— Кано Лаукаорэ, разрешите угостить вашего друга?
— Я даже спрррррашивать не буду! Зеррррна! Зеррррна! Бооольше зеррррна!
Гладя попугая по перышкам, Эонвэ решился по прибытии идти в сады Лориэна, а если понадобится… если понадобится, к самому Намо Мандосу.
Вылечили же они и старину Хуана когда-то?
С волос Эонвэ ещё долго капала вода.
…. По мере приближения к Аману, к его последней тюрьме, полной застывшего совершенства и благости, от которой мутило, он все чаще задавался вопросом, какую кару изберут для него мучители на этот раз.
Заточение в Мандосе?
Слишком просто, да и больше Намо не проведешь. Этот двудушный лицемер ведь с самого начала видел, что он не раскаялся, что его поведение — не более чем игра для Манвэ.
И все же отпустил, слишком, крыса судейская, хотел выслужиться перед хозяином. Перед хозяином, не терпящим ни своеволия, ни полёта, ни свободы, ни наличия у других воли. Перед хозяином, который назначил старшему сыну участь подлеца, завистника и злодея, а сухарю Намо — тюремщика и цепного пса. Кто-то только и мог, что петь по чужим нотам.
Но быть тюремщиком ведь много слаще, чем преступником и казнимым мучеником, так ведь? Почему, почему Эру не назначил никого сторожить Намо и доносить на него?
…Как хорошо было в Ангмандо. За Майроном всегда бдила его маленькая мышка, за ней — майар поменьше и послабее, и никто, никто не смел считать себя незаменимым.
Может, Намо жаждет свергнуть Эру и самому стать владыкой Арды?
Нет. Этот сухарь слишком глуп и ничего не видит, кроме своего драгоценного закона, у него и воли-то своей нет. Ни воли, ни страстей.
Не приходится сомневаться: Намо будет безжалостен и с наслаждением, как и положено левой руке Эру, сотрет бунтовщика и того, что осмелился пойти против предначертанной судьбы, с самого лика Арды.
Сотрет — и проиграет. Весь мир — дыхание того, кого нынче все так ненавидят, слепцы!
Но глупо дать себя убить, не попытавшись сбежать ещё раз, и не увидеть восход Ариэн над этим зелёным морем.
…Как она кричала, не желая принимать его любовь и страсть, а затем, извернувшись всем своим бронзовым телом, ударила по голове веслом!
Женщины всегда не любили его и выбирали других. Тех, кто даже близко не мог сравниться с ним ни по уму, ни по стати. Что Варда, что Ариэн, что эта воровка и обманщица Лютиэн.
— А за что тебя любить? — Прозвучал в его ушах холодноватый голос. — Что ты сделал, чтобы тебя любили?
Ульмо, Ульмо, ты только и можешь, что издеваться над поверженным врагом! Как это низко, как мелочно!
…Больше всего в жизни, больше всего в вечности он любил свет. Любил так сильно, что сделался владыкой Пустоты. Любил так сильно, что захотел заполучить себе Негасимое Пламя, но… у него уже был деспотичный хозяин, отпустивший каждой бабочке-однодневке по искре.
Ярче всех искра, да что там, столб пламени, горел в старшем сыне Финвэ, который в безрассудства своем совершенно этого не ценил и творил, что хотел.
О, как жаждал он забрать этот испепеляющий свет себе, как века до этого забирал души, жизнь и радость первых пробудившихся, даруя им милость жить под его рукой и по его приказу.
Он хотел взять и взял, пусть и не все.
Глупый мальчишка отвергал и презирал его, не желая признавать: он сам такой же. Мальчишке тоже тесно в мертвенном свете Амана, в его сытости и благости. Глупец сделал то, чего не удалось ему: поймал предвечный свет и носил свои Камни, как побрякушки. Мальчишка попытался отобрать то, что ему никогда не принадлежало.
Мальчишка заточен в Мандосе до конца времён и больше никогда, никогда ничего не сотворит. Это ли не победа?
Нет, не победа, а лишь удачный выпад. Победит он тогда, когда найдет брешь среди этих твердолобых, слепых в своем свете. Не могут же все они быть настолько непоколебимы и стойки, ведь он во всех, в каждого из них вложил червоточину. Чем плох сын Ингвэ?
…Мальчик, о, мальчик, знаешь ли ты, какие черные маки растут у кратеров Тангородрима? Мальчик, ты знаешь, как прочен паутинный шелк: завязнув в нем, ты уже не вырвешься. Нет, ничего ты не знаешь, глупый мальчик. Ни любви, ни смерти, ни жизни. Твои родители всю жизнь сидели послушными собачками у ног Валар. Твои родители никогда не противоречили их воле и были послушными куколками, но ты-то! Ты совсем другой! Думаешь, ты сможешь теперь жить в сияющей благодати Амана и рассуждать о природе детей Эру, познав красоту отчаяния и боль, ощутив радость страдания и отсутствия надежды? Ты ведь знаешь теперь: жизнь острее и слаще в тот миг, когда ты ее отбираешь. Тебе нет места на благословенной земле, как нет места сынам Феанаро, что не сдержали свою Клятву и ушли во Тьму…
— Дядя, ты дурак?
У Ингвиона невыносимо болела голова, но такого он не смог бы вымыслить и после бочки тэлерийской ведьмовки.
Желая освежиться, он поднялся на палубу.
Тилион заливал серебром необыкновенно спокойное море, а тэлерийские моряки, по своему обыкновению, развлекались морским козлом.
— Чего кано такой злой? Сказал, полы никуда не годятся, велел перемыть по двадцатому разу. И смотрит так, что жить не хочешь!
— Он всегда такой. Не слушай, что несёт кано после пятой, он не в себе ещё с Исхода вот этих.
— А что с ним случилось-то?
— Парень, вот ты чем историю учил? Ты когда родился?
— В двести пятидесятом году Эпохи Солнца.
То есть на полвека старше Ингвиона?! Да что же такое, все старше него.
— Ай, понаберут морских огурцов, и рассказывай им всем известное! Любовь была у нашего кано. Несчастная.
— Дева полюбила другого?
— Да если бы! Дева его, Альмарэ ее звали, в Альквалондэ его прирезала. Она, видишь ли, была из Первого Дома. Я говорил кано, что у него не все дома, но тот меня не слушал. Оба потом рыб кормили. Буль-буль.
Ох, бедняга.
У Ингвиона тоже была невеста. Дочка маминой подруги, тоже из нолдор. Но Нэльвдис сказала, что не пойдет за него замуж до тех пор, пока Моргота не победят, а нолдор не простят, но так она и вышла из Третьего Дома, а не Первого.
Бедный, бедный кано, сколько же его лечил Мандос!
— Вышли мы после того, как Финдарато владыка из своих палат к его Амариэ выгнал. Лет десять бродили по лесам, потом пошли строить корабль. Мне кано сказал: «Рано или поздно мы понадобимся, Хильмэ». Вот корабль уже на воду спустили, штормами Оссэ испытали, и как снег летом, падают к нам на палубу великие орлы. Прощай мачта, прощай парус, чуть не потонули. Ну, эти клювастые и говорят: «Сыны Феанора разорили Дориат и убили без счета синдар, а лучница Альмарэ с братом так и вовсе детей Диора упустила». Я думал, кано там же в воду и прыгнет свечкой от горя.
— А кано что?
— Как что, взял, прыгнул и поплыл! Нам же ведьмовка нужна для запаха, а дурь у всех своя. Я чуть ежа не выродил, хоть и не дева. Я кано мысленно похоронил, а он пришел через три дня. Мокрый, злющий, по уши в своей крови и грязище, да прижимает к груди вон того птенца, что сейчас на весь Аман орет, и говорит: «Это Феанаро. Он у нас теперь главный по бунтам на корабле. Он всегда во всем виноват. Прошу любить и гладить». И глазами сияет, будто ему сам Эру явился. Я обрадовался, думал все, даже к Намо на поклон идти не пришлось. А лет через тридцать его майя приходит к нам на побывку и говорит после пятой пинты сидра, что сложилась лучница Альмарэ при резне в Сириомбаре, когда сказала своим князьям, что они совсем стыд и совесть потеряли, а она не Морготова тварь, чтобы убивать безоружных, а свободная эльдэ, и хоть умрет за правое дело. Встала и говорит: «Брат господина моего, вы можете вырезать этот город, но только вместе со мной. Я вам в неправедном деле не помощник». Так ее один из тех рыжих не то пристрелил, не то зарубил. А она, сказал тот майя, попросила не выпускать ее из Мандоса вечно, потому что не дура, и все понимает, что нет ей прощения. Кано как это услышал, неделю ходил, как утоп… Ай!
В ухо Хильмэ вцепились без всякой жалости.
— У нас что, полы достаточно чистые?
— Безззобрррразие!
Огненно-красный попугай хлопал крыльями.
— Ещё раз услышу эту слезливую историю, заставлю прогуляться по доске, хоть ты, Хильмэ, мне ближайший друг! Нашли время языками чесать, не моряки, а чайки! Ну-ка, живо взяли тряпки!
— Есть, кано! — как один, ответила уже привычная команда. Ингвион вышел из тени.
— Кано Лаукаорэ, я тоже хочу мыть полы.
— Не напекло ли тебе голову? Ты не мой подчинённый. Вряд ли твои родители обрадуются, узнав, что их сын драил палубу.
— Наоборот! Мама и отец считают, что труд — спасает от глупостей. Мне… мне такая дрянь снится!
— Тогда бери лоскут от паруса. Перемой все лестницы, на них всегда грязнее всего.
— Бесспорррно!
Ингвион взялся за работу.
Его история была скучна, как морские черви.
…Жили в прекрасном городе король с королевой, и родились у них три прекрасные дочери, а сына все не было. Ингвион родился на четвертый век Солнца и на своей шкуре познал и что такое быть единственным сыном, и деспотизм старших сестер, и особенно двоюродной тётушки Амариэ, что вечно ждала кого-то на берегу.
Отец не сидел, сложа руки, и едва утихла боль Альквалондэ, пришел к владыке Манвэ и сказал, что не станет отказываться от племянников, внуков и друзей только потому, что их использовал подлец. Отец сказал, что владыка Манвэ может одобрять его, а может не одобрять, но в нужный час ваниар придут на помощь тем, кто их об этом попросит, а пока…
— Пока каждый из ваниар будет учиться воинской науке и умению отличать правду от лжи. Все, и даже мой сын.
Владыка Манвэ рассердился и велел услать отца, а после просил у него прощения, говоря:
— Ты, Ингвэ, добрее и великодушнее меня. Не было дня, чтобы я не жалел о словах, сказанных в запале праведного гнева, но я не могу нарушить собственный запрет. Но ты… ты лучше и свободнее меня, а потому готовься.
Детство Ингвиона, как и многих его сверстников, прошло в горах.
Он учился брать неприступные крепости, лазить по скалам и сражаться, но никто из его друзей и помыслить не мог, что увидит, как опаленные огнем одуванчики опускаются на выжженную землю, и как эта же земля стонет и раскалывается под ногами, уходя под воду.
«Ты дурак, дядя, — подумал Ингвион, яростно намывая полы, — ты пьёшь войну, как воду. Но на войне нельзя жить».
Вышедший из-за туч Тилион вновь посеребрил воды и палубу, а когда на небе показался корабль Эарендиля-морехода, суровый кано Лаукаорэ улыбнулся и приветственно вскинул руку. Лицо его разом расслабилась, будто он получил ответ на свои вопросы.
— Кррррасота! Свет всемммм и даррром! — радостно заорал попугай по имени Феанаро.
Ингвион провел куском паруса по полу. Все ещё недостаточно чисто.
— Хватит уже, — кано отобрал у него тряпку, — попроси у целителя трав на спокойный сон и отдохни.
— Кано, а ты тоже его слышишь?
Тэлеро коротко кивнул. Значит, голос Ингвиону не примерещился, значит, соблазняли не только его?!
— Его все слышат, сынок. Он живёт во всех нас. Но мне решать, слушать его или нет. Не послушала же его, в конце концов, моя Альмарэ.
Глядя в эти спокойные, очень темные глаза, Ингвион понял, какая это страшная штука — одна любовь на всю жизнь. Понял и принял.
— А вы… будете ждать? Даже если не выпустят до конца мира?
— Отчего нет? Терпение и стойкость, сынок, побеждают все. Даже ненависть и вражду. Это наша надежда.
— И она светит всем.
Ингвион тоже помахал рукой, стараясь не думать о том, что там, внизу, под слоями досок и переборок, в цепях Ауле гнила, то есть ждала суда и расплаты, воплощённая ненависть этого мира.
